– А ты молчи, старая хрычовка, у тебя уж от глаз одни дырки остались! У-у! – и он замахивался плетью.
На третий день бай послал обратно за выкупом и сам вышел во двор поглядеть, все ли принесли. Увидев козу, он одобрительно кивнул головой:
– Так, так… Значит, ничего у них больше не осталось? Это хорошо, сам аллах наказывает их за мой позор! А Нафиса лежит? Ну, слава аллаху, теперь я могу отдохнуть спокойно…
Но и взяв обратно калым, Хажисултан не успокоился. Злоба бродила в нем, как молодое вино в бочонке, ища только маленькой щелочки, чтобы выбиться наружу отравной пенной струей. И скоро такая щелочка нашлась…
Выйдя очередной раз во двор в поисках хоть какого-нибудь виновника, Хажисултан глянул поверх крепкого, сильно обмазанного глиной плетня и увидел Сайдеямал, полоскавшую белье. Старуха присела на корточки спиной к байскому дому, и видно было, как ей тяжело подыматься, чтобы положить выжатое белье на камень.
– Так, – грозно сказал Хажисултан и важно зашагал к реке.
Тень бая упала на песок, Сайдеямал обернулась и застыла, держа в высохших руках мокрую рубашку. Бай молчал, не отрывая колючего, напряженного взгляда от худого ее лица. В тишине плеснула посреди реки рыба, пустив по воде расходящиеся круги. Стайка мальков мельтешилась в воде у самого берега и щекотала старой женщине щиколотки. Сайдеямал переступила с ноги на ногу и, только тут вспомнив, что ноги ее босы, застыдилась, шагнула за корзину с бельем. Бай смачно сплюнул сквозь зубы и, не отрывая взгляда от Сайдеямал, надменно процедил:
– Чтоб я тебя здесь больше не видел, старый огрызок, поганка нечестивая! Не для тебя тут речка течет, а для мельницы. Мельница моя, значит, и речка моя, поняла? Стирай свои драные штаны на Юргашты!
– Не гони, ради аллаха, – прошептала Сайдеямал, – дай умереть там, где жила… Я ж не себе, а твоему дому белье стираю, да и дышать– то мне не так много осталось, куда я пойду на старости лет? Мы с Хуснутдином всю жизнь на тебя спины гнули, и всегда ты был доволен на шей работой – скажи, что не так?.. Если ты отнимешь у меня последний кусок хлеба – мы ум рем… Не гони нас!
Она смахнула ладошкой слезы со щек и умоляюще смотрела снизу вверх на Хажисултана-бая.
– Все равно я твоего ублюдка в остроге сгною – пусть только на ноги встанет!.. Лучше не проси!
– Он не виноват, клянусь аллахом!.. Нафиса сама прибежала к нам и сгубила его!.. Он и так еле дышит, может, еще и жить не будет – кто же лежачего добивает?
Сайдеямал опустилась на колени и поползла к баю, упала ему в ноги:
– Не губи нас, пожалей!
– Не подходи, безобразная! Не прикасайся ко мне!.. Не показывай мне свои гнилые зубы!..
Он поднял ногу и толкнул носком сапога в грудь женщины. Сайдеямал упала навзничь и отчаянно, в голос зарыдала. Но плача, почти не видя Хажисултана сквозь наплывы слез, она вдруг почувствовала такую непомерную, туманившую рассудок ненависть, что не смогла сдержать себя и закричала, выплескивая весь скопившийся гнев:
– Убей меня, собака! Убей! – Она плевала на бая, и он все дальше отступал от нее, дивясь слепой ярости и злобе, которые охватили эту покорную и слабую душу. – Я все равно старая, и мне не жить, но и тебя я опозорю на всю жизнь, что люди забудут твое имя и станут плевать на твой дом!.. Ты забыл, кто обесчестил меня? Кто сломал всю мою жизнь? Забыл?.. Будь ты трижды проклят!
