А из толпы выделился сгорбленный и измызганной нагольной шубе человек, тот самый чахоточный мастеровой, портняга.
Он остановился пред чугунным великаном, как пред кедром сухая жердь:
- Сволочь ты, Зыков! Чума ты!.. Холера ты!.. - сквозь кашель скрипел он надтреснуто и звонко, втянутые щеки вспыхнули румянцем, воспаленные глаза, сверкая, запрыгали.
- В чем дело? - спокойно и смутившись спросил Зыков.
- Как в чем дело?! - и палка человека с силой ударила в ковер. - Зачем ты сюда пришел? Грабить, убивать да жечь?
Толпа ответно зашумела, пыхтящей волной вкатилась на ковры, кой-кто из партизан опасливо схватились за винтовки, и сквозь шум сухая жердина больно секла чугунный кедр:
- Нешто за этим тебя, убивца, звали? Все испугались, все присмирели, а вот я не боюсь тебя, чорта… Руби, бросай в костер! Мне все равно подыхать скоро. А правду я тебе, сатане, скажу… Прямо в твои бельма бесстыжие… Нна!
- Чего зря ума бормочешь?.. Чего ты смыслишь?..
- Молчи, убивец, сатана! Какой ты к чертям правитель?.. Живорез ты… Погляди, что делают разбойники твои: грабят, увечат народ. Эвот винный склад разбивают, да водку жрут.
- Ка-ак?!. - и у Зыкова запрыгали щеки.
- А тебя лают, как собаку… Пра-а-а-а-витель!..
Зыков крякнул и утер полой взмокшее лицо.
- Это Наперсток мутит, - сказал Срамных. - Под тебя подковыривается.
- Знаю, - ответил тот и грозно зарычал: - Эй, горнист!.. Играй тревогу, сбор!.. Я им покажу, какой я есть правитель.
Гараська с тугим мешком ходко бежал прямо по дороге, за ним с руганью гнался косматый шерстобит, за шерстобитом - его дочь, девушка, крича и плача. У шерстобита в руках здоровый кол, и бежит он по морозу в одной рубахе и без шапки.
- Убью, дьявола, убью!..
Гараська бросил мешок и, подобрав полы, помчался, как наскипидаренная лошадь.
В это время, словно медный бич, резко взмахнул над городом медный крик трубы.
- Язви-те! Вот так раз… Тревога!.. - задыхаясь, крикнул Гараська и приурезал к площади.
По переулкам, из дворов, с реки бежали и скакали на конях партизаны.
- Айда скорей!.. Тревога… - перекидывались выкрики.
Одни сидели в седлах бодро, прямо, другие слегка мотались от подпития, третьи загребали ухом снег.
Труба сзывала, тревожно летели звуки и навстречу звукам…
- Товарищ Зыков!.. Я здесь, прибег… - Гараська кинулся к толпе, где строились широким кругом партизаны.
А перед Зыковым бросилась на колени растрепанная девушка:
- Заступись!.. Твой парень… ой, батюшки…
Молодое лицо ее рдело, волосы рассыпались по вспотевшему лбу, и глаза метались, как птицы в силке.
- Дочерь моя… Дочерь… варнак хотел изнасильничать, - потрясая колом, орал лохматый шерстобит. - Подай его, убью!
Зыков быстро поднял женщину.
- Спасибо, что доверилась Зыкову, - сказал он. - Зыков защиту даст… Вот ищи… Все мои ребята здесь. Только, девка, смотри: ежели не сыщешь - вздерну. Знай! - и, погрозив безменом, он пошел по кругу вместе с ней.
- Вот он, вот! - ткнула она в Гараську и в страхе схватилась за Зыкова.
Гараська побелел и забожился.
- Стервец! - крикнул Зыков, сразу поверив девушке.
Гараська бросился на колени, но безмен взмахнул, и занесенную руку Зыкова не остановишь.
И уже Зыков на коне. Конь скачет, пляшет, из ноздрей валит дым, из-под копыт - пламя, из-за крыш, и здесь, и там, тоже вдруг вырвались дым и пламя.
- Пожар! Пожар!..
Это загорелись три церкви. По приказу Зыкова церкви с обеда были набиты соломой и дровами.
