- Вас я, точно, знаю. Или, еще точнее, знал… С первого дня революции, вы, извините меня, как в воду канули.
- Согласитесь, было бы глупо, - сказал, приятно улыбаясь, Федосьев, - если б я в тот день явился к новому начальству: сделайте милость, арестуйте меня… Правда, так поступили некоторые из моих бывших сослуживцев, - в тоне Федосьева прозвучало презрение, - но едва ли это было очень целесообразным или достойным поступком, правда?
- А какая примерно нужна вам сумма? - прервал его Нещеретов.
- Чем больше вы нам дадите, тем лучше.
- Ясное дело. А все-таки?
- Другому крупному капиталисту я сказал бы: дайте нам на контрреволюцию столько, сколько вы в былые времена давали на революцию.
- Ну, я на революцию никогда ни гроша не давал, - отрезал Нещеретов.
- Я и сказал: другому. Вы редкое и счастливое исключение. Большинству богатых людей царский гнет не давал возможности делать дела. Стеснение инициативы, отсутствие гарантий и т. д. Надеюсь, их дела пошли лучше после революции, когда появились и гарантии, и инициатива.
- Да-с, - сказал Нещеретов. - Опять же не все и насмехаться имеют право. Я-то имею, мы Россией не управляли, как некоторые прочие.
- Не управляли, но нам мешали управлять.
- Помилуйте-с, кто вам мешал? Вы сами всем мешали… Ну, да что об этом говорить, дело прошлое. Значит, дать деньжат вашей организации. Теперь второй вопрос: на что они даются?
- На свержение большевиков.
- Дело хорошее, спору нет, а какими-такими способами?
- Да всякими, - ответил Федосьев. Он зевнул и продолжал тем же бесстрастным тоном, ничуть не понизив голоса. - Как по-вашему, убить Ленина надо? (Нещеретов помертвел и быстро оглянулся. Браун был в восторге). Ну, вот, и вы согласны, что надо. На это первым делом деньги. Далее…
- Простите, я ничего не говорил, - сказал негромко Нещеретов. - И притом… Всех этих господ не перестреляешь.
- Я и не говорил - всех. Но Ленин человек очень выдающийся, я за ним слежу давно. Заменить его им некем…
- …Да, трогательный спектакль… И публика какая трогательная!
- Мне прямо до слез жаль, что больше не будет нашего Михайловского театра, - сказала Сонечка.
- Чудо как хорош: это серебро на черном и желтом фоне… Что-то с ним теперь будет?
- И здесь, как везде, начнется новая жизнь, - сказал с силой Березин. - Пусть мертвые хоронят мертвых! Что бы там ни было, а новое слово будет сказано нами!
- Непременно нами, - подтвердил Беневоленский.
- Я тоже думаю, - сказала Тамара Матвеевна. - Все-таки у них искусство очень устарело. Семен Исидорович как-то мне говорит…
- Мама, у вас прядь выбилась из прически…
- …Так как же, Аркадий Николаевич, дадите нам денег?
- Ну, я еще подумаю, - сказал сухо Нещеретов, - еще очень и очень подумаю. И дело, понимаете ли, серьезнейшее, и, простите меня, руководство должно бы…
Прозвучал звонок.
- А как бы мне поскорее получить ваш ответ?
- Да вот я через профессора передам, - сказал Нещеретов, поспешно вставая. - Ну-с, надо идти в зал. Очень был рад повидать… А вы как, пане профессорше, не идете в ложу?
- Сейчас приду, - ответил Браун.
Нещеретов раскланялся и вышел из буфета, оглядываясь по сторонам. Браун засмеялся.
- Не даст, я так и думал… Вот она, буржуазия! - сказал он. - Прибавят ей два процента к подоходному налогу, она вопит так, точно ее режут. А когда ее в самом, деле режут, сидит, тихенькая, все ждет, не придет ли откуда избавитель… Нет, глупее наших революционеров только наши "правящие классы". Хороши правители!..
