* * *
Их комната была просторной, светлой, но насквозь прокуренной и пропахшей какой-то редечной солдатской вонью. По стенам висели: в узеньких золоченых рамках старинные батальные гравюры английских мастеров, давно остановившиеся в дубовой оправе часы и, на вбитых гвоздях, амуниция писарей. Грязь, окурки, кучи хлама. В особенности блистал неряшливостью угол прапорщика Ножова. Сам прапорщик тоже представлял собою фигуру необычайную: черный, длинноволосый, с остренькой бородкой и впалой грудью, он похож на переряженного в военную форму священника. Лицо сухое, с черными, блестящими, как у фанатика, глазами. В боях он командовал отрядом мотоциклистов, но при беспорядочном, похожим на бегство, отступлении, мотоциклетки застряли в проселочной русской грязи и достались красным. Теперь прапорщик Ножов не у дел, наведывается в канцелярию дивизиона и ждет назначения. С писарями – по-товарищески, образ его мыслей круто уклонился влево, но писаря – матерые царисты – оказались плохими ему товарищами и за прапорщиком Ножовым, по приказу свыше, ведется слежка.
Николай Ребров этого не знал и сразу же с прапорщиком Ножовым сошелся. В первое же воскресенье они пошли вдвоем гулять. Был морозный солнечный день. Помещичий, облицованный диким камнем дом стоял в густом парке и походил на средневековый замок.
– Ложно-мавританский стиль, – сказал Ножов. – А вон та крайняя башенка в стиле барокко, выкрутасы какие понаверчены…
– Да, – подтвердил юноша, ничего не понимая.
– Я вам покажу, интересные в этом доме штучки есть: в нижнем этаже очень большой зал, перекрытый крестовым сводом. Очень смелые линии, прямо красота. И недурна роспись. Подделка под Джотто или Дуччио, довольно безграмотная, впрочем. Под средневековье…
– А вы понимаете в этом толк?
– А как же! – воскликнул Ножов. – Я ж студент института гражданских инженеров и немножко художник. Фу, чорт, как щипнуло за ухо… – он приподнял воротник офицерской английской шинели и стал снегом тереть уши. – Ну, а вы как, товарищ! Вы-то зачем приперлись сюда, в эту погибель, с позволенья сказать? Ведь здесь мертвечина, погост… Трупным телом пахнет.
– А вы? – вопросительно улыбнулся юноша.
– Я? Ну, я… так сказать… Я человек военный… Ну, просто испугался революции… Смалодушничал… А теперь… О-о!.. Теперь я не тот… Во мне, как в железном брусе, при испытании на разрыв, на скручивание, на сжатие произошла, так сказать, некая деформация частиц. И эти, так сказать, частицы моего "я" толкнули меня влево. – Он шагал, как журавль, клюя носом, теребил черную курчавую бородку и похихикивал. – Я постараюсь себя, так сказать…
– А нас убежало человек двенадцать из училища. Просто так… – прервал его юноша. – Погода хорошая была. Снялись и улетели, как скворцы. У белых все-таки посытней. Сало было, белый хлеб. И дисциплина замечательная. А потом, они говорили, что большевиков обязательно свергнут, не теперь, так вскорости. Ведь у нас многие убежали. В особенности купцы. Даже архиерей. А семейства свои оставили.
– Какое же у архиерея семейство? Любовница – что ли?
– Что вы, что вы! – сконфузился юноша. – Я про купцов.
Они прошли версты две. Местность открытая, слегка всхолмленная, кой-где чернели рощицы, скрывавшие мызы эстонцев. Свежий снег ослепительно белел под солнцем. Николай Ребров щурился, студент-прапорщик надел круглые синие очки.
– Да, товарищ, – сказал он. – Поистине мы с вами дурака сваляли. Там жизнь, там!
– Где?
– За Пейпус-озером. И только отсюда, с этого кладбища, я по-настоящему, так сказать, вижу Русь и знаю, что она хочет…
– Ничего не хочет, – занозисто проговорил Николай Ребров. – Все хотят, чтобы красные сквозь землю провалились. Аксиома. И как можно скорей.
