- Всех. Моим именем. Большевики пусть спокойно по домам идут. Когда надо, покличу. Да пускай смирно сидят, а то… - он ткнул кулаком в грудь и гордо крикнул: - Я здесь власть! - Лицо его было сурово. - Эй, Гусак! Об'яви нашим, чтоб раз'езжались по домам. Чинно-благородно чтоб… моим приказом, строгим. Обид никаких. А то башки, как кочни, полетят! Гулять же будем по окончании делов. Срамных! Указывай фатеру.
Глава 7
Луна разогнала все тучи. От звездного неба шел голубоватый зыбкий свет.
Деревянный двух-этажный дом купца Шитикова, с колоннами и резьбой, выходил на соборную площадь. Стекла отливали голубым блеском, как на солнце темно-синий шелк. Внутри, одинокий, пугливо светился огонек. У ворот, по углам и во дворе стояли вооруженные партизаны.
- Двери, - сказал Зыков, влезая на крыльцо.
Сверкнула сталь двух грузных ломов, дерево затрещало, и Зыков с рыжим поднялись наверх.
Зыков двинул плечом запертую дверь, и оба пошли в заднюю комнату на огонек. Их шаги в пимах были тяжелы и мягки. В спальне горела лампа, у образов две лампадки. Хозяин и хозяйка стояли под лампадками, лицом к дверям, умоляюще скрестив на груди руки. Страх перекосил, исковеркал их лица.
- Здорово, ваше почтение, - прохрипел Срамных. - Давай деньги!.. Три тыщи! Видишь, сдержал слово, самолично Зыкова привел. Вот - он, он! Давай деньги! - и захохотал. Хохот был хищный, злорадный. У хозяев остановилось сердце, враз похолодела кровь.
- Все возьмите… Батюшки мои, отцы родные… - и оба повалились на колени.
- Богачество можешь оставить при себе, - сквозь зубы сказал Зыков, горой шагая на них. В глазах Зыкова Шитиков мгновенно увидел свою смерть. Кособоко откачнулся и, прикрыв голый, как яйцо, череп ладонями, пронзительно завизжал. Зыков резко два раза взмахнул чугунным безменом, и все смолкло.
- Приплод есть? - спросил Зыков.
- Нету. Бездетные они. - Все лицо и глаза Срамных были в слюнявой и подлой улыбке.
- А там кто охает? - Зыков пошел с лампой в соседнюю комнату.
- А это ейная мать, больная…
- Выбросить в окно. С кроватью вместе.
Рыжий с двумя партизанами подняли кровать:
- Побеспокоить, бабушка, придется.
Старуха онемела: ворочала глазами и, как рыба, открывала ввалившийся рот. Поднесли к венецианскому окну и раскачали. Вместе с двойной рамой все кувырнулось на мороз.
Выбросили и те два трупа.
- Эх, дураки… Холоду напустили, - сказал Зыков.
- Законопатить можно. Эвот сколько ковров, - ответил рыжий. - Эй, пошукай-ка, братцы, гвоздочков.
Зажгли все лампы.
- А внизу кто? - спросил Зыков.
- Приказчики, да Мавра, стряпуха ихняя.
- Позвать стряпуху. - И сел на кресло.
Мавра была слегка подвыпивши. У самой двери она брякнулась на колени и поползла к Зыкову, голося басом:
- Ой ты, свет ты наш, ты ясен месяц… Батюшка, кормилец, не погуби… Разбойничек ангельский…
- Дура! Ты купчиха, что ли? Встань…
- Верная раба твоя… Ой, батюшка, милый разбойничек… - и заревела в голос.
Зыков нахмурился, подхватил ее под пазухи:
- Жирная, а дура, - и посадил рядом с собой на диван.
- Ой, ой, - скосоротилась она и засморкалась. - Ничевошеньки я знать не знаю, ведать не ведаю… Хошь режь, хошь жги… А только что…
- Слушай…
- Не буду у них, у проклятых буржуев, жить.
- Да слушай же…
- Знать не знаю, ведать не ведаю… Разбойничек ты мой хороший…
- Молчи, сволочь!. - внезапно вскочив, затряс Зыков под самым ее носом кулаками. - Срамных! Растолкуй ей, чтоб на двадцать ртов ужин сготовила… Да повкусней… А баня готова? Фу-у чорт, дура баба.