- Не очень буду спорить… Эти финансовые Наполеоны в политике совершенные ребята, и злые ребята. Этот если и даст, то для того, чтобы на всякий случай застраховаться… А вид у него, когда он говорит о деньге, о деньжатах, умильный и симпатичный, как у облизывающейся собаки… Как вы думаете, он хоть не донесет, не разболтает?
- Нет, не разболтает, побоится… И уж, конечно, не донесет, что вы! Он честный.
- Ох, человек по натуре предатель. Даже честный человек… Разве вы не замечали, в разговоре за глаза, да еще в полушутливой форме, лучший друг вас предаст, и даже без всяких сребреников, просто так, чтоб была тема для приятной беседы.
- Это дело другое. Мы говорили о полицейском доносе… А в вашей организации большой, я думаю, процент предателей?
- Да, надо полагать, немалый. Я, разумеется, принимаю все возможные меры предосторожности. Но риск, конечно, страшный, не скрываю… Шансов тридцать из ста, что погибну.
- А если не погибнете? Будете министром?
- Да, и на это из ста есть шанса два или три… А скорее всего буду доживать свой век после войны где-нибудь в Германии.
- Любите Германию?
- Не то что люблю, а это, кажется, единственная страна, где еще немного продержится уважение к атрибутам человека, к форме, к чину, к мундиру… Не смейтесь. По существу человека уважать не за что, - вам ли мне это говорить, Александр Михайлович? - вставил Федосьев. - А надо же что-нибудь уважать, на это и атрибуты. Так вот, и буду жить в какой-нибудь великогерцогской резиденции, с уборными первого и второго классов, с "Eingang nur für Herrschaften", c "Der unberechtigte Aufenthalt vor der Ha-ustüre ist strengstens verboten", - улыбаясь сказал он, медленно, с трудом выговаривая немецкие слова. - Заучил в свое время эти выражения, так они меня восхитили… И обер в кофейне - не просто лакей, а обер-лакей - будет мне говорить: Excellenz!.. Правда, далеко не так почтительно, как немецкому генералу, а все-таки с уважением: хоть русский Excellenz, а все-таки Excellenz… Чем не жизнь, Александр Михайлович, для человека одинокого и конченого, как сами же вы сказали? Так и умру где-нибудь под забором, но хоть забор будет новенький, чистенький, и висеть будет на нем объявление о духах Lose или Schwarzlose или что-нибудь другое в этом роде… А у нас министрами пусть уж будут ваши друзья, левые Геркулесы. Их и мир охотнее признает.
- Мир признает Геркулесом всякого, кто немного приберет Авгиевы конюшни, - сказал Браун. - Так как же мне вас искать, Сергей Васильевич?
Федосьев вырвал из записной книжки листок бумаги, написал несколько слов и подал Брауну.
- Вот по этому адресу, в понедельник от двух до четырех… Я, кстати, ухожу до конца спектакля. Если хотите, поболтаем еще, а потом вместе выйдем. Можно и о другом поговорить.
- С большим удовольствием.
- …И зачем вы меня познакомили с этим типом, понять не могу. Не люблю я этих господ!
- Помилуйте, Аркадий Николаевич, я думал, вы будете в восторге. Он и по взглядам к вам близок. Вот и Временное правительство очень не любит.
- Сам тоже хорош: дела в каком состоянии оставил! Не мешало бы всем господам государственным деятелям помнить и соблюдать одно мудрое правило, что висит в иных местах: "оставляйте это место в таком виде, в каком вы хотели бы его застать, приходя"… Еще он не доложил бы о нашем разговоре куда не надо? Как вы думаете? - беспокойно спросил Нещеретов.
- Что вы! Он честный.