– Кто все-то?
– Как кто? Все! Спросите крестьян, спросите горожан…
– Да, да!.. Спросите кулаков, купцов, долгогривых, зажиточных чиновников, у которых свои домишки… Так?
Они вступили в небольшой хвойный перелесок. Налево – просека. Слышался крепкий стук топора. С лаем выскочила черненькая собачонка – хвост калачом.
– Нейва! – крикнул прапорщик Ножов. Собачонка насторожила уши, завиляла хвостом. – Подождите, товарищ. Вот присядьте на пень… Нате папироску, я сейчас.
Ножов рысью побежал по просеке, собачонка встретила его по-знакомому и оба скрылись в лесу.
Вскоре топор замолк.
Николай Ребров, затягиваясь крепким табаком, старался привести в порядок свой разговор с Ножовым. Почему прапор думает, что только отсюда можно разглядеть, что хочет Русь? И что он в этом деле понимает? Или вот тоже Павел Федосеич… Ведь за дело взялись люди поумнее их: генералы, адмиралы, может быть, из царской фамилии кой-кто, наконец, такие известные головы, как Милюков, Родзянко, Гучков… А у них кто? Там, за Пейпус-озером? Кто они? Даже смешно сравнить.
По просеке, прямо на юношу, мчался заяц, и где-то с визгливым лаем, невидимкой носилась собачонка. Саженях в трех от замеревшего юноши заяц присел, поднялся на дыбки и стал водить взад-вперед длинными ушами. Николай Ребров гикнул и бросил шапку. Заяц козлом вверх и – как стрела – вдоль опушки леса. За ним собака. Николай тоже побежал следом с диким криком, хохотом и улюлюканьем, но измучился в сугробах и, запыхавшийся, вернулся на шоссе. От просеки, не торопясь, нога за ногу, шел прапорщик и сквозь темные очки читал газету.
– Свеженькая, – сказал он, тряхнув газетой, его сухощекое лицо расплылось в улыбке.
– Откуда? – удивился юноша.
– Из России… Только чур – секрет… Тайна. Поняли? А вот тут еще кой-что… Повкуснее, – и он похлопал себя по оттопырившемуся карману, откуда торчал тугой сверток бумаги. – Эх, денег бы где достать…
– Зачем вам?
– Как зачем? А разве это даром? Думаете, это дешево стоит? Впрочем, у них отлично, так сказать, поставлено.
– Что?
– Фу, недогадливый какой. Да пропаганда! Ведь здесь, если хотите, очень много наших агентов, большевиков. Ну, и…
– Почему – наших? Разве вы большевик?
– А как вы думаете? – Ножов поднял очки и прищурился на юношу. Потом, спокойно: – Нет, я не большевик… Не пугайтесь. – И… – он погрозил пальцем, – и – молчок. – Последнее слово он произнес тихо, но так внушительно, с такой скрытой угрозой в глазах и жесте, что Николай Ребров весь как-то сжался и растерянно сказал:
– Конечно, конечно… Будьте спокойны, товарищ Ножов. – Ну, а вот об'ясните мне: почему наша армия потерпела такое фиаско?
– Какая наша армия? – оторвался Ножов от чтения на ходу. – Ах, армия Юденича? Да очень просто. Тут и немецкие интрижки против союзных держав: Германия себе добра желала, Франция с Англией – себе. А об России они не думали. А потом этот самый Бермонд… Слыхали? Который именовал себя князем Аваловым. Слыхали про его поход на Ригу против большевиков? Нет? Когда-нибудь после… Долго рассказывать… Ну, еще что?.. Раздор в командном составе армии, шкурничество, паршиво налаженный транспорт, взорванный возле Ямбурга мост… Словом, одно к одному так оно и шло. А главное – реакционность наших командиров. Как же! Их лозунг "Великая, неделимая". Самостоятельность Эстонии к чорту на рога. После взятия Питера мы мол двинемся на Ревель". Вот Эстония нам и показала фигу… Вы что улыбаетесь?