Третий раз грохнула пушка. Стекла и висюльки на лампе взикнули.
- Скажи тому обормоту, как его… Миклухину, достаточно палить. Завтра… - проговорил Зыков и пошел в баню.
Ему светил фонарем приказчик Половиков, нес веник с мылом, простыню и хозяйское белье.
Баня - в самом конце густого сада. Весь сад в пушистом инее, как черемуха в цвету. И все морозно голубело. На пуховом снегу лежали холодные мертвые тени от деревьев.
- Прикажете пособить? - спросил приказчик, приподымая шапку и почтительно клюнув длинным носом воздух.
- Нет. Уважаю один.
- Не потребуется ли вашей милости девочка или мадам? Можно интеллигентную… - приказчик осклабился и выжидательно стал крутить на пальце бороденку.
Зыков быстро повернулся к нему, задышал в лицо, строго сказал:
- Не грешу, отстань… - и вошел в баню.
Зажег две свечи, начал раздеваться.
Когда стаскивал с левой ноги пим, рука его попала в какую-то противную, холодную, как лягушка, слизь. Он отдернул руку. От голых пяток до боднувшей головы его всего резко передернуло, лицо сжалось в гримасу, во рту, в пищеводе змеей шевельнулось отвращенье:
- Тьфу! Мозги…
Он шагнул из бани и далеко забросил оба пима в сугроб.
От голубеющей ночи, со двора, пробирались к бане три всадника.
Зыков закрючил дверь, взял винтовку, китайский пистолет, нож и веник и нагишем вошел в парное отделение.
Когда он залез на полок и с азартом захвостался веником, пушка грохнула в четвертый и последний раз.
Продрогшие за длинный переход партизаны набились по теплым городским углам, кто где.
У молодой бабочки Настасьи пятеро. Маленькая, шустрая, она, как на крыльях, порхала от печки к столу, в чулан, в кладовку.
- Да ты ложись спать… Мы сами… Зыков не велел беспокоить зря. А Зыков скажет - отпечатает.
- Как это можно, - звонко и посмеиваясь возражала та.
На столе самовар, яичница, рыба, калачи - бабочка на продажу калачи пекла.
Четверо были на одно лицо, словно братья, волосы и бороды, как лен. Только у пятого, Гараськи, обветренное толсторожее лицо голо и кирпично-красно, как медный начищенный котел.
- А у тя хозяин-то, муж-то есть? - зашлепал он влажными мясистыми губами.
- Нету, сударик, нету… Воюет он… При Колчаке.
- При Колчаке? - протянул Гараська, прожевывая хлеб со сметаной. - Зыков дознается, он те вздрючит.
- По билизации, сударик… Не своей волей, - слезно проговорила бабочка, и сердце ее екнуло.
- По билизации ничего, - сказал мужик в красных уланских штанах. - Ежели по билизации, он не виноват.
Настасья успокоилась. Быстрые глаза ее уставились в бороды чавкающих мужиков.
- Кого же вы бить-то пришли? Большачишек, что ли?
- Кого Зыков велит, - сказал крайний мужик в овчинной жилетке с офицерскими погонами и крепкими зубами щелкнул сахар.
- Нам кого ни бить, так бить, - весело сказал Гараська и, обварившись чаем, отдернул губы от стакана.
- А ты нешто убивывал? - спросила бабочка.
- Убивывал. Я на приисках работал, там народ отпетый… Убивывал…
Глаза Настасьи испугались.
- Гы-гы-гы, - загоготал Гараська. - Вру, вру… А вот я бабенок уважаю чикотать, - он квакнул по-лягушачьи и боднул хозяйку в мягкий бок:
- А зыковский наказ забыл, паря? Оглобля!.. Чорт… - окрысились на Гараську мужики.
- Так тебе Зыков и узнал, - с притворной заносчивостью сказал Гараська, подмигивая мужикам.
Все плотно наелись и рыгали. Молодые мужики, раздувая ноздри, примеривались к хозяйке глазом: бабочка круглая. Вот только что Бог ростом обделил. Одначе, не хватит на всю артель.
- Ну, братцы, дрыхнуть.
Настасья улеглась за занавеской на кровати, партизаны в соседней комнатушке на полу, разбросив шубы.
