Пейпус Озеро - Шишков Вячеслав Яковлевич 4 стр.


* * *

Приближалось Рождество. Письма от Вари не было. В душе все настойчивей вставал образ Марии. Юноша грустил. Перед праздниками ему дали вторую нашивку. Писаря прониклись к нему теперь искренним уважением и потребовали вспрыски. Николай Ребров первый раз в жизни напился пьян. Он был красноречив и откровенен, говорил о Варе, о том, что никогда-никогда не встретит ее больше, много говорил о сестре Марии, о милой далекой родине. Ах, если б крылья!..

– А вот я, братцы, совсем напротив, – улыбался Масленников, румянобелым низколобым лицом и закручивал усы в колечки. – В здешнем крае ожениться думаю… Потому эта кутерьма в России протянется, видать, еще с год. А тут предвидится эстоночка, Эльзой звать… И вот не угодно ли стишки…

– Братцы, слушай… Ты! Кравчук!

– А ну его к бисовой суке! – плакал хохол, сморкаясь и кривя губы. – Ой, Горпынка моя… И кто тебя, ведьмину внучку, там, без меня, кохает…

– Брось, пей!.. Все кохают, кому не лень… Братцы, слушай! – Масленников вынул записную книжку, откинулся назад и в бок, прищурил левый глаз, стараясь придать лицу значительность. – Например, так… – он откашлялся, и начал высоким, с подвывом голосом, облизывая губы:

О, моя несравненная девица
Превосходная Эльза юница
Мы гуляли с вами по лесам
И по зеленым лугам

Ваши груди в аромате, как анис,
И любит вас старший писарь
Масленников Денис,
Чего и вам желаю.

– Какая же она юница, раз она вдова и ей под сорок? – глупый стишок! Никакой девицы в ней не усмотреть, – проговорил задирчивый, с маленькими усиками, питеряк Лычкин.

– Что-о?! – и Масленников сжал кулак. – А ты ейный пачпорт видал?!

Писаря ответили дружным ржаньем, даже слеза на хохлацком носу смешливо задрожала и упала в пиво.

– Все видали, все до одного!.. Ейный пачпорт…

– Даже читывали по многу раз…

– Даже после этих чтеньев я две недели в больнице пролежал. Не баба, а оса… Жалит, чорт!..

Началась ругань, потом сильный мордобой. Николай Ребров помнит, как он бросился разнимать, как его ударили по затылку и еще помнит чьи-то вошедшие в его мозг слова:

– А сестра Мария, слыхать, обженихалась.

Глава 6. У поручика Баранова.

Николай Ребров за два дня до Рождества зашел поздно вечером к ад'ютанту, поручику Баранову, снимавшему комнату у управляющего имением, эстонца Пукса. Его впустила маленькая женщина с сердитым ничтожным лицом.

– Погодить! Шляются тут. Тьфу!.. Тибла! – и удалилась.

Через минуту Николай Ребров стоял на вытяжку пред ад'ютантом.

– Что угодно? – сухо спросил поручик и приподнялся с кушетки. Он был в одном белье и шинели, в руках газета.

– А, это ты, Ребров? Садись.

– Мне бы хотелось, господин поручик, на праздник в отпуск. Дней на пять.

– Ладно, могу. А ты не удерешь.

– Что вы! Нет…

– А почему? – и поручик, быстро откинув голову назад, прищурился. Юноша мял в руках картуз. Поручик вздохнул и щелкнул рукой по газете: – Вот!.. Плохо, брат… Парижская "Фигаро". Плохо пишут из деревни. Колчак бежит. Бежит!.. – он схватил валявшийся на полу сюртук, достал платок и громко высморкался. – Я не понимаю… Хоть убей не могу понять, чем они, дьяволы, берут?.. То-есть… Поразительно… Что?

– Да-а, – произнес юноша, – но я думаю, что большевикам не укрепиться.

– Ого! – желчно воскликнул поручик, торопливо шагая от стены к стене, шинель моталась, шелестя подкладкой и оборваная штрипка кальсон волочилась по полу. – Да еще как укрепятся-то. А штык-то на что? Они умеют править… Это тебе не Керенский, чтоб ему на мелком месте утонуть!

– Да-а, – опять произнес юноша. И вдруг с языка полезло. – А вы не знаете, господин поручик, аккуратно ли работает в Юрьеве почтамт?

