Золото собирается крупицами - Яныбай Хамматов 13 стр.


Тогда Хажисултан осторожно, боясь хрустнуть веткой, поднялся с земли, распутал фыркающую в кустах лошадь. Тише, тише, – шептал он, поглаживая шею лошади. Он вывел ее к тропе, вскочил верхом и стал спускаться по пологому склону к реке. Перейдя вброд реку, он слез, привязал лошадь в тени раскидистого тополя и, раздвигая заросли чигиля, двинулся в ту сторону, откуда, просачиваясь сквозь гущу тьмы, робко мигал огонек костра. Он скоро увидел арбу с поднятыми вверх оглоблями и в свете костра три скорчившиеся фигуры. По-видимому, двое спали, а третий сидел, склонив голову, и дремал, полуобняв ружье. Хажисултан вынул из-за пояса топорик и, сжав зубами нож, пополз к начинающему слабеть костру. Колени его дрожали, а сердце стучало так, что стук его, казалось, должен был слышать сидящий у костра часовой. Преодолев десяток-другой шагов, Хажисултан замер, чтобы немного отдышаться, потом снова пополз, оглушаемый ударами крови в висках и тяжело, как в силке, толкавшимся сердцем. В последнюю минуту он подумал, что можно еще вернуться, но темная, не подчиняющая рассудку сила бросила его вперед, и он со всего размаха ударил обухом топорика караульщика. Тот свалился замертво. В два прыжка Хажисултан очутился около второго, лежавшего к костру спиной, и опустил топорик на него, и второй не вскрикнул, а лишь захрипел и вытянулся, разогнул колени. Третий проснулся, видимо разбуженный шумом, спросонок схватился за пистолет на боку, но не успел даже вцепиться в рукоятку, как Хажисултан занес над ним нож и воткнул его в горло. Человек слабо охнул, точно всхлипнул, и опрокинулся навзничь…

Хрипло дыша, Хажисултан оглядел поляну, мирно хрустевшую сеном лошадь около арбы, не торопясь обшарил карманы убитых, собрал и запихал в мешок все вещи и хотел было идти обратно, но тут послышались шаги, и он отскочил в сторону, готовый убить любого, кто появится у костра. Когда на поляне показался Хуснутдин, он спрятал топор и тоже вышел на свет.

– Зачем ты пришел сюда, кто тебя звал? – сердито крикнул он.

– Я спал, проснулся, а тебя нет, – ответил Хуснутдин. – Вот и пошел поглядеть, не случи лось ли с тобой беды. – Но тут же, заметив валяющихся на траве убитых, вскрикнул и в страхе попятился.

– Стой! Куда? Ни с места! – приказал Хажисултан и, видя, что Хуснутдин не двигается, добавил: – Не отходи от меня, а то и сам умрешь! Видно, воры, что этих убили, здесь неподалеку…

Хуснутдин узнал среди убитых кассира, который часто хаживал в гости к Хажисултану и еще позавчера останавливался проездом в байском доме.

– Вишь, как получилось, – сказал он, стараясь не глядеть на убитого. – И смеялся, и водку пил еще совсем недавно, а сегодня уже сырая земля ему постелью стала… Надо скорее сказать людям… Идем, хозяин, а то и вправду, может, близко они ходят!

– Не твое это дело! – грубо оборвал его Хажисултан. – В тюрьму захотел? В городе разбираться не станут, кто убил да когда, возьмут и посадят за решетку! Что тогда будет делать твоя жена, чем прокормятся дети? Об этом лучше подумай да живее поворачивайся, надо еще эти мешки к нашей арбе отнести!..

Они наскоро запрягли лошадь и, не дожидаясь рассвета, поехали прочь от реки. Хажисултан сам правил лошадью. Он долго петлял по лесу, заметая следы, и наконец выбрался к старым приискам. Там, в заброшенном шурфе, закопали они мешки и одежду Хажисултана, забрызганную кровью.

– Надо спрятать от воров, – объяснял Хажисултан, когда они возвращались кружным путем обратно в селение. – К себе в дом я не могу везти деньги, запятнанные кровью… Вдруг это при несет несчастье?