Хажисултан-бай воровато оглядывался по сторонам, боясь, что слова неразумной женщины услышат другие, хотя бы вон те кумушки, что сошлись на пригорке у амбарчика и настороженно поглядывают в их сторону. Нет, этот огонь нужно было забросать чем угодно, лишь бы он не запылал во всю силу, затоптать, усмирить…
– Не ори, слышишь? – Голос его одновременно был и достаточно суров и достаточно милостив. – Так и быть, оставайся, где жида, и работай, как работала… И Хисмата твоего не трону – пусть только не попадается мне на глаза!..
Оставив притихшую заплаканную старуху на берегу, он повернулся и, тяжело ступая, пошел к дому. Сидевшие на пригорке женщины, завидев его, вскочили и спрятались за амбар. Проходя мимо, он для острастки щелкнул плеткой!
– Чего язык чешете? Дома делать нечего?
Весь сжигаемый злобой, он вошел во двор, ходил из одного конца в другой и все никак не мог успокоиться, прийти в себя.
"Ничего, мой час еще придет, и вы вспомните обо мне! – думал он. – Доберусь я и до этого щенка и этой старой суки!.. Тех, кто слишком много знает, нужно всегда убирать с дороги, иначе самому спокойно не жить."
Сайдеямал так состарилась после смерти мужа, что мысли о прошлом давно не посещали Хажисултана-бая, и вот, оказывается, обида, как огонь, может тлеть долгие годы и потом вспыхнуть и опалить. Но от этого жара ему стало не душно, а скорее холодно и муторно. И сейчас, когда возвратившийся страх снова сковал его голову и наполнил холодом душу, он вспомнил вдруг те будто освещенные солнцем годы, когда он был молод и впервые познал, что такое любовь…
Однажды утром он зашел на женскую половину и увидел у матери незнакомую девушку, которая пришла к ним обменять ягоды на хлеб. На нежных розовых щеках ее были ямочки; когда девушка улыбалась, ямочки становились глубже, и в одной из них исчезала черная, маленькая, как точка, родинка; глаза, прикрытые тонкими голубоватыми веками, удивленно мерцали сквозь длинные темные ресницы, отбрасывая на щеки стрельчатую тень; выцветшее платье не скрывало стройной и хрупкой фигурки, материя натягивалась на груди и лучами расходилась в стороны. Девушка почти все время смотрела в пол, лишь изредка вскидывая глаза на его мать и неловко пряча в складках платья тонкие смуглые руки. Получив за ягоды хлеб, она сунула его под мышку и, попрощавшись, тихо вышла из комнаты. Хажисултан, которому было тогда двадцать лет, нагнал ее у ворот и загородил дорогу. Девушка пугливо попятилась.
– Ты что, боишься меня? – улыбаясь, спросил Хажисултан. – Не бойся, я сын женщины, что сейчас. дала тебе хлеб…
– Я не боюсь, – прошептала девушка, глядя в землю и продолжая пятиться. Она покраснела от смущения и от этого стала еще красивее.
– Чья ты дочь, девушка?
– Мамина… Пусти меня, агай! Тетя ждет меня, она рассердится, – чуть не плача, проговорила девушка. Она на мгновение вскинула глаза, и у Хажисултана опять сжалось сердце от того, как сверкнули ее удивленные нежные глаза в черных ресницах.
Двое слуг, стоящих во дворе, начали пересмеиваться между собой, но Хажисултан не добился больше от девушки ни единого слова и вынужден был отпустить ее. Дня три-четыре она не появлялась у них в доме, и Хажисултан был сам не свой. Почти все время он просиживал у матери, но узнал только, что девушку зовут Сайдеямал, что она сирота и приехала в Сакмаево к троюродной сестре.
"Сайдеямал, Сай-де-яамалл…" – шептал про себя Хажисултан. Это имя казалось юноше песней, и, повторяя его на все лады, он слышал то дыхание ветра, то журчание чистой воды в ручье, то звон весенних капель, что падают с веток в лесу, то стук копыт по дороге… Он думал, что никогда больше не встретит девушки лучше и красивее этой. Видя, что сын мало ест, плохо спит и целыми днями говорит о бедной девушке, мать сама привела ее в дом и, дав с собой полкаравая хлеба, налила в чашку кислого молока и сметаны.