– Что? – поручик на мгновенье остановился, бессмысленно и как бы спросонья глядя на юношу. – Людей нет! Понимаешь ты, людей нет в России. Где люди? Ну, скажи. Где? – Он подскочил к юноше и, размахивая руками, кричал ему в лицо. – Где люди?! есть или нет? Что? Что?! – Николай Ребров попятился. – Гибнет все, – вдруг переменив тон, тихо сказал поручик и с сокрушением закачал головою: – Гибнет… – Потом, волоча штрипку, он ушел за ширму, залпом выпил стакан вина, прикрякнул, сплюнул. – А ведь я римских классиков в подлиннике читаю! Речи Цицерона, всего Гомера! – кричал он из-за ширмы. – Да и по естественным наукам запасец у меня большой. Я ведь когда-то к кафедре готовился. А теперь я что? Где мой отец? Где моя мать-старуха? Наверное, заложниками у большевиков. А где моя родина? Я и сам не знаю, где, – опять послышалось за ширмою, как булькает в стакане вино. Поручик крякнул, сплюнул и вышел, потрясая кулаками: – О чорт!.. Чорт!.. – Смуглые, крепкие щеки его тряслись, глаза прыгали. – Да, баста, баста!.. Теперь все кончено… И другой раз… вот взял бы это, – он схватил со стола револьвер, покачал им в воздухе и, бросив, махнул рукой: – Э-эх…

Он закрыл глаза, приложил ладонь к вспотевшему лбу и долго стоял с опущенной головой, покачиваясь. Потом быстро повернулся лицом к Николаю Реброву, вскинул голову и крепко спросил в упор:

– Ножов – большевик?.. Только откровенно…

– Я не знаю…

– Ты знал о его побеге?

– Никак нет. Но догадывался.

– Почему не донес?

– Виноват.

Поручик рывком выдвинул ящик письменного стола и, подбежав к юноше, ткнул ему в нос какими-то бумагами:

– Вот! Знакомы? В девятой роте… Носил? Читал?! Читал, спрашиваю я?!! – заорал он. – Ты знаешь, мальчишка, что не сегодня-завтра будет приказ за пропаганду – петля?!

Николай Ребров вдруг почувствовал, как от его головы отхлынула вся кровь, он пошатнулся. Скрипнула дверь. Поручик запахнул полы шинели. В щель раздалось мышиное:

– Пожальста не кричить… Козяйн не любит… Тихо! – и дверь захлопнулась.

Поручик что-то промычал, потом вынес из-за ширмы четверть вина, подал в руки юноше стакан:

– Держи, пей.

– Я, господин поручик, не пью…

– Что? – Он выпил сам, поставил четверть в угол и накрыл горлышко, как шапкой, опрокинутым стаканом. – Скажи, умоляю тебя… Не бойся… По чистой совести… Клянусь… Ну, как настроение наших солдат? Ведь мы же, в сущности, ни черта не знаем. Так, хвостики. Что они говорят, что думают? Нет ли заговора против господ офицеров? Одному нашему едва не перешибли ногу. Слыхал? В окно генерала хватили кирпичом… Что же это? А? – поручик говорил быстро, задыхаясь и встряхивая головой, кисти рук играли то запахивая, то распахивая полы залитой вином шинели. – Говори, говори, не бойся… Умоляю… Что? Что?

Николай Ребров молчал. Губы его дрожали, и сквозь нежданные слезы дрожало все. Но он все-таки разглядел болезненно-скорбное выражение лица поручика, он почувствовал резкую смену его настроений, раздражительность и нервность. Да не сумасшедший ли перед ним, или только несчастный, потерявший под ногами почву, человек? Ему стало страшно и вместе с тем жалко поручика Баранова.

– Вы успокойтесь, – сказал он, – кажется, пока все обстоит благополучно. Вы очень устали.

Поручик Баранов, пошатываясь, подошел к столу, расслабленно сел в кресло и, схватив руками голову, облокотился. Николай Ребров тихонько пятился к двери, не сводя глаз с широкой, согнувшейся спины начальника.

– Я и сам не знаю, – говорил поручик, едва слышно, точно бредил. – Может быть, Ножов прав, и все агитаторы правы. Может быть, правда там, за озером… Во всяком случае настоящие игроки у красных. Юденич хотел пройти в два хода в дамки, а теперь сидит здесь, в нужнике. Да… Чорт его знает. Но как же теперь я?.. Я – Баранов, боевой офицер? Как я отсюда вылезу? Юноша, ты слышишь? Писарь!.. – он повернулся, посмотрел на Николая Реброва и раздельно сказал: – Пошел вон. Завтра.