Хуснутдин молчал и не глядел на хозяина, сидя в арбе прямо, покачивался в такт лошадиной рыси, дергал изредка поводья. Смуглое лицо его было непроницаемо, как маска, а Хажисултан с тревогой вглядывался в него. Утром они остановились, чтобы выпить чаю. Хажисултан опять достал из мешка бутыль с водкой и, выпив, вновь наполнил чашку для Хуснутдина. Наливая ему, он незаметно открыл перстень на среднем пальце правой руки и высыпал порошок из него в чашку.

– На выпей!

– Мне не хочется… – пробормотал Хуснутдин.

– Пей, тебе говорят! Или захотел лишиться работы в моем доме? – сдвинул брови Хажисултан.

Хуснутдин опрокинул чашку в рот. Самогон обжег ему горло, на минуту ему показалось, что питье горше, чем обычно. От бессонной ночи, – подумал он и, отерев губы рукавом, поставил чашку на землю.

Выпив чаю, запрягли и выехали на дорогу. Хажисултан внимательно присматривался к работнику. "Неужели не подействовало? – думал он. – Там же на троих хватило бы!" Но лицо Хуснутдина было все так же непроницаемо. Только перед въездом в деревню он внезапно побледнел, выпустил из рук поводья и схватился за живот. Когда они подъезжали к воротам Хажисултана, Хуснутдин уже совсем обессилел. Во дворе к арбе подбежала Сайдеямал. Хажисултан бросил ей поводья.

– Пришлось вернуться. Видишь, муж твой заболел в дороге? И зачем я взял его с собой?

Несколько дней он почти не выходил со двора, прислушиваясь к тому, что, говорят люди, и когда наконец услышал о смерти Хуснутдина, облегченно вздохнул. Однако совершенно спокойным оставаться он не мог, ни на минуту страх не оставлял его. "Сказал Хуснутдин жене или не сказал?" -эта мысль не давала ему покоя. Казалось, не сегодня – так завтра, не завтра – так послезавтра из города приедут люди в форме и увезут его в тюрьму. Он стал разговаривать во сне и, боясь проговориться, выгнал жен в другую комнату, даже во сне мерещились ему всякие ужасы – то вставал, хрипя, с земли убитый им кассир, то топор сам собой начинал летать за ним по комнате, ударяясь о стены… Не выдержав напряжения, Хажисултан свалился в лихорадке, провалялся в жару около месяца…

Болезнь излечила его от навязчивого, липкого страха, но после нынешнего разговора с Сайдеямал бая снова охватили сомнения. Устав от томительных мыслей и бесполезной ходьбы из угла в угол, Хажисултан прилег па подушки, закрыл глаза…

Внезапно в сенях послышался стук кованых сапог и громкий разговор. Увидев в дверях незнакомого полицейского офицера, Хажисултан чуть не лишился чувств. Рот его свело судорогой, холодный пот выступил на лбу и спине, левую руку задергало. Стараясь успокоиться и принять нормальный вид, он поднес к губам чашку с бузой, однако не мог выпить и капли. Зубы стучали о край чашки, а руки не слушались и дрожали, расплескивая водку на штаны и одеяло.

Заикаясь, он предложил офицеру пройти в комнаты, но так и не смог подать ему руки. По лицейский удивленно посмотрел на бледное лицо хозяина.

– Ты, видать, заболел, папаша, -сказал он. – А я к тебе по важному делу.

"Пропал, – мелькнуло в голове Хажисултана. – О, ч-черт, и зачем я сделал все это, хватило бы и десяти лошадей! Дурак, продал свое спокойствие! Любую цену дал бы за него сейчас…" Он приготовился рассказать обо всем, что так тщательно скрывал все эти годы, опустил голову и выговорил с трудом:

– Я виноват…

– Что ты, папаша, никто не виноват, – пере бил его офицер и подмигнул. – С женами только так и надо обращаться, иначе бояться не будут… А не будут бояться, того и гляди, совсем распустятся… В этом деле я уже разобрался и с муллой поговорил, так что все законно, по шариату вашему. Старик-то скончался? Вот шайтан! Впрочем, и так уже пожил долго на свете, покоптил небо… – Офицер мигнул шедшему с ним уряднику, урядник вышел, а офицер покрутил усы, топорщившиеся над верхней губой, и подсел к хозяину. – Я к тебе, папаша, совсем по другому делу… Деньги, видишь ли, нужны, не одолжишь мне рублей триста пятьдесят?

– И только? Больше ничего?