– Садись, – уговаривала она, – расскажи мне, как живешь, или просто чаю попей… А то ко мне ведь такие молоденькие девушки, как ты, даже и не заглядывают, одни старухи ходят…
Сайдеямал так обрадовалась щедрости и доброте этой почти незнакомой ей женщины, что не знала, чем отблагодарить ее. Скромно сидя на краешке нар и поджимая под себя ноги с огромными, не по мерке, лаптями, она пила крепкий чай и все время улыбалась, не в силах сдержать своей приветливости и доброты. Глаза ее засветились, щеки вспыхнули от радости и смущения, косы, переплетенные простыми лентами, вились по плечам с тяжелым, почти синим блеском и оттягивали назад маленькую головку на гордо посаженной шее. "А ведь и в самом деле хороша, а я и не видела, пока сын не рассмотрел", – подумала старуха, наливая девушке вторую чашку. Сайдеямал вскинула глаза и улыбнулась. Черная, маленькая, как точка, родинка тотчас скрылась в ямке на щеке.
– Эней, уже черника поспела, на горе за осенним домом так много – хоть корзинами собирай! Мы завтра хотим пойти. Пироги с черни кой ох какие вкусные! Я их больше всего люблю… Соберу ведро черники, половину обязательно вам принесу, – пообещала Сайдеямал.
Когда девушка ушла, Хажисултан вышел из соседней комнаты, где посадила его мать.
– Эсей, я тоже, пожалуй, пойду за черникой!
Мать улыбнулась, хитро прищурив глаза:
– Разве я тебя держу? Иди, пожалуйста! Было бы у меня время, я и сама пошла бы… – ответила она.
Утром на улице Кызыр шумной стайкой собрались женщины, девушки и старухи. Все были с ведрами и корзинами, все улыбались, и солнце светило вовсю, щедро заливая светом площадь, отдаваясь яркими бликами на боках ведра, что несла Сайдеямал.
Хажисултан издали следил за ней глазами, во, опасаясь мужских насмешек, близко не подходил, а стоял в кругу молодых парней. Но едва женщины отправились в путь, как парни, опередив их, вперегонки побежали к горе.
Не успели они пройти мимо осенней стоянки, заросшей высокой крапивой и полынью, как солнце скрылось за тучами, ветер подул сильнее, и скоро сильный косой дождь, словно сорвавшись с привязи, хлынул на дорогу, ручьями побежал по оврагу. Запыленные, изнывавшие от жары березки у дороги закивали головами в зеленых платках, зашуршали листвой. Внезапно, ослепив глаза и разорвав небо пополам, сверкнула молния, и тут же над головой величественно пророкотал гром. Дождь полил еще сильнее, и ребята, быстро добежав до леса, укрылись под большим деревом. Самые маленькие из них при каждом ударе грома закрывали глаза и, шепча спасительное бисмилла, еще теснее прижимались к старшим.
Хажисултан тоже встал под деревом, но удары грома не пугали его, одна мысль не оставляла юношу, преследовала и даже бежала иногда впереди него. Он оглядывался по сторонам, пытаясь рассмотреть, где укрылись девушки, но за блестящей косой полосой дождя ничего нельзя было разглядеть…
Наконец дождь стал утихать, и вдруг солнце выглянуло сквозь тучу, осветив умытый сияющей зеленью лес. Влажно и пьяняще горько запахла земля, листья, отряхиваясь, сбрасывали вниз гроздья блестящих капель, и после всего того шума, который принес с собой ливень, вдруг пришла необычная торжественная тишина. Было слышно только, как внизу, под обрывом, ударяясь о камни, бурлит Юргашты, которой дождь прибавил силы и смелости. Ребята снимали мокрые, прилипшие к телу рубахи, выжимали их, смеясь и брызгая друг на друга водой, и опять надевали на себя. Медленно передвигаясь по лесу, они скоро пришли к горе Куртмале и разбрелись кто куда в густой липовой роще. Свежевымытые крупные ягоды черники отливали в траве голубовато-черным и сине-черным блеском, они были щедро рассыпаны то там, то тут, и даже не надо было ходить, чтобы набрать побольше ягод, – просто сесть и брать, сколько желает душа.