– Да, думаю, что все это к лучшему, – несмело сказал Ребров.
– Наш разгром-то? Конечно, к лучшему!
Глава 5. Пустота и одиночество. Причина забастовки превосходительной ноги.
Время тянулось серое, однообразное. Наступил декабрь. По канцелярии необычайно много дела. Николай Ребров был принят в штат по ходатайству поручика Баранова, он получил нашивку за толковое исполнение бумаг. Писаря злились, за глаза называли его "барчонком" и дулись на начальство, что выделяет своих, белую кость, ученых, а на простых людей им – тьфу.
Масленников, как-то вечером, когда в канцелярии никого не было, встал, одернул рубаху, кашлянул и дрогнувшим голосом сказал ад'ютанту:
– Ваше благородие… А ваш нашивочник-то новый с Ножовым путается. Все вдвоем, да все вдвоем. Куда-то ходят…
Мускулы крепкого лица поручика Баранова нервно передернулись:
– Не твое дело! – крикнул он. – Тебя я спрашивал? Отвечать только на вопросы! Я тебя заставлю дисциплину вспомнить!
Масленников по-идиотски разинул рот и сел.
За последнее время поручик Баранов раздражителен и желчен. Виски его заметно начали седеть, крепкий упрямый подбородок заострился. Из центра, правда, в секретных бумагах, приходили неутешительные вести: северо-западную армию вряд ли будут вновь формировать, и всему личному составу грозит остаться не у дел. Об этом знал и Николай Ребров: кой-какие случайно подхваченные обрывки фраз между генералом и поручиком, кой-какие прошедшие чрез его руки бумаги, лаконичные и мрачные записки от Сергея Николаевича и, главное, широкая осведомленность прапорщика Ножова.
– Ихнее дело, товарищ, швах…
– Чье? – спрашивал Николай.
– Эх, вы, малютка, – чье! Юденича! Его чуть не арестовали.
– Что вы!.. Кто?
– Эстонское правительство, по приказу союзников, наверно. А вот, не угодно ли… Я выудил копию одного документика, чорт возьми… – взлохмаченный Ножов стал выхватывать из карманов, как из книжных шкафов, вороха газет и бумаг. – Вот! – потряс он трепаной тетрадкой. – Послушайте выдержку… Письмо генерала Гофа. Знаете, кто Гоф? Начальник союзных миссий в Финляндии и Прибалтийских штатах. Слушайте! Это он Юденичу писал, во время наступления или, вернее, во время наших неудач: "Многие русские командиры до такой степени тупоумны (ха-ха! чувствуете стиль, презрение?), что уже открыто говорят о необходимости обратиться за помощью к немцам, против воли союзных держав. Скажите этим дуракам (х-х-х-х… кха-кха! так и написано, ей-богу) скажите этим дуракам, чтобы они прочли мирный договор: все, что Германия имеет, уже ею потеряно. Где ее корабли для перевозки припасов, где подвижной состав?" (и дальше слушайте): "Когда союзники, огорченные неуменьем и неблагодарностью (ого, опять щелчок!) прекратят помощь белым частям, тогда проведенное с таким трудом кольцо, сдавливающее Красную Россию, лопнет". Вы, конечно, понимаете, товарищ, что это за кольцо такое?
– Понимаю, – сказал Николай, и его сердце сжалось.