– А чего ж еще? – офицер покрутил ус.

Хажисултан вздохнул, как будто гора с плеч свалилась. Сразу перестали дрожать руки, на щеках появился румянец. Он хлопнул офицера по плечу:

– Триста пятьдесят, говоришь, а? Двадцать! И ни копейки больше. И то только ради того, что ты человек хороший… Эй, чаю!

Хажисултан оставил офицера у себя и пьянствовал с ним два дня подряд, каждый день радуясь и благодаря аллаха за счастливое спасение. На третий день он посадил еле стоящего на ногах полицейского в тарантас и, проводив его до Кэжэнского завода, вернулся обратно.

14

Между горами Карматау, Кэзум и Бишитэк, там, где сливаются реки Кэжэн и Юргашты, лежит сельцо Сакмаево. Слева, по краю крутого яра, извиваясь, журча и капризничая, как молодая красавица, которую силой выдают замуж, течет чистая, прозрачная Кэжэн. А справа, с высоких гор, размывая на пути глинистые глыбы, проходя через сотни старательских вашгердов и желобов, устало катит воды мутная, желтая Юргашты, она идет на поклон к Кэжэн, пытается схватить ее за серебристые рукава, за голубые косы. Вот догнала Юргашты капризную невесту, прижала к себе, и они уже вместе текут на запад, неторопливо, спокойно и ясно, как добрые супруги, но это уже дальше, а здесь, у подножия Кэзум, вьется улица Арьяк, а правее – улица Кызыр, которую потихоньку зовут в деревне "печеный зад". И виной этому странному прозвищу стал Хажисултан-бай.

Давно, когда был он еще не так стар, рассердился Хажисултан на своих жен и, желая испугать их, сел в чувал, прямо на горящие угли. Но жены вместо того, чтобы взять его за руки и стащить с углей, как обычно, закрыли дверь и ушли! Целую неделю лежал Хажисултан в постели и криком кричал от боли, а когда встал, задал своим женам такую трепку, что и сейчас еще, наверное, помнят! А улицу так и зовут с тех пор – "печеный зад"…

Став настоящим богачом, Хажисултан не уехал в город, как делали это другие, а остался там, где жили его отец и дед, на земле предков, но, чтобы показать свою власть и могущество, выстроил новый дом, по тем временам – целые хоромы, в три комнаты, прорубил в доме окна: одно окно в сторону Мекки, чтобы видна была мечеть, а два других – во двор, по левую сторону от ворот поставил каменную лавку с железными дверями и ставнями, чуть подальше – большую клеть, а напротив – сарай для скота. Позаботился и о двух взрослых своих сыновьях, каждому подарил по дому. Только самого любимого, младшего сына оставил при себе, отдал ему в своем доме комнату, а еще одну – трем своим женам.

– Однако, показав всей деревне, как он богат, Хажисултан не был вполне доволен своим положением. "У всех по пять, шесть детей, а у меня, богача, всего три сына! – думал он. – Разве будут меня уважать и почитать так, как это подобает, если у меня меньше сыновей, чем у последнего бедняка в деревне?"

Старшая жена, которую сватали Хажисултану еще его родители, подарила ему двух сыновей, средняя – одного, а третья, Гульмадина, и одного не сумела родить. Ей было всего двадцать пять лет, но Хажисултан даже и за жену ее не считал.

– Что ты за жена? – говорил он. – Жена должна родить мужу десять сыновей, если хочет, чтобы ее уважали! А ты, бесплодная, мне не нужна. Ты как пустой кошелек, в котором никогда не будет даже мелкой монеты, – зачем мне такой? Нет, теперь я женюсь на дочери бедняка, уж она-то постарается родить мне по крайней мере четырех сыновей!

Теперь Хажисултан не заговаривал больше о плодовитости бедняков, но всю злобу, закипавшую в нем при мысли о неудачной женитьбе, срывал на других женах. Проводив офицера, он, не раздеваясь, плюхнулся на подушки и тут же уснул, захрапев на весь дом. Проснулся он только к обеду, раздраженный и разбитый, с ломотой в пояснице, неприятным вкусом во рту и тяжелой от ночной попойки головой. Он облизнул сухие, горячие губы кончиком языка, потянулся за чашкой и, не найдя ее, крикнул:

– Жены! Эй! Да что вы, провалились, что ли?

