Бегство - Марк Алданов 10 стр.


Ксения Карловна вошла в свой номер, сняла пальто и повесила его на гвоздь, вбитый в дверь ванной (все вешалки исчезли неизвестно куда). Свой номер она содержала в чистоте и порядке, - на прислугу положиться было невозможно. Ванная комната служила ей и кухней: на столике находилась спиртовая лампа, а на полке разные съестные припасы. При гостинице действовал ресторан, - не прежний, первоклассный, но недурной и хорошо снабженный провизией. Ксения Карловна раз в день получала там обед из двух блюд: ужинала она у себя в номере, всегда одна, за книгой и газетами. По ее положению и связям, она могла бы устроиться гораздо лучше. Но людям, которые ей это предлагали, Карова твердо объясняла, что находит "принципиально недопустимыми бытовые привилегии ответственным работникам". Ксения Карловна не одобряла поведения многих товарищей, в том числе и видных, и говорила, что они живут теперь так, как при старом строе жили князья и плутократы, представители отжившего привилегированного класса. Слов "князья и плутократы" Карова не придумывала, - они, как и многие другие такие слова, сами собой у нее выскакивали, когда она говорила серьезно (а говорила она серьезно почти всегда).

В отличие от громадного большинства своих товарищей по партии, Ксения Карловна знала, как жил до революции привилегированный класс. Она выросла в богатстве и только лет двадцати от роду, после смерти матери и окончательного конфликта с отцом, стала жить по-иному. В тесном ее кругу это ей даже создавало особое положение, которого она стыдилась в разговоре с другими (чаще, впрочем, гордилась, чем стыдилась). Но и в самые последние годы Карова жила значительно менее бедно, чем жила теперь, участвуя в правительственной работе. Отец и после окончательного конфликта продолжал высылать ей деньги, ничтожные по его богатству, но вполне достаточные для жизни: почему-то он назначил ей семьсот рублей в месяц, которые с тех пор, в течение многих лет, каждое первое число, регулярно ей высылались конторой Фишера. Порывая с отцом, Ксения Карловна думала было вовсе отказаться от его денежной поддержки. Но это оказалось невозможным. В интимных беседах с друзьями Карова, опуская глаза, подчеркнуто-суровым к себе тоном говорила, что, к несчастью, она не могла отказаться сразу от всех привычек прежней жизни, - "от тех времен, когда я с матерью разъезжала по всем Европам". Платья она всегда носила простые, скромные, довольно дешевые, но белье покупала у Дусе. "К тому же, отказаться от средств моего батюшки было бы не в интересах партии", - тем же простым, сурово-мужественным тоном говорила она. Это в самом деле было не в интересах партии, и важный партийный деятель, с которым Ксения Карловна тогда сочла нужным посоветоваться, вытаращил глаза и замахал руками, узнав об ее сомнениях.

- Да это безумие! - воскликнул важный партийный деятель. - Вы, напротив, должны в максимальной степени выпотрошить папашу.

Слова эти резнули Карову, но она понимала, что, как человек партийный, ее собеседник прав. Моральную трудность можно было бы преодолеть иначе, отдавая партии все получаемые от отца деньги, - и против этого партия, наверное, ничего не имела бы. Однако Ксения Карловна не чувствовала себя способной жить на двадцать пять рублей в месяц. С тех пор, получая в Париже с неприятным чувством, каждое четвертое число, конверт с пятью сургучными печатями снаружи, с семью ассигнациями внутри, Ксения Карловна регулярно отдавала в партийную кассу четыреста рублей. Рассказывала она об этом неохотно только близким друзьям; но близким друзьям рассказывала непременно и всегда мужественным, суровым к себе и вместе чуть насмешливым тоном, с упоминанием и о Дусе, и о "всех Европах".

Служебный день Ксении Карловны был кончен, - обычно он кончался гораздо позже. Этот вечер был предназначен для чтения и литературно-политической работы. Ксения Карловна и то жаловалась друзьям, что практическая деятельность ее засасывает: "А между тем надо, ох, как надо, и по теории кое-что подчитать, а уж по истории я совсем швах, каюсь, запустила", - сурово-мужественно говорила она друзьям. Впрочем друзья знали, что товарищ Карова, по своей обычной скромности, преувеличивает: она всегда следила и за теорией, и за историей (разумелись теория и история партии). В партийной среде очень ценили и уважали Карову: "крупная сила и замечательный работник", - говорили о ней светочи.