- Пожар, пожар!.. - зеваки-горожане бросились туда.
Четвертая церковь деревянная. Еще маленько, и она запылает ярче всех.
В ней пятьдесят три человека крамольных горожан ждут своего конца. Они все связаны общей веревкой. Пусть радуются кости протопопа Аввакума! В его честь и славу все приговоренные будут сожжены веленьем Зыкова, и двое поджигателей уже вбежали с огненными головнями в церковь.
Из открытых дверей повалили струйки дыма, послышались глухие стоны, плач, мольба, вот кругло, густо заклубился желтый дым, и вместе с дымом выскочили из церкви поджигатели.
- Сволочи! Чего не подождали?.. - прохрипел только что вбежавший с улицы страшный, опьяненный кровью, Наперсток.
- Куда ты, назад!.. Сгоришь…
Но тот, загоготав, с высоко занесенным топором бросился сквозь дым в церковь.
- Кайся, кто первый зачинал! - гремел на весь круг Зыков, и конь его плясал. - Помни клятву, не врать мне ни в чем… Говори правду. Хотели винищем обожраться, да колчаковцам в лапы угодить?!.
Было выдано восемь партизанов, да два солдата, да еще поймано семеро мещан.
- Чалпан долой!
Наперстка не было, и головы рубил Срамных.
Зыков с коня бросал ему:
- Монопольку сжечь. Немедленно… Пьяных расстреливать на месте… Я буду там…
Лишь десятая голова слетела с плеч, Зыков взмахнул нагайкой, конь взвился, обдав всех снегом, загудела земля, и всадник скрылся.
Наперсток с обгорелыми волосами выкатился в раскорячку из церкви, с его топора, лица и рук текла кровь. Он бросил топор и пал на снег. Рыча и безумно взвизгивая, он грыз свои руки, разрывал одежду, выл, катался по земле, как вывороченный с корнями пень.
Потом бросился к реке, падая и вскакивая.
- Кровь… Кровь… - завывал он. - Зарежу, давай топор!..
И не было для него голубой ночи, простора, звезд: всюду кровь, горячая, липкая, опрокидывающая:
- Смерть… Смертынька…
Добежав, он припал к краю проруби и, ляская зубами, стал жадно лакать холодную воду, словно угоревший пес.
Черный, как чорт, гривастый конь на всем скаку остановился. Чугунный Зыков сгреб Наперстка за ноги и с силой сунул его башкой под лед:
- Прохладись.
Потом радостно, всем телом выдохнул: "у-ух!", двуперстно перекрестился, вскочил в седло и галопом - вдоль сторожевых костров.
Глава 12
Дома и церкви горели, как костры.
- В каждом домочке по человечку, окромя самых бедных, - секретно и тайком от Зыкова внушал Срамных кой-кому из партизан. - Это за красных им… за большевиков… Пускай знают… По приказу Зыкова. А что получше, тоже забирай.
Горели купеческие и поповские дома. Разворачивалась, коверкалась, горела крепость. Жгли винный склад. По всему городу вплетались в ночь густые клубы дыма, вопли, выстрелы, песня, отборная ругань, хохот.
Месяц уходит спать, ночь кончается, а разгул в обреченном городишке крепнет.
- Караул, караул!..
- Душегубы… Душе…
Песня и кровь, и хохот. Эй, кто может, убегай! А где же Зыков? Срамных носится на коне из конца в конец, Зыкова нет.
Было тихо, безветренно.
Вот глухо ударило во все концы и загудело: это на колокольне оборвался грузный колокол, прошиб кирпичный свод.
- Колокол… Колокол упал…
Собаки тоже разгульны, веселы и пьяны. Одноухая рыженькая сучка с удовольствием вылизывает в снегу Гараськин мозг.
Трупы удавленных мороз превратил в камень. В неверном свете зарева они покачиваются, пересмехаются, что-то говорят. Обезглавленные трупы тоже закоченели, валяются кучей и в одиночку тут и там. Головы их в шапках и без шапок чернеют на огненном снегу, скаля зубы. Их некому убрать: всяк живой по горло утонул в своей гульбе, в своем трепете и жутком страхе.
Ночь и весь воздух здесь в дыму, крови и похоти, и только там, ближе к звездам, к месяцу - безгрешная голубая тишина.