Старший, Сидор, задал лошадям овса, помолился Богу и бесхитростно до утра завалился спать.
Почти по всему городку партизаны крепко спали. Только выходы на окраинах караулили зоркие глаза, да раз'езды, тихо переговариваясь, рыскали по улицам.
А вот за крашеными воротами драка, гвалт: два партизана, голоусик с бородатым, пьяные, вырывали друг у друга деревянную шкатулку.
- Моя! - кричал голоусик.
- Врешь! Я первый увидал.
И оба залепили друг другу по затрещине.
Раз'езд загрохотал в калитку и в'ехал во двор:
- Язви вас! Вы драться?!.
Партизаны крепко спали, и пушка сомкнула свое хайло, только обывателей мучила бессонница. Воля в каждом померкла, покривилась, всяк почувствовал себя беззащитным, жалким, как заключенный в тюрьму острожник. Люди были, как в параличе, словно кролики, когда в их клетку вползет удав. Озадаченные обыватели то здесь, то там чуть приоткрывали дверь на улицу и прислушивались к голубой морозной ночи.
Но ночь тиха.
И это обманное безмолвие еще больше гнетет их. Каждый предвидел, что завтрашний день будет страшен: сам Зыков здесь.
Трепетали купцы и все, у кого достаток, трепетали чиновники и духовенство. Мастеровые, мещане и просто беднота тоже вздыхали и тряслись: Зыкову как взглянется, и хорошая и дурная про него идет молва.
Ой, не даром нагайкой Зыков погрозил. А кто у костров стоял? Простой народ. Вот ввязались позавчера в бунтишко… Эх, чорт толкнул, попы подбили с богатеями!.. Эх, эх… Пускай бы правили городом большевики, тогда б и Зыков не при чем.
Фортки, двери закрывались, и долго в домах, в хибарках шуршал тревожный разговор иль шопот.
Весь город был в параличе.
Зыков, горячий, как огонь, выскочил из бани, - на красном исхвостанном веником теле чернеет широкий кержацкий крест, - кувырнулся в сугроб и запурхался в снегу.
- Стережете, ребята?
У всадников блестели под луной винтовки.
- Парься спокойно. Стерегем.
Кому же спится в эту ночь? Непробудно спят на морозе Шитиков со старухой и женой, да еще в мертвом свете почивает утыканное крестами кладбище. Между могил стремглав несется ослепший от страха заяц, за ним, взметая снег, - голодная собака или волк.
Об убийстве Шитиковых в доме купца Перепреева никто не знает.
Сам Перепреев, плотный старик с подстриженной круглой бородой, ходит из угла в угол и зловеще ползет за ним его большая тень.
- Папаша, что же нам делать? Папашечка, - хнычет его младшая дочь Верочка, подросток. Она умоляюще смотрит на отца. Отец молчит.
Таня в темном углу возле окна, в кресле, поджала ноги под себя. Она, видимо, спокойна. Но душа ее колышется и плещет в берега, как зеркальный пруд, в который брошен камень.
Таня знает: ночь за окном темна, ночь сказочна, грохочет пушка, луна прогрызла тучи, и кто-то пришел в их жалкий городишко из мрачных гор. Кто он? Русский ли витязь сказочный, иль стоглавое чудище - Таня этого не знает. И кто ответит ей? Отец, сестра, мать?
- Папашечка, послали бы вы на улицу приказчика разузнать. Напишите письмо начальнику в крепость, - говорит Верочка.
Отец бессильно, с горечью машет рукой, вновь залезает на окно, и выглядывает в фортку.
На тумбе, возле дома, торчит штык, чернеет борода:
- Эй, милый!
Но милый отворачивается и сплевывает в снег.
На диване, крепко перетянув голову полотенцем, охает хозяйка. Верочка подходит к ней, долго смотрит на нее, потом с чувством целует:
- Мамашенька…
Отец, как маятник, опять ходит из угла в угол, опустив голову. Ноги его начинают дрожать и гнуться.
- Растудыт твою туды. Надо к Перепрееву сходить, погреться, - шамкает промерзший в двух шубах караульщик. Он ударил в колотушку, вытаращил глаза на прочерневший раз'езд, пробормотал:
- Тоже… ездиют… Пес их не видал, - и, открыв калитку, заковылял в купеческий двор.
- Куда лезешь? Пошел вон!