На столе, под стеклом которого видны были объявления дорогих гостиниц, магазинов, пароходных обществ, лежал картонный портфель: Ксении Карловне недавно посчастливилось достать большую редкость, собрание статей Ленина. Она развязала шнурок портфеля и бережно положила на стол потрепанные синие и серые брошюры, аккуратно наклеенные на бумагу газетные вырезки. Время у Ксении Карловны было рассчитано. Она вышла в ванную комнату, открыла кран с надписью "горячая" и подставила руку под струю - вода все текла холодная. "Позор, что не могут наладить", - сердито подумала Карова. Она вообще не любила "Паласа". Ей было известно, что в этой гостинице ее отец провел последние недели своей жизни. В том большом номере бельэтажа теперь жил видный партийный деятель, и Ксении Карловне всегда бывало неприятно с ним встречаться, хоть он был очень уважаемый работник, состоял даже некоторое время цекистом, а в партии числился с 1904 года.

Карова умылась холодной водой, затем поставила на спиртовую лампу приготовленную с утра кастрюлю. Запах спирта вызвал в ее памяти лабораторию. Что-то больно кольнуло Ксению Карловну. "Да, злой бессердечный буржуа", - сказала она себе, вспомнив свой визит к Брауну. Ксения Карловна вернулась к столу, зажгла лампу сбоку, над зеркалом, и пододвинула папиросы, бумагу, - надо было сделать из разных статей выписки и заметки для ответственного доклада. Она отвинтила крышку карманного пера, - перо не писало. Ксения Карловна сильно его встряхнула и с ужасом заметила, что капнула чернилами на брошюру "Шаг вперед, два шага назад". Кляксу кое-как удалось высосать свернутым в трубочку куском промокательной бумаги, - осталось только бледно-голубое пятнышко, - но все же было неприятно, и Карова не сразу могла сосредоточить мысли. Однако, сделав над собой усилие, она установила порядок положений доклада, приблизительно наметила, что в какой статье надо просмотреть, и, нахмурившись, стала читать.

"…Философия хвостизма, процветавшая три года тому назад в вопросах тактики, воскресает теперь в применении к вопросам организации…" - "Да, это очень важно сейчас, коль скоро бывшие хвостисты собираются поднять голову", - удовлетворенно подумала Ксения Карловна и взялась было за перо. Из ванной запахло капустой, - Ксения Карловна забыла о супе. Она вскочила, пробежала в ванную и погасила спиртовку. Суп, шипя, переливался через край кастрюли. Ксения Карловна, морщась от боли, взялась за горячую ручку, быстро перелила суп в глубокую тарелку, захватила с собой соль, хлеб и перенесла все на стол. "Да, злой буржуа, вообразивший себя сверхчеловеком, - опять вспомнила она о Брауне. - Осмеивает все живое и борющееся… Ну, и вычеркнуть его раз навсегда из памяти…" Но Браун из памяти у нее не выходил.

Ксения Карловна познакомилась с ним давно, вскоре после разрыва с отцом. Она тогда подумывала и о науке. К Брауну у нее было рекомендательное письмо. Ксения Карловна бывала и на его лекциях, и в лаборатории. Наукой он не советовал ей заниматься, но был с ней очень внимателен и любезен, зашел с визитом, пригласил ее на обед в ресторан. Ксения Карловна охотно приняла приглашение: она и партийным друзьям говорила, что любит "минутные вылазки в старый мир". Ей - особенно в ту пору - нравились хорошо одетые, хорошо воспитанные, хорошо говорящие по-французски мужчины. Обед, впрочем, сошел неудачно. В ресторане, выпив шампанского, Ксения Карловна рассказала Брауну всю свою жизнь. Он был, однако, в дурном настроении, слушал ее мрачно и не очень внимательно, а когда она кончила, сказал:

- Это Шекспир с примесью Вербицкой… Что, если в дальнейшем Шекспира не хватит? Тогда вся ваша жизнь пройдет по Вербицкой, а? Право, не стоит, Ксения Карловна.

- Я вам говорю чистую правду, - сказала, вспыхнув, Ксения Карловна. Вместо "чистую" у нее вышло "цистую", - в минуты волнения она немного шепелявила; это воспоминание потом очень ее мучило.

- В этом я нисколько не сомневаюсь, - поспешно ответил Браун. Мнение Ксении Карловны об его любезности и хорошем воспитании поколебалось. Однако добрые отношения остались, тем более, что Браун, видимо, старался загладить свою резкость. Она часто о нем думала, стыдилась этого и вместе этому радовалась.