Глава 7. Человеческий квадрат и его диагонали.

Канун Рождества. Николая Реброва вез эстонец за четыре фунта рису и фунт сахару. Был мороз. – Но, ти-ти! – пискливо покрикивал эстонец на шершавую клячонку. – Я тебе – ти!

Что за неудача. Ни двоюродного брата, ни Павла Федосеича юноша не застал: куда-то уехали на праздник в гости. Он направился пешком к сестре Марии. Теплое, нежное чувство к ней ускоряло его шаги, и путь показался ему коротким. Вот они белые палаты из-за темных остроконечных елей. А вот и с голубыми ставнями белый одноэтажный милый дом. Сердце его дрогнуло. Сестра Мария! Нет, это не она. Это какая-то старуха сидит на приступках в согбенной позе.

– А, здравствуйте, – сделал юноша под козырек. – Вы как здесь?

Помещица Проскурякова вздрогнула, выпрямила спину и наскоро отерла красные от слез глаза.

– Коля, вы?

– Я. Но почему вы-то здесь, Надежда Осиповна? И как будто плачете… Не случилось ли что?

– Нет, нет, ничего… Я очень счастлива, – поспешно воскликнула старуха, но лицо ее на мгновенье исполосовалось отчаянием и вновь приняло приветливо-беспечный вид. Она сильно постарела, обмотанная той же клетчатой шалью голова ее тряслась. Заячий короткий душегрей и острые колени, обтянутые черной потрепанной юбчонкой.

– Будьте добры, садитесь… Я очень очень счастлива, – заговорила она надтреснуто и фальшиво. – Вы не можете себе представить, сколько мы перенесли лишений и какой заботой окружил меня мой муж.

– А, кстати, где же он, ваш Дмитрий Панфилыч?

Юноша заметил, как концы ее губ в миг опустились, она попробовала весело улыбнуться, но получилась болезненно плаксивая гримаса и голова пуще затряслась.

– Ах, вы про Митю? Они сейчас придут… Они пошли прогуляться.

– Кто они?..

За стеною тяжелые, как гири, каблуки, и в открывшуюся дверь высунулась длинноволосая седая голова с дымящейся в морщинистом рту трубкой.

– Ага! Знакомый!.. Троф резать приходиль? – проговорил Ян тонким голосом и, шагнув, взял Николая Реброва за плечо. – Пойдем в дом… Здесь мороз… Как это… картофлю кушать будешь… картул… Кофей пить…

– А где сестра Мария?..

– Пойдем, пойдем… – Он ласково обнял юношу и повлек в дверь.

Тот недоуменно взглянул чрез плечо на старуху-помещицу, хотел ее тоже пригласить с собою, но Ян уже захлопнул дверь.

Вот она кисейная, белая с темным распятием комната. Вот изразцовая печь и знакомый широколобый кот на ней. И как-то по-родному все глянуло со стен и из углов. И сразу глаз нашел чужое: огромный сундук и чемодан. Впрочем, нет. Где же это он видал?

– Хи-хи-хи… – закатился, защурился старик и стал шептать в самое ухо юноше: – Про дочку? У-у-у… После праздник пулмад, как это… свадьба…

– Что вы, Ян? Неужели? – юноша даже откачнулся, внезапный холод передернул его плечи. – Сестра Мария? За кого же она? Что вы?

– Тсс… – пригрозил старик и, прищелкнув языком, таинственно, как заговорщик, зашептал: – Митри, мыйзник… помещик… ваш, русак… Старуху видал? Старуха толковал – жена… Митри толковал – любовня… Гони к свиньям!.. Не надо!.. Давай молодой… Давай Мария. А ты, – ткнул он юношу в грудь согнутым пальцем, – ты есть глюп, очень дурака. Ват саламмабапса… Бараний голофф…

– Почему?..

– Э-э… Дуррака… Баран… Святой девка упускайль… Он… как это… он плакал без тебя…

– Кто?

– Девка плакал, Мария… Много ваши руськи женились, оставался здесь. А ты зевал. Куррат… Мал тебе дом был? Плохой хозяйство? – Старик говорил, как брюзжал, не вынимая из зубов трубки. Те же синие короткие шаровары, те же полосатые с отворотами чулки плавно двигались по комнате, а старые жилистые руки вынимали из резного шкафа посуду, сахар, хлеб.