А брат писал, что по соседству с ними, в имении Мусиной-Пушкиной, теперь квартирует штаб тыловых частей Северо-Западной армии, что во главе штаба – генерал Верховский, расслабленный, бесхарактерный старик. "Милый Коля… Мне надо бы повидаться с тобою и переговорить об одном деле с глазу на глаз". Юношу это заинтриговало. Он все выбирал время, чтоб поехать к брату, а кстати навестить старого Яна и сестру Марию – лишних каких-нибудь верст пять. Мария Яновна! Николай очень часто вспоминал о ней с нежной благодарностью. И вот, после письма брата, у него что-то прояснилось в душе, вдруг раздвинулись какие-то забытые туманы – далекий бред, скрип повозок, перебранка, ночные костры в лесу и ясный образ, образ быстроглазой Вари, резко и четко впервые поднялся из спящей памяти. Варя! Варвара Михайловна Кукушкина!.. И ее сестра, и их отец… "Трех, трех!" И от'езд верхом в сопровождении Вари, и этот их курносый парень Иван в рваном полушубке… Так? Ну, конечно, так. Ясно все и четко. Где же ты, Варя? Может быть, сестра Мария знает о тебе? В Юрьеве? Твой отец, наверно, променял свои стада на золото и благодушествует там? Или, быть может, веселящийся Париж закрутил тебя, как перышко? – Ага! До востребования… И юноша, удивляясь тому, что так все вдруг чудесно и легко припомнил, написал Варе трогательное письмо. Сердце его ныло, как пред большой бедой, из глаз капали на бумагу слезы. Нервы? Нет. А страшная тоска, душевная пустота и одиночество. И так захотелось быть возле нее, возле Вари, слышать ее голос, обворожительный и ласковый, захотелось видеть свою мать, своего отца, Марию Яновну, и нежданно в мыслях – самовар, свой, домашний, с помятым боком, за столом отец и мать и… Варя. "Вот моя невеста… Мы вместе с ней страдали на чужой земле. Она спасла мне жизнь". – "Очень приятно", – говорит мать. Но это не Варя Кукушкина, это сестра Мария, краснощекая, светловолосая и полная красавица-эстонка. Николай Ребров бросил перо и вытер слезы. Он завтра же с вестовым пошлет письмо. Но вряд ли дойдет оно до Вари. Неужели не дойдет? Эх, чорт…
Он свернулся под одеялом, – покойной ночи, дорогая Варя, покойной ночи! – сверху накинув шинель: нервная дрожь не давала ему уснуть. Ночные часы шли, как скрипучие колеса: кто-то кашлял, скрежетал зубами, чья-то сонная рука чиркнула спичку и пых-пых голубой дымок. Это Масленников. И вновь тишина, и та же дрожь. Лохматый прапорщик храпит, но ухо свое освободил от пряди густых поповских косм и чутко насторожил его к окну. За окном мороз и ночь. Стекла расписаны морозом, и морозный месяц серебрит узор. Да… Варя не в Париже, не в Юрьеве. Варя умерла, отец ее погиб, его дочь – белокурая Ниночка, погибла. Какой ужас… какой кошмар… Только лает их пес Цейлон… Вот он скребет в дверь, вот он стучит лапой в окно, и головастая тень потушила на стекле серебряную роспись.
Николай Ребров не видит – глаза полузакрыты, а чувствует: заскрипела койка, легкий ответный удар в раму, чьи-то шлепающие по полу босые шаги.
– Вы, Ножов?
– Тсс… Тихо…
* * *
Масленников и другой писарь Онисим Кравчук, жирный хохол с красным губастым ртом устраивали вечеринки с плясами. Писарей восемь человек, приходили со стороны солдаты и две-три эстонских дамы. Играли на двух гитарах и скрипке (Онисим Кравчук), отплясывали польки, вальсы, а в перерывы – щупали эстонок. Окна завешивались шинелями. На улице дежурил младший писарь. Оскорбленные эстонцы пронюхали про вечеринки и пожаловались начальству. Очередная пирушка была разогнана. Писаря об'явили эстонцам войну, но сами же первые и попали в переделку. Масленникова и Кравчука, возвращавшихся в пьяном виде из гостей, хорошо вздули эстонцы: Масленникову подшибли оба глаза, Кравчуку разбили нос.
– Нехай так, – похвалялся потом Кравчук. – Я ж ему, бисовой суке, вси нози повывихлял… О!
Из-за эстонок дрались между собой и солдаты. Как-то пьяная компания солдат бросилась трепать вышедшего из шинка в вольной одежде человека. К удивлению солдат – вольный человек оказался офицером. Как? Офицера?! Офицер осатанел, скверно заругался и стал стрелять. Солдаты разбежались, отругиваясь и грозя:
– Пошто в шинок ходишь?! Пошто не в форме?!