Наевшись черники, Хажисултан шутя рассыпал несколько корзин у ребят помладше, когда заметил между деревьями Сайдеямал. Девушка сидела на корточках возле кустов, окруживших высокую липу, и старательно собирала ягоды. Хажисултан подошел к ней и высыпал в ведро горсть черники.
– Помочь тебе?
Девушка вскочила, но Хажисултан, как и в первый раз, заступил ей дорогу. Сайдеямал потупила глаза и тут же вспыхнула вся, до корней волос.
– Не надо, агай, пусти меня… – прошептала она.
Хажисултан весело подмигнул ей, взял ведро за ручку и понес. Сайдеямал еле поспевала за ним в своих огромных лаптях, говоря на ходу и не осмеливаясь схватить парня за рукав:
– Агай, агай, отдай ведро! Я сама понесу!
– Ничего, – отвечал Хажисултан, не обращая внимания на слова девушки, и шагал все быстрее.
Сайдеямал замолчала, но вдруг, оглядевшись, заметила, что они идут к оврагу, заросшему высокой, до колена, травой.
– Агай! – робко сказала она. – Куда ты идешь? Девушки ведь пошли наверх…
Хажисултан остановился, поставил ведро на землю и подошел к девушке. Не зная, что сказать, он отломил ветку растущего рядом смородинового куста и подал ее Сайдеямал:
– На, ешь…
Сайдеямал взяла ветку, но есть не стала и продолжала стоять неподвижно, опустив глаза. Хажисултан взял девушку за локти и на мгновенье привлек к себе, почувствовав упругость маленьких грудей и мягкость живота. Сайдеямал испуганно забилась в его руках, заплакала:
– Отпусти, агай! Оставь меня, отпусти!
– Не бойся, не бойся, – непослушными, дрожащими губами шептал ей Хажисултан. – Я тебя в жены возьму, ты моя, слышишь? – Он силой посадил девушку на поваленное дерево и все крепче прижимал ее к себе.
– Ради аллаха, пусти, пусти! – кричала Сайдеямал.
Но Хажисултан уже не слышал ее, жадными руками он рванул платье девушки и прижался губами к ее губам…
На следующий день троюродная сестра Сайдеямал пришла к матери Хажисултана. Она плакала и грозила опозорить парня перед всем селением. Мать Хажисултана испугалась, что об этом узнают родители Хуппинисы, уже просватанной за парня, и пожелала уладить дело миром – вскоре Сайдеямал выдали за Хуснутдина. Оба, и муж и жена, продолжали работать на Хажисултана и его родителей, – старухе, не хотелось отпускать работящих людей из большого хозяйства…
Но не это беспокоило сейчас постаревшего, обрюзгшего бая. "В молодости каких грехов небывает, – думал он. – Да и Сайдеямал уже старуха, никто и не вспомнит о ее девичьей чести, а если и вспомнит, сказать не посмеет!"
Он шагал по комнате из угла в угол и пытался припомнить, что говорила ему на берегу Сайдеямал. "Знает или нет?" – одна эта мысль, как червь в коре гнилого старого дерева, сидела в нем и точила, точила его…
Когда умерла мать и Хажисултан стал один справляться с хозяйством, он скоро понял, что небольшое наследство, оставленное отцом, мешает ему развернуться во всю силу.
"Разве это богатство – десять лошадей и четыре коровы? – размышлял он. – Будешь всегда сытый, и только! Нужно завести табун лошадей, стадо коров и овец, стать богаче всех баев в округе, богаче самого Галиахмета! Вот тогда будет жизнь, тогда все, что захочешь, станет твоим и ничьим больше… И жены, сколько хочешь жен будут ласкать тебя и исполнять любую твою прихоть!"