В тот же миг все три женщины испуганно встали на пороге. Старшая, Хуппиниса, подошла ближе:

– Что, отец?

– Дура! Не видишь, что ли? – Хажисултан приподнял ногу.

Женщины, спеша, стали снимать с него обувь, но, видно, слишком поторопились, потянули впопыхах за обе ноги, и грузное, обмякшее тело Хажисултана наполовину съехало с подушек. Хажисултан забултыхал ногами, побагровел и, схватив за волосы Гульмадину, пнул ее ногой в живот.

– Разжирели, кобылы бесплодные! На убой, что ли, я вас держу? Даже снять обувь не можете, дармоедки! Не радуйтесь, все равно возьму четвертую жену, и пятую, и шестую! Пошли вон!

Но лишь только жены скрылись за дверью, он опять закричал:

– Эй, куда пошли, тупоголовые? Не видите разве, что я голоден? Есть мне!

Хуппиниса принесла кипящий, дышащий паром самовар, который с утра стоял у нее наготове, в женской половине. Хуппиниса лучше других изучила характер мужа и всегда угадывала, что ему понадобится. Она была старшей женой Хажисултана, и первые годы они жили хорошо и дружно. Хуппиниса ухаживала за свекром и свекровью, хлопотала по дому, всегда была приветлива и добра. Но это продолжалось недолго. Родители Хажисултана умерли, и в доме все изменилось. С каждым днем Хажисултан становился все более мрачным, все чаще грубил ей, напивался, в одиночестве сидя на подушках, и однажды, несмотря на крики и мольбы жены, взял с подстилки двух пушистых, мягких, дрожащих, слепых еще котят и бросил в горящий чувал. С тех пор Хуппиниса покорно делала все, что он велел, не покладая рук работала по хозяйству, ухаживала за ним – снимала обувь, когда он, пьяный и тяжелый, без сил валился на постель, приходя неизвестно откуда в позднее ночное время, мыла ему ноги теплой водой, вытирала мягким полотенцем, без ропота приняла его женитьбу на второй, а потом и на третьей жене, но делала все это как бы во сне, одними руками, а не сердцем, и точно так же все оскорбительные его слова и побои проходили мимо нее, оставляя синяки на теле, но не в душе. Когда Хажисултана не было дома, в редкие свободные минуты она старалась уединиться и часто сидела за сараем, между забором и сложенными в поленницу дровами, в тоскливом недоумении спрашивала себя, на что уходит ее жизнь. Где-то легкое, понятное, простое и милое сердцу ощущение, которое раньше переполняло ее до краев, морщило в улыбке губы, радостно отзывалось в сердце и шуршаньем листвы над головой, и криком птиц, и спокойным, вечным движением плывущей вдаль Кэжэн, и сухими, желтыми ладонями старенькой матери, – всей ее жизнью, всем молодым, упругим дыханием, каждой жилкой в теле! За сараем остро пахло смолой и сырым деревом, тень старой березы лежала у ног, покорно и умиротворенно, как верная собака, небо над головой было пронзительно сине и ярко до боли в глазах, и Хуппиниса плакала, не отирая слез, иногда даже не замечая их, и томило душу от горького сожаления об ушедшей молодости и радости, легкого дыхания счастья. Она прижимала руки к груди и вздыхала глубоко, так, что воздух, казалось, заполнял ее всю и она вдруг становилась легче, но тут кто-нибудь снова кричал: "Хуппиниса-инэй! Эй, хозяйка!" – и она вставала, поднималась медленно с травы, как бы опять засыпая, замораживаясь, и шла во двор, в дом, и начиналась жизнь без воли сердца, от веретена к побоям, от самовара к тканью, от изнуряющей работы к нарам, в подушку головой, в подушку, на которой никогда не снились ей сны – ни плохие, ни хорошие. Иногда, правда, ей хотелось что-то сделать, крикнуть во весь голос, убежать, даже ударить мужа, но Хуппиниса успокаивала себя тем, что это шайтан схватил ее за язык и шепчет на ухо худые мысли, ведь сказано в шариате: "Противоречить мужу – дело шайтана!" Вот и сейчас она покорно поставила самовар у ног мужа и встала рядом, готовая услужить ему, – жена не может сесть, пока муж не насытится…