Но почему же этот самый Перепреевский?.. Впрочем, и в нем зазвенели стекла: гуляки хватили по раме колом и, смяв стражу, с криками ворвались в покои.
- Бей купецкое отродье!.. Режь!.. - и, вбежав в комнату, где яркий свет, враз остановились:
- Зыков!!.
Кучей, как бараны, бросились назад, давя друг друга и скатываясь с лестницы.
- Зыков… Зыков…
Но один из них, красавец Ванька Птаха, уже на улице вдруг круто обернулся, словно его что-то ударило в затылок, и обратно побежал вверх по лестнице.
- Ты, Зыков, кликал меня?
Зыков поставил серебряный кубок с вином и оглянулся:
- Нет.
- А мне почудилось - кликал.
- Садись… Тебя-то нам и надо… Снимай армяк.
Ванька Птаха живо распоясался, неуклюже поклонился Тане:
- Здорово живешь, госпожа барышня, - и, откинув скобку белых и мягких, как шелк, волос, застенчиво сел на краешек дивана.
Таня взмахнула густыми ресницами и уставилась в молодое, веселое лицо парня. Семь белых пуговок на высоком вороте его зеленой рубахи плотно жались друг к другу, как горох в стручке. На груди же была вышита райская птица и крупная надпись: "Ваня Мтаха". Девушка грустно улыбнулась, по монашьему бледному лицу, на черную монашью кофту, скатилась слеза.
- Ну, Птаха голосистая, развесели, - сказал Зыков. - Сударыня-то моя чего-то куксится.
- Это мы могим, конешно…
Зыков тронул ладонью пугливое Танино плечо:
- А ты не куксись, брось.
- Странно даже с твоей стороны требовать, - и горько, и ласково ответила Таня.
- Э-эх!.. - и Зыков заерошил свои волосы.
А там, возле горящей колокольни, возле отгудевшего колокола, тоже раздалось многогрудно:
- Эх…
Там на колокольне, жарились четыре трупа, и когда веревки перетлели, удавленные, один за другим, дымясь и потрескивая, радостно прыгнули в пламя.
И каждый раз толпа вскрикивала:
- Э-эх…
- Это, должно быть, колокол упал? Блямкнуло… - спросил Зыков.
- Стало быть колокол, - ответил Ванька Птаха.
Зыков дышал отрывисто и часто. Хмель гулял в голове, и кровь в жилах, как огонь.
- А вот я им ужо покажу, чертям. Кажись, шибко разгулялись. Дьяволы.
- Гуляют подходяво, - сказал парень, и его взгляд встретился со взглядом девушки.
Зыков, чуть спотыкаясь, подошел к окну.
Парень разглядывал девушку, и ему вспомнилась грудастая Груня, невеста его, там, за лесами, в горах, в сугробах. И уж он не мог оторвать от Тани взгляда. Такого лица, таких глаз он не видал даже и во сне.
"Чисто Богородица", подумал он, и ему вдруг захотелось упасть пред нею на колени: "Ах ты, Богородица моя"…
А по соседству, за прикрытой расписной дверью, пред образом настоящей Богородицы молилась на коленях женщина, мать Тани, и слезно просила о заступничестве мать Христа.
Зыков загрохотал в двойную раму:
- Эй, вы, черти! - грозно закричал он сквозь стекла в огневую ночь. - "Эх, маху дал… Не унять теперя…" злясь на себя, мрачно подумал Зыков.
Ванька выпил большую чару вина.
- Пей еще, - Зыков подошел к столу. Не остывший взгляд его еще раз метнулся грозой сквозь стекла в ночь. "Однако, пойду угомоню щенков". Но оставить этот дом не хватало сил.
Ванька выпил. У Ваньки лицо тонкое, нос с горбиной и большие синие глаза.
- Пой.
Ванька поднялся, высокий, статный, одернул рубаху и отошел к простенку под зеркало. Штаны у него необычайные. Он был в штанах, как в юбке с кринолином. Ярко красные, в крупных огурцах, цветах и птицах, их сшила вчера старуха-прачка из трех украденных Ванькой драпировок. Таня опять сквозь слезы улыбнулась. Зыков заставил ее выпить вторую чару, и глаза ее стали безумны.