– Мы, ваше благородие, за чухну приняли.
– Постой, бела кость! Обожди… Всем брюхо вспорем!..
– Куда вы нас, так вашу, завели?! Жалованье не выдаете, наши денежки пропиваете…
– Теперича мы раскусили, за кого вы стоите… Чорта с два за учредиловку!.. За царя да за помещиков…
Скандал до главного начальства не дошел. Но главное начальство замечало, что армия начинает "разлагаться". Меры! Какие ж меры? Как поднять дисциплину, ежели почти все офицерство впало в злобное уныние от неудачного похода, предалось кутежу и безобразиям? Кредиты иссякли, паек урезан, жалованье выплачивается неаккуратно, а с нового года возможен роспуск армии, если наши дипломаты не сумеют урвать добрый куш там, в верхах, на стороне.
* * *
– Это что у тебя, Масленников, с глазами?
– Корова, ваше благородие…
– Что ж, задом?
– Сначала задом, потом передом…
Бледные губы ад'ютанта задрожали, но он сдержался и, бросив бумажку, приказал:
– Переписать. Наврал.
А тот побитый, щупленький, из какой-то бригады, офицерик подвязал платком скулу, конечно – флюс – и чуть-чуть прихрамывал.
Стал волочить ногу и бравый генерал, начальник дивизионного штаба, где служил Николай Ребров. Однако не любовные утехи поразили превосходительную ногу, нога испугалась общего положения дел армии, и вот – решила бастовать. Генеральский подбородок спал, кожа обвисла, как у старого слона, обнаружилась исчезнувшая шея и красный воротник сделался свободен.
Генерал получил, одно за другим, два донесения с мест. Читал и перечитывал сначала один, потом совместно с ад'ютантом при закрытых дверях. Выкурил целый портсигар, нервничал, пыхтел, нюхал нашатырный спирт, стучал по столу кулаками:
– Мерзавцы! Я этого не позволю… Вешать негодяев!
Первое донесение – о невозможности бороться с большевистской пропагандой и первом побеге группы солдат в Русь. Второе – о начавшейся среди армии эпидемии брюшного тифа.
– Да, генерал, да, – проговорил ад'ютант. – Не хотелось мне огорчать вас, но вот еще сюрприз: эстонское правительство официально заявляет о своем намерении вступить в переговоры с Советским правительством. Даже назначен срок – январь будущего года. Место – Юрьев.
Генерал побелел, покраснел и стал ловить ртом воздух.
– Откуда, откуда это? – задыхался он.
– Хотя эти сведения "по достоверным источникам", как пишет газета, но я думаю, генерал, что на этот раз правда.
– Послушайте, поручик! Это ж невозможно, это ж невозможно… – и генерал схватился за голову. – Тогда в каком же положении окажется здесь наша армия?
Ад'ютант саркастически улыбнулся и сказал:
– В положении разлагающегося трупа, который начинает беспокоить обоняние хозяев…
– А вы, поручик, как-будто… как-будто…
– Впрочем должен вас успокоить, генерал, – быстро изменил ад'ютант тон и выражение лица, – эстонское правительство просто-напросто желает себя вывести из состояния войны с Советской Россией…
– Тьфу! С Совдепией!
– Что же касается признания ее, то…
– Этого еще не доставало! – стукнул генерал пустым портсигаром в стол.
* * *
Прапорщик Ножов весь преобразился. Глаза его горели, он походил на сумасшедшего. Иногда пропадал на два дня, являлся измученный, но всегда бодро говорил юноше, таинственно подмигивая:
– Дело на мази. Пропаганда работает. Агитационная литература поступает исправно. Нате-ка вам, товарищ… – он совал ему под подушку пачку листовок. – Необычайно талантливо. Прочтите, и – в дело… Сумеете? Только – молчок…
Как-то мрачною снеговою ночью повторилось то же: легкий стук в окно. К подушке юноши склонилась во тьме встрепанная голова:
– Ну, милый Коля, теперь прощай. – И Ножов навсегда исчез.