- От этих людей можно всего ждать. Их, говорят, в Чрезвычайке видимо-невидимо… Вы что ж шубу надеваете? Уходите? Всего одна картина осталась. Ну, как знаете. Князь пошел к Кременецким в ложу. Семы нет, все дома сидит, верно, мемуары пишет…
- …Как однако вас, Сергей Васильевич, интересует это дело! Все к нему возвращаетесь… Да ведь оно давно заглохло?
- Заглохло, Александр Михайлович, заглохло. Бог с ним совсем. Помните, что я вам говорил в тот вечер, когда мы так хорошо с вами побеседовали… В день юбилея Кременецкого, помните?
- Что именно вы говорили? Ведь мы тогда беседовали очень долго.
- Я говорил, скоро пойдут у нас такие дела, что смешно и неловко будет разыскивать виновников разных отдельных преступлений.
- Ах, да, припоминаю… Вы еще говорили, что вас это дело интересует как шарада… Что ж, так и не разгадали шарады?
- Пока не разгадал.
- Как-нибудь к этому вернемся… Советую вам поднять воротник, на дворе холодно.
- А здесь в коридорах сквозной ветер, это специальность Михайловского театра… Вот еще что-то висит на стене…
Федосьев остановился и прочел вслух, вполголоса:
"Петроград, Смольный, Ленину, Троцкому. Как и предполагали, обсуждение условий мира совершенно бесполезно, ибо они ухудшены сравнительно с ультиматумом 21 февраля и носят ультимативный характер. Ввиду этого, а также вследствие отказа немцев прекратить до подписания договора военные действия, мы решили подписать договор, не входя в его обсуждение, и, по подписании, выехать. Поэтому потребовали поезд, рассчитывая завтра подписать и выехать. Самым серьезным ухудшением по сравнению с ультиматумом 21 февраля является отторжение от России округов Ардагана, Карса и Батума под видом самоопределения.
Карахан"
- "Потребовали поезд", - сказал с усмешкой Браун. - Вот это требование никак нельзя назвать чрезмерным.
XI
Николай Петрович читал об особом, тоскливом чувстве, которое охватывает заключенного в ту минуту, когда за ним впервые "с визгом и скрипом захлопывается тяжелая дверь". Но он этого не испытывал; он чувствовал лишь большую усталость. Как только смотритель с фонарем ушел, любезно пожелав доброй ночи, Яценко, осторожно вытянув руку вперед, добрался до койки, затем развязал галстук, снял свой высокий двойной крахмальный воротник и лег, испытывая наслаждение от постели, от одиночества, даже от темноты. Освещения в комнате не было никакого. Николай Петрович полежал минут пять, собираясь подумать о случившемся, но так и не подумал. Глаза у него стали слипаться, чувство усталости и наслаждения все росло. Он сделал над собой усилие, привстал, кое-как, не без труда, разделся в темноте, снова лег и тотчас заснул глубоким сном, каким ему случалось в последнее время спать лишь после большой дозы снотворного средства.
Когда он проснулся, в камере была полутьма. Яценко приподнялся на койке, вгляделся в камеру и привел мысли в порядок. Настроение у него было довольно бодрое. Обычной утренней тоски не было. "Что ж, арестовали, не беда, скоро выпустят… И спал прекрасно… Да это санаторию выстроил царь Петр Алексеевич", - подумал, сладостно зевая, Николай Петрович и сам удивился шутливому тону своей мысли. "И камера как камера… Конечно, не салон. Вот только света мало, читать можно, но трудно…" В углублении стены оказалась электрическая лампа без выключателя. Николай Петрович пытался ввинтить ее покрепче, - лампа не зажглась, только пальцы у него почернели от пыли. Он подошел к рукомойнику, из крана слабой, тонкой струей текла вода. Яценко вспомнил, что у него в чемодане есть туалетные принадлежности, поднял крышку, растянул ремни и стал раскладывать вещи, как когда-то в гостиницах. Поверх ремней лежали сплюснутые ночные туфли. Николай Петрович расправил их и бросил на пол у постели. "Вот только коврика нет", - подумал он почти весело. Для мыла, гребешка, зубной щетки, плоской бритвенной коробки нашлось место на рукомойнике. У койки, прислоненной изголовьем к стене, была привинчена доска. "Это ночной столик, он же у меня будет и письменный, и столовый"… Николай Петрович положил на доску "Круг чтения". Другие вещи класть было некуда, пришлось оставить в чемодане.