Ванька Птаха сложил на груди руки, тряхнул головой и, покачиваясь, медленно, с чувством, с горем великим и тоской, запел:
Не бушуйте вы, ветры буйные,
Не шумите вы, леса темные…
Голос его был густой, печальный, свежий. У Тани защемило сердце. Зыков откинулся на диване и смотрел Ваньке в рот. Скрипнула, чуть приоткрылась дверь, чье-то ухо припало к щели, и замерли в комнате все огоньки.
Ты не плачь, не плачь, красна девица,
Не слези лицо прекрасное…
Таня вдруг заломила руки и со стоном повалилась головой на стол. Зыков встал, нагнулся над Таней:
- Дочурочка… Дочурочка… Эх!.. - и целовал ее в висок, в белый пробор на затылке меж черных кос.
Таня вся задрожала:
- Пусти меня, пусти… - и подняла на Зыкова свое покрытое слезами лицо, как солнце в тучах.
У Зыкова дрогнуло, колыхнулось все тело.
- Красота ангельская, неповинная… Дочурка! - он опустился пред ней на колени и ласково ухватил похолодевшие девичьи руки ее. - Не кручинься, брось… Поедем со мной в наши скиты. У нас в горах озера, быстры реченьки, сосны гудят…
- Зыков, миленький… Зыков, - истерично целует ему руки Таня.
- У тебя, Степан Варфоломеич, баба есть… Чего мутишь девку, - раздалось от зеркала. - А вот отдай мне…
- Молчи! Я ее в дочурки зову… Дурак! Тебе!.. - из глаз Зыкова брызнули черные искры.
Лицо парня вдруг стало бледным и потерянным.
- Врешь, Зыков! Я ее возьму!..
Луна давно померкла. Улица затихла. Предрассветное небо серо, как предрассветный сон. Колокола не благовестили к заутрени: колокола онемели, и кто ж будет служить в разрушенных церквах? Только бездомный отец Петр остался жив.
Отец Петр в одежде мужика разыскивает по городу свою жену и сына, да кой-кто из окрестных крестьян, нахрапом прорвавшись в город, благополучно возвращается домой, поскрипывая санями и озираясь.
Дом отца Петра догорает. В огне погибло все. Погибли и сводные ведомости коллежского секретаря Федора Петровича Артамонова.
А сам Артамонов, видимо, сошел с ума. Он забился в отхожее место на базаре, сидит там скрючившись, надтреснуто поет: "Царствуй на страх врагам, царь правосла-а-а…", хохочет и всех приходящих ругает последней бранью.
Колокола не звонят к заутрени, но старец Варфоломей поднялся с своего одра, зажег свечи у икон своей кельи, умылся, поцеловал крест на крышке гроба и встал на молитву.
- Сон мракостудный изми, Боже, из души моея…
Губы шептали горячо, рука крестилась усердно, но в груди был лед и мрак, глаза же горели яростно и дерзко.
Сегодня он должен образумить своих единоверов, ставших на разбойничью стезю. Должен, должен! Без того не умрет… И да будет проклят его сын, отступник…
А его сын, отступник, облокотился на бархатную скатерть круглого стола, стиснул руками свою голову, слушает Ваньку Птаху, и душа его рвется из силков.
У Тани слезы на глазах, и в голосе Ваньки Птахи слезы:
У залетного ясна сокола
Подопрело его право крылышко,
У заезжего добра молодца
Что щемит его ретиво сердце.
Зыков мотает головой и горько крякает. А Ванька Птаха, поводя плечами, еще страстней выводит седую песню. Он, как завороженный, ничего не видит, кроме колдовских девичьих глаз, и больше ничего ему не надо.
- Ах ты! Ах… - дико, страшно вскрикнул Зыков, он вцепился в свои волосы и застонал, глаза его налились тоской, как осенним черным ветром. - Будет тебе, дьявол!.. Эх… Давайте пить. Давайте гулять… Эх, Танюха, сердце мое… Пей!..
И все, как в угаре, и все - угар.
Таня пляшет и поет и плачет. В дверь высовывается голова матери. С воем летит в дверь, в косяк, бутылка и вдребезги, как соль.
- Эй, веселую! - кричит Зыков.
Ванька ударил ладонь в ладонь, прыгнул на средину комнаты и грянул плясовую.