Николай Ребров вдруг сорвался с места и выбежал на улицу: по дубовой аллее, развенчанной вьюгами, шла дочь старика.

– Сестра Мария! – протянул он ей обе руки.

Но та крепко и страстно обняла его и поцеловала в щеку. Она была обольстительно свежа. От нее пахло вьюжным снегом и черемухой.

– Знакомьтесь, – сказала она. – Это мой будущий… Ну… Это мой жених…

– Мы знакомы… Здравствуйте, Дмитрий Панфилыч…

Муж старухи, насвистывая веселую, небрежно и молча подал широкую, как лопата, руку. Старуха все еще сидела на приступках. Она надвинула на лицо шаль и отвернулась. Мимо нее прошли, как мимо пустоты. И вместе со скрипом затворившейся двери, раздался ее глухой, тягучий стон.

Пили кофе. Николай Ребров и Дмитрий Панфилыч, как коршун с ястребенком, исподлобья перестреливались взглядами. Сестра Мария придвинула им свинину.

– Мой старик. Мой грех… как это… свин… да, да, свинь кушать. Завтра, – говорил Ян, – мой сегодня картул кушать надо. Мари! Хапупийм…

Сестра Мария подала ему кислое молоко. Голубые глаза ее смущенно опущены и золотая брошь на полной груди подымалась и тонула, как в волне челнок.

– Завтра праздник, – жирно чавкая, сказал Дмитрий Панфилыч. – У нас весело о празднике: посиделки, песни, плясы. Потом ряженые.

– У нас танцы, – сказала сестра Мария; и не своим не веселым голосом сказала Мария печально: – Лабаяла-вальц, вирумаге, полька. Говорят, спектакль будут ставить. Да, да.

– Где? – спросил Николай – Сестра Мария, где?

– Что? В народный дом… Только холедный, для летний игр, – она прятала от юноши глаза, вздыхала.

Разговор не клеился. Николаю было тяжело. У него накипало и против сестры Марии, и против Дмитрия Панфилыча.

– Сестра Мария мне спасла жизнь, – проговорил он тихо и вяло. – Может быть, напрасно…

– Что вы! Милый мой Коля, – и как в тот раз, она стала гладить его руку, но горячая рука ее дрожала, и вздрагивали опущенные веки.

Дмитрий Панфилыч нервно задрыгал ногой, его сапог заскрипел под столом раздражающим скрипом.

– Очень плохо все кругом, – жаловался юноша. – Как-то все не то, не настоящее… Чорт его знает что. Другой раз хочется веселиться, другой раз – плакать. Гадость.

– Чепуха! Ничего худого нет, – грубо, задирчиво, сказал Дмитрий Панфилыч. – Маруся, кофейку!

– Нет, не чепуха, – возразил юноша и его глаза засверкали. – Например, бросать жену на чужой стороне, беспомощную женщину, это чепуха?

– Не хочешь ли? Живи с ней сам. Уступаю, – низким голосом, ворчливо, насмешливо проговорил Дмитрий Панфилыч.

– Не имею ни малейшего намерения. Во всяком случае, к чему же вы женились?

Стало тихо, Дмитрий Панфилыч распрямил грудь, чтобы крикнуть. Раздался чей-то стон.

Все обернулись.

Прислонившись к чемоданам, в дальнем углу сидела помещица Проскурякова.

– Бог с тобой, Митя, – расхлябанно заговорила она. – Я тебя не виню… И вы успокойтесь, Коля, добрый мой. А Митя не виноват… Раз он счастлив с новой своей… с своей… – она обхватила седую трясущуюся голову руками и заплакала громко, злобно, надрывисто.

– Скоро ли ты уйдешь к чорту, старая корга?! – грохнул в стол кулаком Дмитрий Панфилыч, и его красивое, краснощекое лицо с раздвоившейся черненькой бородкой осатанело. – Здыхай на морозе, здыхай! Чорт тя задави! Не жалко.

– Я не позволяй крик!.. Митри, не надо горячиться! – перебивая его, крикнула сестра Мария.

– А, са куррат… – жуя трубку, выругался под нос Ян.

– Бог с ним… Бог с ним, – хлюпала помещица.

– Ага! – злобно смеялся ее муж. – Ты меня богатством хотела взять? Как же, старая помещица оженила на себе молодого парня. Тьфу, твое богатство, твое именье! У большевиков оно… Корова у тебя осталась от твоего богатства-то, да и та здохла.