"…Знаете ли вы, читатель, что такое Воронежский комитет Российской Социал-Демократической Рабочей Партии? Если вы не знаете этого, то почитайте протоколы партийного съезда…" "Hôtel Héliopolis, le plus luxueux du monde, 800 chambres aves salle de bain…" "Паки и паки мы должны с сожалением констатировать, что бундовцы совершение не сводят концы с концами…" "Those Cook & sons offices, Great Britain & Ireland, Europe, Africa, Oriental…" Есть и читать, скосив глаза, было неудобно, - глупые объявления под стеклом развлекали Ксению Карловну. Она поужинала, унесла тарелку в ванную, вернулась и быстро набросала тезисы доклада. Это ее оживило. Для заключительной части, где говорилось о приходе партии к власти, надо было заглянуть в прошлогодние статьи Ленина. Ксения Карловна внимательно прочла ряд вырезок и кое-что выписала. "Когда-то А. И. Герцен сказал, - быстро, крупным и четким почерком, выписывала она, - что когда посмотришь на "художества" господствующих классов России, то становится стыдно сознавать себя русским. Это говорилось тогда, когда Россия стонала под игом крепостничества, когда кнут и палка властвовали над нашей страной. Теперь Россия свергла царя. Теперь от имени России говорят Керенские и Львовы. Россия Керенских и Львовых обращается с подчиненными национальностями так, что и теперь напрашиваются на язык горькие слова А. И. Герцена…"

В одиннадцать часов Ксения Карловна кончила конспект доклада, который несомненно должен был вызвать много споров и шума в городском комитете. Она прочла конспект с начала до конца. Некоторые места в нем доставили ей немалое удовлетворение, особенно то, которое со ссылкой на Ленина, было направлено против бывших хвостистов, теперь примазавшихся к комитету и явно компрометирующих партию. Ксения Карловна завинтила самопишущее перо, аккуратно, в хронологическом порядке, сложила статьи Ленина и завязала шнурки папки. На следующий день надо было идти на работу в семь часов утра. Ксения Карловна разделась и стала проделывать шведскую гимнастику, которую ей рекомендовал один врач, - прекрасный работник, состоявший в партии с 1907 года (Ленин тоже одобрял шведскую гимнастику). Зеркало отражало ее тощую фигуру, худые повисшие руки, аккуратно, но некрасиво заплатанное белье - от Дусе. "Кожа желтая от электрического света… И наша эпоха не время для личного счастья… Злой, злой человек, и не надо о нем вспоминать, - печально и бессвязно думала Ксения Карловна, вздрагивая при мысли о своей последней встрече с Брауном. - "Повысятся другие ценности, скажем, например, наружность"… Как это плоско он сказал, и грубо, и пошло!.. Я ему ответила: "Это ваше замечание сделало бы честь Кузьме Пруткову". И очень хорошо, что так ответила, - вспомнила она, вытягивая руки и приседая. Вдруг Ксения Карловна замерла: "Что, если сказала не честь, а цесть!.. Нет, не сказала… Ах, да не все ли равно! Право, стыдно об этом и думать! Для меня этот буржуазный эстет больше не существует…"

XIII

Денежное положение Горенского становилось с каждым днем хуже. Посоветовавшись с Мусей, Фомин задумал пристроить князя в коллегию по охране памятников искусства и истории. Это было нелегко, хотя Фомин и пользовался немалым влиянием в коллегии. К нему очень благоволила Карова.

Фомин был с ней чрезвычайно внимателен и любезен, - однако без всякого подхалимства. Ксения Карловна знала, что он, как многие другие члены коллегии, относится к большевикам враждебно. Но она чрезмерной нетерпимостью не отличалась и всякие знаки внимания очень ценила. Поладить с нею было нетрудно. Фомин интересовался ее взглядами на искусство, советовался с ней не как с начальством, а как с хорошо осведомленным специалистом, и называл ее по имени-отчеству. Другие члены коллегии обращались к Ксении Карловне официально: "товарищ Карова", - она чувствовала, что в устах некоторых из них слово "товарищ" звучит насмешкой или ругательством.

Впрочем, при первой попытке Фомина поговорить о должности для Горенского, Ксения Карловна отнеслась к этому как будто несочувственно.

- Князь Гореиский? Ну вот еще!

- Почему же "ну вот еще", если смею спросить?

- Ох, не люблю князей…

- Гейне говорил: "Надо быть очень осторожным в выборе своих родителей", - шутливо ответил Фомин. - Разрешите оказать вам, что вы и сами допустили маленькую неосторожность, родившись в привилегированной среде, в мире haute finance.

Фомин чувствовал, что это напоминание об ее принадлежности к привилегированной среде не слишком неприятно Ксении Карловне и что едва ли она уж так не любит князей.

- Но ведь этот Горенский, вдобавок, очень ярко выявленная фигура буржуазно-либерального лагеря?

- Не такая уж яркая фигура… Наконец, позвольте вам напомнить, Ксения Карловна, - сказал с достоинством Фомин, - что и ваш покорный слуга тоже отнюдь не большевик и даже не сочувствующий. Я от вас этого никогда не скрывал.