Весел я, весел
Сегодняшний день,
Радостен, радостен
Теперешний час.
Ванька пляшет, топочет, свистит, бьет каблуками в пол. Зыков пляшет, ухает, вскидывает руки и, когда бросается в присядку, дом дрожит и лезет в землю. Ванька притопывает, гикает, кружит тонкую былинку Таню:
Видел я, видел
Надежду свою,
Что ходит, гуляет
В зеленом саду.
Таня, изгибаясь, притворно вырывается от парня, как от солнца день, вот подбоченилась, вот чуть приподнимает то справа, то слева край платья, и маленькие легкие ноги ее в веселом беге.
Зыков хлопает в ладоши, как стреляет, и в два голоса с Ванькой:
Щиплет, ломает
Зелен виноград,
Коренья бросает
Ко мне на кровать.
Таня вся в угаре, вся в вихре: кружится, вьется, пляшет, и две косы, как тугие плети, взмахивают, плещут по воздуху. Таня хохочет, вскрикивает, хохочет, и слезы градом.
- Зачем заставляешь?.. Зыков!.. Мне больно, мне тяжело… Отца убил… Зыков, не мучь…
Таня кричит и хохочет, проклинает себя, проклинает всех, кричит: "Мамаша!". - А может и не кричит, может смирно сидит возле ярко горящей печки, а кричит за окном народ. И чуть-чуть слышно откуда-то сверху, откуда-то снизу из печки, из огня:
Спишь ли, мой милый,
Или ты не спишь?..
И ей хочется обнять его, и ей страшно, она шепчет:
- Ваня, не целуй меня… Ваня…
А когда народ закричал громче и грозней, Зыков вывел ее на балкон, махнул рукой, и площадь смолкла.
- Вот жена моя! - крикнул Зыков. - Что, люба?
И площадь взорвалась, рассыпалась радостным криком, полетели вверх шапки, зазвонили колокола, загремели трубы, барабаны. Кони ржали, крутясь и вздымаясь на дыбы, и жаркое небо - все в цветах, все в птицах, в радугах. А сердце Тани ноет, сердце разрывается. На Зыкове золотой кафтан, отороченный соболем. Солнце бьет в кафтан, больно взору, Зыков могуч и радостен, как солнце, и сердце Тани пуще разрывается. Таня вся в солнце, в жемчуге, в парче.
- Танечка моя милая, доченька… - папаша подошел, папаша в длинном сюртуке, поздравляет ее, целует и целует Зыкова. И все целуют ее, родные и знакомые. Таня тоже хочет перекреститься, хочет поцеловать крест, что в руках у седого протопопа, но Ванька говорит:
- А как же я-то?
Тогда Зыков сказал Тане:
- Мы с тобой еще венцом не покрыты. Выбирай…
Таня взглянула на Ваньку, взглянула на Зыкова, взглянула в свое сердце и, прижавшись к Зыкову, сказала:
- Ты.
Но это был лишь мимолетный, милый, сладкий сон.
Таня открыла глаза и растерянно огляделась. Ваньки не было, валялся изломанный дубовый стул, уплывала в дверях чугунная спина Зыкова, уплывала чья-то рыжая взлохмаченная голова, и кто-то хрипел в углу.
К Тане на цыпочках подходили сестра и мать.
- Моли бога, что сердце у меня обмякло, - раздраженно бросил через плечо Зыков рыжему верзиле, - а то башку бы тебе за парня снес.
- А он не лезь, куда не способно, - оправдывал себя Срамных.
- Что ж ты людей-то распустил?! Нешто порядок это?
- Поди, уйми… Они, собаки, чисто сбесились от вина…
Зыкову нужно было освежиться. И чрез утренний рассвет, чрез поседевший воздух, он помчался от костра к костру, туда, за десятки верст вперед.
Впереди, далеко за горами, уже вставала красная заря, и среди белых, вдруг порозовевших равнин и гор, зарождались новые партизанские отряды.
И чудилось в морозном утре: развевается красное знамя, тысячи копыт бьют в землю, ревет и грохочет медь и сталь.
А назади, в горах, тоже вставало утро, и тусветный старец грозную ведет беседу с кержаками.
Зыков и про это чует.