– Сестра Мария! Ян!.. – ударил в стол и юноша. Губы его кривились, брови сдавили переносицу. Ему хотелось кричать громко, оскорбительно, но слова останавливались в горле. И он тихо, но прыгающим голосом сказал: – Я не ожидал этого, сестра Мария. Я вас представлял себе другой. До свиданья, сестра Мария, – поклонился и порывисто вышел вон, ударившись в косяк плечом.

* * *

Юноша переночевал в избушке лесника, старого добродушного эстонца. Утром он плотно подкрепился, заплатил эстонцу за гостеприимство и расспросил его про дорогу к Народному Дому. Путь лежал мимо сестры Марии и прямо в лес. Юноша шел низко опустив голову, ему не хотелось ни с кем встречаться. День был пасмурный, насыщенный изморозью. С грустным карканьем летали ленивые вороны, и юноше стало грустно, как только может быть грустно в праздник на чужбине.

– Послушайте, стойте! Николай!.. – Тревожно оглядываясь, бежала сестра Мария. Она схватила его руку двумя руками и с виноватой, просительной улыбкой сказала: – Какой вы злюк… Ай, как не хорошо…

Юноша смутился.

Он, краснея, растерянно мигал:

– Извините меня. Я, конечно, был вчера не прав. С горяча просто.

Сестра Мария померкла.

– Сгоряча? Значит вы прощаете мой поступок? – она с укоризной подняла на него ясные глаза. – Очень грустно, очень…

– Почему?

– Вы не понимайт, почему? Когда-нибудь поймете.

– Так, – неопределенно сказал юноша: ему показалось, что сестра Мария фальшивит. – Я все-таки не могу понять.

– Ах, оставим, – капризно наморщила она свой тонкий прямой нос. – Скажить, куда идете? В Народный Дом? Где вы ночеваль?

Они шли, но юноше казалось, что они стоят на месте, а две темные стены сосен спешат назад.

– Кто он? Вы знаете его? Этот Митри. Я его совсем не знайт, – и сестра Мария оглянулась.

– Странно, – сухо и насмешливо ответил юноша, – во всяком случае вам нужно бы его знать. Девчонка вы, что ли? Вы все оглядываетесь назад… Идите скорей. Он чертовски ревнив.

– Вы правы, – деланно проговорила она и остановилась. В глазах ее виноватость, злоба, скорбь. – До свиданья, Коля… А я вас… я вас, все-таки… Но вы не можете поверить… Ах, Коля, милый… Не так все, не так… Вы спешите? Да? Вечером увидимся. Я буду в Народный Дом. Но я ненавижу эту старый женщина. Ненавижу!..

Он быстро зашагал вперед. И спина его чувствовала неотрывный, молящий, пугающий взгляд Марии.

Глава 8. Взрыв

Деревянное здание летнего Народного Дома стояло на поляне, среди густого сосняка. В нем никто не жил, по глубоким сугробам протоптаны свежие тропы, и люди с топорами в руках, весело пересмеиваясь, срывают с заколоченных окон доски. Всю ночь топились две времянки, в доме густеет сизое угарное тепло. Сцену драпируют гирляндами из хвой. Зажигают несколько керосиновых ламп под потолком. Актеры в шубах, в шапках кончают репетицию. Разбитое стекло затыкают какой-то рванью.

Спускается вечер, солнце давно село, и бледная звезда зажглась. В лесу слышно дряблое пение хором и еще, в другом месте. Ближе, ближе. И вот с двух дорог подходят к дому две толпы молодежи, с красными флагами, с плакатами: "Елагу ватабус!". Приветствия, шутки, смех. Многие навеселе. Белобрысые лица праздничны. Голоса мужчин тонки и тягучи, как у скопцов, в движеньях сдержанность, отсутствие бесшабашной удали и хулиганства. Все чинно, все прикалошено, причесано, в перчатках. Николай Ребров сравнил эту толпу эстонских поселян с своей родной, крестьянской, и сразу понял, что здесь России нет. А народ все прибывал, мужчины и женщины, пешие и конные, в крытых коврами маленьких повозках, с лентами в гривах низкорослых лошаденок, с бубенцами под дугой. Стало темнеть. Желтые огнистые квадраты окон гляделись в мглу наступавшей ночи, западная часть неба над темным бархатом пихт и сосен стала голубеть, показался, раздвигая облака, двурогий месяц.

Назад Дальше