- Да, я знаю, - поспешно сказала Ксения Карловна, впадая в его тон, в тон дружески разговаривающих офицеров враждебных армий. - В общем и целом мне направление членов коллегии безразлично.

- Разница в политических взглядах не мешает нам делать культурное дело, которое и вы, и я находим полезным. Да, Горенский - князь, но такого знатока старых книг, фарфора и миниатюр у нас в коллегии нет. Ему надо было бы предоставить отдельную секцию.

- Что ж, если он ценный культурный работник, - ответила, сдаваясь, Ксения Карловна, - я отнесусь индифферентно… Тогда, я думаю, надо мне сначала с ним познакомиться?

- Непременно! Я его к вам приведу.

В согласии Каровой Фомин и раньше почти не сомневался. Главная трудность заключалась в том, чтобы уговорить князя. И Фомин, и Муся долго доказывали Горенскому, что коллегию по охране памятников искусства и старины никак нельзя причислять к большевистским учреждениям или даже с ними сравнивать.

- У нас большевиков три человека и обчелся, - убедительно говорил князю Фомин. - Я лично имею дело только с товарищем Каровой. Un numéro, celle-là. Остальные члены коллегии такие же большевики, как мы с вами. И самая коллегия то же самое, что на войне был Красный Крест, только спасают не гибнущих людей, а гибнущие шедевры искусства.

- Ну да, вот именно! Вот именно! - горячо подтверждала Муся.

- Может быть, но что ж мне делать? Я этих людей видеть не могу, - отвечал мрачно Горенский. - Мне противно якшаться с ними, и руку им подавать гнусно.

- Позвольте, Алексей Андреевич, - обиженным тоном сказал Фомин. - Почему же я могу подавать им руку? Вам отлично известно, что я их люблю не больше, чем вы.

- Пожалуйста, не сердитесь на меня, Платон Михайлович, - сказал князь, - я очень ценю ваше доброе намеренье… Но вы знаете, как я теперь нервен.

- Да я нисколько не сержусь. Я только говорю: подумайте.

- По-моему, тут и думать нечего, - говорила Муся. - Платон Михайлович совершенно правильно сказал: это Красный Крест. А на Красный Крест ни бойкот, ни саботаж распространяться не могут.

- Хорошо, я подумаю, - упавшим голосом ответил Горенский.

Жить князю было в самом деле нечем. Он не мог продавать имущество, как делали другие; дом у него отобрали со всеми вещами. По текущему счету выдавали ежемесячно гроши, которых не хватало на несколько дней жизни. Не мог князь и уехать в глушь, в деревню, как хотел сделать после разгона Учредительного Собрания: землю у него тоже отобрали. Еще недавно многие богатые люди сочли бы для себя честью оказать кредит князю Горенскому. Теперь денег ни у кого почти не было, а те, у кого деньги оставались, гораздо менее охотно предлагали их взаймы. Уж очень много теперь везде было нужды. Лишенья, которым подвергались люди, прежде богатые и высокопоставленные, никого не удивляли и не трогали, тем более, что, наряду с подлинными богачами, тон разоренных революцией магнатов часто принимали люди, никогда никакого состояния не имевшие. Горенский взял взаймы три тысячи, предложенные ему Нещеретовым, был немного должен и Кременецкому. Деньги скоро разошлись, и теперь у князя не оставалось ничего.

Горенский опустился и по внешности: брился не каждый день, носил помятые воротнички, некрасиво, с торчащим изнутри язычком, расходившиеся над галстуком. Как-то раз Муся заметила, что у князя брюки с бахромою и сбитые башмаки. Это почему-то особенно расстроило Мусю. Впоследствии, когда она вспоминала Петербург 1918 года, в памяти у нее прежде всего вставали не аресты, не грабежи, не убийства, даже не голод, а бахрома на брюках и сбитые каблуки князя. Муся знала, что он взял небольшую сумму денег у ее отца. Семен Исидорович тогда сообщил об этом семье.

- Нынче я, друзья мои, устроил маленький заем нашему милейшему Алексею Андреевичу, - сочувственно вздыхая, сказал Кременецкий. - Он, бедняга, чуть ли не голодает… Пустячок какой-то, не стоит и говорить… Но подумать только: князь Горенский, владелец двенадцати тысяч десятин!

Муся хотела было попросить отца опять предложить Алексею Андреевичу денег; она знала, что Семен Исидорович тотчас даст Горенскому взаймы и во второй раз, и даже даст охотно, однако не так охотно, как в первый раз, - это оскорбляло Мусю за князя. К отцу Муся не обратилась, но настойчиво потребовала у Фомина места в коллегии для Горенского. В глубине души, она сама находила, что ему лучше было бы не служить и в Коллегии по охране памятников искусства.

Назад Дальше