Караульщик остановился:
- Иду, иду, иду, - повернул назад, бубня в седую бороду: - Растудыт твою туды. Застрелют еще, анафимы… И управы на них нету. К кому пойдешь?.. Тоже, правители… Тоже прозывается Толчак. Чтоб те здохнуть, Толчаку… А убьют купца. Ох, Господи… Пойду спать, домой… Чорт с ними и с амбарами его… Все равно убьют… Потому - сам Зыков.
Зыков парился очень долго и пришел из бани босиком.
Весь Шитиковский дом был освещен.
За длинным столом шумели. Стол, как войсками плац, уставлен бутылками, рюмками, стаканами. Прислуживают приказчики и два подручных, в красных рубахах, мальчика. Головы у мальчишек вз'ерошены. Один, раскосый, дернул украдкой сладкого вина, и ему в соседней комнате приказчик нарвал уши.
Партизанов по выбору приглашал Срамных. Девять человек молодежи, крестьянских парней - все они верные, испытанные слуги Зыкова, сотники, десятники; остальные, человек пятнадцать, всех мастей бородачи, кержаки и крестьяне. Это самые близкие Зыкову люди, его свита, правая рука. Среди них два седовласых деда: бывший с золотых приисков старатель и еще - бобыль-мужик.
Хохот, разговор. Несколько бутылок выпито, много закусок с'едено. Но ужин еще не готов: Мавра и одноглазый повар-грек, приготовлявший днем обед в честь польских офицеров, загибают невиданные растегаи, варят пельмени, жарят баранину и кур.
- Зыков!
Все за столом поднялись, как пред игуменом монахи:
- С легким паром, Степан Варфоломеич!.. С легким паром… Пожалуйте… много лет здравствовать!
Спины гнулись усердно, низко, и свисшие космы шлепали по воздуху.
Зыков молча сел в середку. Справа от него, подложив под сиденье огромный свой топор, каким рубят головы быкам, мрачно восседал горбун. Он кривоногий, раскоряка, ростом карапузик, но могуч в плечах. Лоб у него низок, череп мал, челюсти огромны. Оплывшая книзу рожа его вся истыкана глубокими темными оспинами, словно прострелена картечью. Поэтому прозвище его - Наперсток. Большие белесые глаза красны, полоумны. Возле виска зарубцевавшийся широкий шрам. Наперсток говорит: медведь так обработал. Молва говорит: в разбойных делах мету получил.
Он весь во власти Зыкова, трепещет его и полон ненависти к нему. - Эх, сковырнуть бы Степку, да на его место встать! - Зыков тоже тяготится им, хочет от него отделаться, но кровь крепко спаяла их судьбу.
А вот и ужин, пельмени.
- Ну, братаны, теперя можно погулять, - говорит Зыков, но шумливый стол не слышит. - Эй, я говорю! - И в тишине раздельно: - Гуляй, да дело не забывай. Довольно, посидели мы в тайге, в горах. Сегодня жив, а завтра нету. Гуляй, ребята… Нажретесь, спать здесь. На улку срама не выносить. В упрежденье соблазна. И чтобы тихо.
- Степан! - прервал его Наперсток. - Я на топоре сижу, - он засмеялся, как закашлял, тряся горбом, вросшая в искривленную грудь плешивая башка его повернулась к Зыкову и ехидно осклабила гнилые зубы.
Зыков ожег его взглядом и сказал:
- Одноверы! В грехе не сомневайтесь: время наше - война. Кончим, правую веру свою вспомним, очистим воздух, станем жить по преданию отец и праотец. Кто трусит - греши в мою голову. Я - единая власть вам, и я в ответе!
Кержаки кивали головами, чавкали еду, запивали вином. Парни друг перед другом рассыпались в самохвальстве, вино пили, как воду, и все покашивались на Зыкова. Он глотал пельмени быстро, обжигался, хмуро молчал.
В левое ухо говорил ему Срамных. Пред ним на столе каракулями исписанный лист бумаги. Здесь перечислены все, которых завтра ждет расправа. Зыков слушает молча, но брови его хмурятся, и на глаза набегает тень.
- Эй, услужающий!.. Ослеп? Наливай, чорт, рыжа маковка! - кричат то здесь, то там.