"Вот и отлично… Что же теперь делать?" - умывшись, с недоумением спросил себя Яценко. Делать ему ничего не хотелось. Несмотря на долгий сон, он все еще чувствовал усталость. "Который час?" Часы показывали пять. Николай Петрович поднес их к уху, часы стояли. "Экая досада, забыл вчера завести. У смотрителя надо спросить, когда он придет. Ведь придет же сюда кто-нибудь, хотя бы с едой…" Есть ему, впрочем, не хотелось. "В самом деле, чем же теперь заняться? Нужно выработать порядок, может, и с месяц придется просидеть… Вероятно, еще утро, хоть не поймешь здесь". Дома утренние часы проходили в тоскливом ожидании ненужных послеобеденных визитов. Одни и те же разговоры одних и тех же, хотя бы и приятных, людей, давно утомили Николая Петровича. Теперь ему не хотелось видеть никого, даже Витю, - лишь бы быть вполне за него спокойным. Но у Кременецких ничего дурного с Витей не могло случиться. "Марусе забыл дать денег, - вспомнил с огорчением Яценко. - Ну, да как-нибудь устроится. У Кременецких же возьмет. Они очень славные люди… Верно, можно будет послать и отсюда, если не скоро выпустят… И если не отберут денег. Пока, однако, не отобрали. Даже и обыска не было…"
На стене висела бумага: "О порядке содержания заключенных в Трубецком бастионе". Николай Петрович внимательно ее прочел, все удивляясь новой орфографии. Инструкция была составлена в либеральном духе и предоставляла заключенным немало льгот. "Совсем как в гостиницах правила, вот только не на четырех языках". Аналогия между Трубецким бастионом и гостиницей или санаторией забавляла Николая Петровича; он подумал, что надо будет рекомендовать друзьям тюремное заключение для поправки нервов. "Главное - абсолютная тишина. Это очень успокаивает… Вот на стене еще что-то написано…" Против окна карандашом были выведены стишки. "Полковник Швец, - напрягая зрение, разбирал Яценко, - рожден был хватом. Слуга царю, отец солдатам"… Это недавняя надпись… А должны быть и старые, ведь здесь люди сидели и сто лет тому назад… Потом поищу по стенам. Теперь нужно обдумать… А впрочем, право, там будет видно, когда позовут на допрос… Вот и книга лежит. Священное писание? Нет, Священного писания они, конечно, не положили бы"… Николай Петрович поднял книгу и с удивлением увидел, что это был "Круг чтения", им же сюда положенный. "Странно, как я мог об этом забыть? Или голова плохо работает? Нет, не может быть… Надо будет много ходить по камере, - так делали какие-то заключенные. Сильвио Пеллико, помнится, или народовольцы? Очень хорошо, что я захватил книгу".
Яценко вспомнил, что в романах ("а, может быть, и в жизни - не все ведь выдумывают писатели?") люди часто открывают какую-нибудь книгу наудачу, обычно Библию, и при этом натыкаются на важные мысли, имеющие прямое отношение к волнующим их вопросам. "Кажется, и у Толстого есть что-то в этом роде… Дай, попробую…" Николай Петрович открыл наудачу "Круг чтения". На открывшейся странице было несколько мыслей. "Какую же взять? Эту? Но вот и на правой странице тоже мысли…" Яценко прочел отрывок, начинавшийся первым под тире на левой странице. Мысль эта не имела отношения к судьбе Николая Петровича. Но была она тонкая, сложная, и говорила она о призрачности мира, - так по крайней мере ее понял Яценко.