Он думал об этом дни и ночи, но ничего не смог придумать, пока счастливый случай не позволил ему встать над всеми, кроме Галиахмета-бая. И как это ему удалось, не знал никто, кроме покойного мужа Сайдеямал – честного и тихого Хуснутдина…
Этого человека Хажисултан уважал и одновременно немного побаивался. Сдержанный, молчаливый Хуснутдин всегда делал все, что ему велели, а когда разговаривал с баем, то обычно смотрел куда-то в сторону. Эта привычка подчиненного ему человека раздражала и злила Хажисултана, но он мирился с ней и ни разу не выказал ему свое недовольство. Он даже старался задобрить его, расположить, словно чувствовал какую-то вину перед ним, хотя по совести говоря, никогда не жалел, что надругался над Сайдеямал, теперешней женой Хуснутдина. Как правило, он во все поездки брал его с собой, потому что Хуснутдин казался ему самым надежным человеком, несмотря на эту постоянную скрытую неприязнь, разделявшую их.
Так, однажды он взял его и на Верхнеуральский базар… (И было это в тот день, который потом круто изменил всю его жизнь.)
Стоял август, жаркий и душный день, казалось, так накалил землю, что и вечером она еще дымилась, и дробился в густом пряном воздухе далекий горизонт, и опускающееся солнце было похоже на красный уголь в чувале. Они остановились у реки, чтобы напоить лошадь, и решили заночевать тут же, на траве. Хажисултан достал из мешка бутыль с бузой и, выпив, налил и протянул чашку Хуснутдину, разжигавшему костер. Хуснутдин глотнул раза два и, поставив чашку на землю, стал прилаживать над разгоравшимся огнем толстый раздвоенный сук, чтобы повесить на нем чайник. Скоро вода вскипела, и они до ночи пили крепкий чай, мешая его с самогоном и закусывая холодной колбасой из конины. Хуснутдин подбросил веток в костер, огонь, шипя, медленно пополз по сложенному крест-накрест хворосту и вдруг вспыхнул, ярко осветив сидящих, раздвинув темные стены деревьев, вздымая красные языки, похожие на ковыли, вслед за кольцами дыма к темному, усыпанному звездами небу.
Хуснутдин лег на спину и подложил руки под голову. Звезды подмигивали ему, особенно одна, больше и ярче других, и Хуснутдин улыбался. В траве, как бы сожалея о уходящем лете, неугомонно верещали кузнечики. Выше, у реки, тревожно кричала ночная птица: Сак! Сак, сак!
– Эх, жизнь, – вздохнул Хуснутдин. – Кабы узнать, что там, впереди…
Налетевший ветер качнул пламя, повернул и придавил поднимающийся вверх дым, зашуршал листьями ольхи на берегу и так же внезапно стих.
– Тебе что, не нравится мой хлеб? – обижен но возразил Хажисултан. – Или жена твоя умерла? Так вздыхаешь, будто тяжелей и горше, чем у тебя, и беды не бывает…
– Я доволен тем, что аллах послал, я не об этом, – опять вздохнул Хуснутдин. – Это все птица… Все кричит свое сак-сак, я и разволновался, мать покойную вспомнил… Она мне часто эту сказку рассказывала, знаешь?
– Ну, говори!
– Жила одна вдова с двумя сыновьями, а они все рассорились и дрались друг с другом, тогда она прокляла их и сказала: будьте птица ми сак и сук, летите из родного гнезда и ищите друг друга по всему белому свету – и кричите напрасно, зовите один другого… Вот с тех пор и летают эти птицы, старший, Сак, сказывают, умер, а младший все зовет его. – Хуснутдин приподнял голову и прислушался к голосу птицы, неутомимо взывавшей в чаще. – Слышишь? Сак-сак-сак. Мать ругала нас с братом за то, что деремся, а теперь ушел Халфетдин на службу и не вернулся, а я, как птица, все жду и жду его…
– Не дури себе голову, – Хажисултан хмыкнул. – Кто-то придумал, а ты всему веришь…
– А как же не верить, если так было и если я сам так чувствую…
Хажисултан больше не отвечал, притворился спящим, бредни Хуснутдина не занимали его, он думал о своем – о тех людях, которых он приметил еще на просеке и которые расположились на отдых где-то поблизости…
Хуснутдин подбросил еще веток в костер и, подложив под голову круглое полено, улегся под арбой и вскоре, устав, видимо, от долгой дороги и жаркого дня, тоже захрапел.