Приказчик кожилится, штопором вытаскивая пробки. Свету много. В золоченой раме "Король-Жених". В простенке - овальное зеркало. Зыков поднял голову и, прищурившись, долго смотрит на себя.
В горке, за стеклом блестит хрусталь и серебро. Пьяные глаза гуляк блестят, косясь на горку. Круглые часы пробили два. Зыков мрачен. Он выпил всего лишь два стакана вина, поднялся, внушительно сказал Наперстку:
- Наточи топор, - и вышел в другую комнату, закрыв за собой дверь.
Ему хотелось уснуть, забыться. Разделся и лег на диван, покрывшись лисьим своим кафтаном. Но сон не шел. Думы, как бегучая вода в камнях, плескались в голове, сменяя одна другую и переплетаясь. Вот бы кликнуть клич, набрать милльоны войска и завладеть, очистить всю страну. А большевики? Во что они веруют, за что идут? За народ? А вот ужо посмотрим… Друзья или враги?.. Еще отец…
"Отец, неужели и ты враг мне?"
Вот Зыкова призвали сюда. Надо начинать большое дело. А с чего начинать? И как укрепиться? Известно, страхом, кровью. А дальше? Где такие еще есть, Зыковы? Эй, вы, старатели!.. Подходи сюда, соединяйся!
Нет, надо спать, спать.
Но там шумят, ругаются. Громче всех орет Наперсток. А в окно бьет своим светом луна.
Череп и все скуластое лицо Федора Петровича под луной, как у покойника. Он еще не раздевался и не зажигал огня. Сидит у окна, нещадно курит. За окном луна и тишь.
- Федя, - в третий раз спускается по внутренней лестнице матушка.
- Ах, это слишком, - раздражается Федор Петрович. - Пожалуйста, прошу вас подняться вверх.
- Я беспокоюсь за отца Петра.
- А я беспокоюсь о судьбе города. Знаете, в чьей он власти?
За рыжебородым Павлухой к Настасье прошел Лука, за Лукой - едва не лопнувший от страсти Куприян. Настасья ничего. В Настасьино окно тоже бьет луна, и кустик герани на окне тихо дремлет. Гараська весь изворочался, испыхтелся, притворяясь спящим, как и те, а сам клял Куприяна: "вот, дьявол, долго как". Гараська новичек, надо же старшим уваженье оказать.
Когда пробило на купеческих часах три, гуляки помаленьку-помаленьку распоясались, сначала песни завели, потом и пляс.
Наперсток, сидя, подбоченился, тряхнул горбом и гнусавым своим голосом крикнул плясунам:
- А что мне Зыков? Тьфу!..
В это время и Гараська, сменив Куприяна, самохвально заявил Настасье:
- А что мне Зыков? Тьфу!..
И до самого до утра забрался под ее ситцевое одеяло. Настасья ничего. Настасья целый год жила, как монашка.
От пляса, грохотанья в пол пятками дрожала печь, и бутылки на столе качались.
- Ух-ух-ух-ух!!
Все были на ногах, хлопали в ладони, орали кто во что горазд. Только Наперсток сидел на топоре, как припаялся:
- А Зыков эвот у меня где!.. Попробуй-ка, убей меня… Я те убью. Эй вы, кержацки морды! - гнусил пьяный Наперсток. - Все вы анафемы… Все вы прокляты, кобелье!.. Эй, сволочи! Идите ко мне в шайку. Я - атаман… Топор эвот! Грабить, ребята, будем. Девок портить, вино пить… - он схватил бутылку и, ухнув, пустил ее в зазвеневшие стекла горки. - Нна!.. Забирай, ребята, по карманам серебро да золото. Зыков жаднюга, сволочь. Не даст… Эй, бери в мою голову!.. А на Зыкова гостинец - вво! - он вытащил из-под сиденья топор и вдруг, взвизгнув, высоко повис в воздухе.
Мимо смолкших, застывших плясунов, как корабль мимо ладей, прошел в одной рубахе и портах, грузный Зыков. В вытянутой вперед его руке дрыгал пятками, крутился и хрипел горбун. Зыков, скосив к переносице глаза, неторопливо прошел в крайнюю комнату, сорвал с разбитого окна ковер и выбросил горбуна на улицу.
Когда возвращался, в столовой и соседних комнатах притворно похрапывали, валяясь на полу, гуляки.