Хажисултан надел тюбетейку и подсел ближе к скатерти. Не глядя на жену, он произнес шепотом "бисмилла" и стал пить с блюдечка, громко всасывая чай толстыми, вытянутыми в трубочку губами, кряхтя и отдуваясь. Хуппиниса видела его шею, побагровевшую от натуги, и оплывшие, жирно блестевшие глаза, и две глубокие, ленивые, в щелочках, как у кота, складки на щеках, и покрытую капельками пота круглую лысину, в которой отражалось, перекатываясь, пятно солнечного света…

"Неужели и я стала такой же безобразной? – подумала Хуппиниса. – Нужно бы у Гульмадины зеркальце попросить посмотреть…" При ярком дневном свете Хажисултан и в самом деле выглядел настолько отталкивающе, что хотелось отвернуться от него, и неожиданно Хуппинисе вспомнилось, каким он был раньше, тогда, в ее ушедшей, далекой, невозвратной молодости, каким свежим было его лицо, как лукаво блестели иногда глаза, как сидел на нем новый, только что сшитый камзол… Воспоминания, одно за другим, теснились в голове, обгоняя друг друга, – и Хуппиниса вдруг ясно, как будто это было вчера, увидела свою шумную свадьбу, и первую ночь, когда они остались вдвоем, и тишину, наступившую после ухода гостей… "Раньше он не был такой скупой, – подумала Хуппиниса. – И расходы по свадьбе взял на себя, и калым заплатил большой, и на выкуп не скупился, всех одарил, хотя и не был так богат, ребятишкам – деньги, а девочкам – браслеты и сережки…" Она вспомнила солнечный, такой же, как сегодня, день, когда должна была переехать от родителей в дом мужа, и подружек, что увели се в березняк, чтобы получить побольше подарков от жениха, их молодые смеющиеся лица, и влажный весенний воздух, и облака, белоснежными стадами кочующие в голубом небе, и скоро приблизившихся к березняку парней во главе с Хажисултаном, и как он уговаривал: "Ну хватит, не мучайте! Сколько стоит ваш аркан?" А потом – его сильные, загорелые руки, которые вместе с арканом поднимают ее в березняке, к ветвям и небу, так что она плывет над землей, и опускают на мягкую кошму тарантаса, и кто-то из подруг кричит: "Будь счастлива!", а потом все бегут за тарантасом, а Хажисултан скачет впереди на стройном вороном жеребце, и пыль летит из-под копыт жеребца на тарантас, на кошму, на свадебное платье…

Прежде чем войти в дом, Хуппиниса разорвала материю, натянутую у порога и встала на подушку, а войдя, склонила колени перед свекром и свекровью и стала раздавать золовкам нитки, колечки и серебряные монеты для украшения, а братьям мужа – кисеты. Дети поменьше, толпясь вокруг нее, кричали, протягивая руки: "И мне, енга! Ты меня забыла!", а потом, по обычаю, передававшемуся из поколения в поколение, с коромыслом и ведрами повели невесту к реке за водой. Дойдя до Кэжэн с берегами, заросшими ольхой и черемухой, Хуппиниса бросила в воду монеты и прошептала: "Прими от меня, аллах…" Шедшие следом ребятишки, в чем были, с визгом и шумом полезли в воду…

– Что глазеешь, окаменела, что ли? Налей чаю!

Хуппиниса вздрогнула от громкого окрика, засуетилась, захлопотала у самовара, наливая чай, а руки ее почему-то дрожали, и внутри, в груди, тоже дрожало что-то – неотвязно, щемяще, тоскливо… Хажисултан поймал чаинку, плавающую у края чашки, и, разжевав ее, положил под мышку.

– Добро и хлеб будут, пусть пошлет аллах! Уфф! Напился… Долго же вы меня морили, прежде чем подать мне еду! У, бесплодные, и покормить толком не умеете, все с жиру, жиру беситесь! – Он опрокинул чашку вверх дном, чашка запрыгала и звякнула.

– Отец, чашка пей-пей говорит, может, на лить еще? – спросила Хуппиниса.

– Я не гость здесь, а хозяин! Сам знаю, пить мне или не пить… Мой дом, мой чай.

Хуппиниса, стараясь не шуметь, собрала посуду и вышла на женскую половину. Молодые жены тотчас подошли к ней.

– Ну как, не очень злой?

Назад Дальше