"В самом деле все призрачно, - подумал вдруг Николай Петрович. - Вот и то, что случилось со мной, с Наташей, с Россией. Все призрачно!.. Нет, как же, однако, все? Что призрачного, например, в том помощнике коменданта? Или вот, эта стена?" Николай Петрович протянул руку, прикоснулся к холодной сыроватой стене, - и отдернул руку с сожалением: ему жалко было расставаться с идеей призрачности мира. "Еще попробовать?" Он снова раскрыл книгу. Попалась длинная мысль, уж явно не имевшая отношения к его судьбе:
"Вся деятельность людей мира состоит из скрывания неразумия жизни: с этой целью существуют и действуют: 1) полиция, 2) войска, 3) уголовные законы, тюрьмы, 4) филантропические учреждения: приюты для детей, богадельни для стариков, 5) воспитательные дома, 6) дома терпимости, 7) сумасшедшие дома, 8) больницы, в особенности сифилитические и чахоточные, 9) страховые общества, 10) все обязательные и устраиваемые на насильственно собираемые средства образовательные учреждения, 11) учреждения для малолетних преступников и многие прочие.
Яценко читал эти слова, вдумываясь в их прямой смысл, и в нем вставало то чувство недоумения, обиды, негодования, которое когда-то вызывало у него "Воскресение". Однако теперь Николай Петрович чувствовал и другое. Суд, законы, даже образовательные учреждения ставились вровень с домами терпимости! Но ужасные слова эти говорил один из умнейших, умнейших и благороднейших людей мира, и говорил он это в восемьдесят лет, у края могилы, - уж конечно не для того, чтобы удивлять или забавлять читателей парадоксами. "Как же я могу во всем этом разобраться, и можно ли обыкновенному человеку разумом понять, осмыслить жизнь?" - спросил себя Николай Петрович. Он снова зашагал по комнате. "Быть может, призрачно и неразумие жизни… Да, все, все призрачно… Не станет меня, как не стало Наташи, и где же будет то, чем мы жили? Ее смех у бусовой двери в Ницце? Наша прогулка в Царском Саду? Моя гимназия, которую я ей показывал…"
Николай Петрович остановился посредине камеры. Вдали, наверху, раздался глухой бой, затем перешедший в музыку. Призрачная, очень медленная музыка эта имела прямое отношение к его мыслям, она была в том далеком, о чем он вспоминал. Яценко сразу понял, что это играют знаменитые куранты Петропавловской крепости. Но ему не хотелось признать, что ничего таинственного собственно не произошло. "Есть здесь какая-то важная и странная связь", - думал Николай Петрович, прислушиваясь к медленно гасшим наверху звукам "Коль славен". Сердце у него билось и на глазах были слезы.
XII
В ярко освещенном, людном hall’e гостиницы "Палас" против вертящейся двери стоял пулемет. Ксения Карловна, как всегда, с досадой окинула его взглядом: "бесполезная и потому вредная мера", и, мимо смотревших на нее с любопытством людей, поспешно направилась к лестнице. Подъемная машина в "Паласе" действовала, но Карова редко ею пользовалась, чтобы не беспокоить молодого товарища. Она жила в третьем этаже, в небольшом номере, прежде отдававшемся по восемь рублей в сутки. Теперь в таких номерах жили ответственные работники, - ответственные, но не слишком важные. Партийным сановникам были отведены номера получше. Самые же важные партийные вожди жили отдельно, не в "Паласе". Это сделалось, без умышленного распределения по чинам, само собою, - так, как новые люди располагаются на богатом курорте, где кроме просто хороших гостиниц, находящихся близко одна от другой на главной улице, всегда есть еще одна, самая лучшая, стоящая где-нибудь поодаль, особняком, и живущая самостоятельной жизнью.