Этого вопроса Огюст страшился всего больше. Он не сомневался, что императору стало известно содержание его альбома и что ярость его должна вызвать не только Триумфальная арка в честь побед русских, а еще и этот памятник его врагу Моро, его сопернику в славе, которого он когда-то оклеветал и без вины предал суду, доведя тем до бегства, измены и гибели.
- Вы намалевали этот проект в угоду русскому царю, который обожает Моро, или вы сами относитесь к нему с обожанием? - уже почти с угрозой спросил император.
Огюст почувствовал, что его спина и виски покрываются потом, и вдруг разозлился на себя за малодушие.
- Ваше величество, - решительно проговорил он. - Генерал Моро изменил однажды, и за изменой его сразу последовала смерть, так что он не успел принести вреда никому, кроме себя. Но до того он принес Франции столько пользы и так геройски за нее сражался, что не уважать его я не могу. Его страшная ошибка не может затмить его подвигов.
- Другие думают иначе, - сурово возразил Наполеон.
- Нет, ваше величество, - почти дерзко проговорил Огюст. - Другие не думают, другие повторяют, а это не одно и то же. Человек повторяет обычно то, что диктует общее мнение, а думает то, что воспринимает сам, своим умом, своей собственной логикой.
- Ба! - вскричал с изумлением Наполеон. - Да вы и вправду кое-чего стоите, мсье. Бог же с вами. Я даже допускаю, что вы, может быть, правы. Не смотрите на меня таким взором. Я вижу, что вам не по себе, но не бойтесь: я дал слово, что вы будете свободны и не пострадаете, и в любом случае сдержал бы его. Надо сказать, я держу его охотно, вы мне даже нравитесь. Сочетание ума, искренности и смелости в одном лице - редчайшее явление. Между прочим, оно было у Моро… Ну и бог с вами! Я удовлетворен. Ступайте.
Огюст перевел дыхание. Но тут же, движимый непонятным порывом, вместо того чтобы благоразумно убраться из кабинета, он воскликнул:
- Но, ваше величество! Во имя божие, откройте мне истину: кто спас меня, кто просил вас обо мне, кому вы дали слово?
Император поднял брови:
- Вы этого не знаете?
- Клянусь вам, нет, и даже не догадываюсь.
- Вот как!
В это время полковник, скромно стоявший у двери, тихонько и выразительно фыркнул.
- Что с вами? - раздраженно осадил его император. - Что смешного вы во всем этом видите? Извините, мсье Констан, я оставлю вас на несколько минут. Идемте, Монферран.
И он, подойдя к Огюсту, легко подтолкнул его к выходу.
Они вместе прошли через малый покой, миновали приемную и вышли на лестницу. Здесь Наполеон остановился и, облокотившись на лестничную балюстраду, с легкой улыбкой проговорил:
- Я был уверен, что вы поняли. Но раз нет… Вчера, в это же приблизительно время, мне доложили, что меня просит об аудиенции некая дама, которую отчего-то пропустили все патрули и часовые, не узнав даже, кто она и по какому делу; а просто потому, что она сказал им: "Мне нужно видеть императора". Я принял ее. Дама, к моему удивлению, была мне совершенно незнакома. Я не видел ее среди придворных и знати, а между тем по осанке, манерам и голосу она - принцесса. На ней было бордовое с черным платье и покрывало, которое она подняла, когда я сказал, что хочу видеть ее лицо. Она преклонила колени, но с таким видом, с каким их преклоняют монархи перед папой, чтобы им возложили на голову корону. Она сказала, что пришла просить об одном человеке, недавно арестованном. Я спросил: "Кто он?" Она ответила: "Ныне - никто, но в будущем - великий архитектор". "Кто сказал вам это?" - спросил я. И услышал: "Господь Бог". С Богом спорить трудно, поэтому я далее осведомился, за что вас арестовали. Она рассказала мне об альбоме и о том, что из-за этой невинной выходки вас обвинили еще и в других грехах. Тогда я спросил ее, роялист ли вы по убеждениям. И она сказала: "По убеждениям, ваше величество, он только художник". Я пообещал ей, что узнаю о вашем деле, и тут она посмотрела на меня взглядом, какого я не видывал и у королев, и проговорила: "Я пришла просить вас на коленях о его освобождении. И не встану с колен, пока вы не дадите слово его освободить, что бы вам о нем ни сказали. Он не изменник, это говорю вам я, ибо видела, как он умирал за Францию. И он гениален, значит, угоден Богу. Спасите его, и Господь спасет вас!"
- Она вам так сказала?! - немея, прошептал Огюст.
- Да, именно так. И я понял, что попроси она меня прежде, скажем, о помиловании Жоржа Кадудаля, я бы его помиловал. Я дал ей слово, но захотел посмотреть на вас, посмотреть на того, кого она любит. Вот и все. Я вижу, вы поняли, о ком речь.
- Да! - вне себя воскликнул молодой архитектор и в порыве волнения, изумления, раскаяния закрыл лицо руками. - Боже мой, боже мой!
- Довольно! - раздраженный возглас императора привел его в себя. - Эти чувства проявляйте не передо мной. Могу я вас спросить, кто эта дама?
- Она не назвалась вам? - спросил Огюст, стараясь говорить спокойнее.
- Нет, мсье, и я не осмелился спросить ее имя.
- Но если вы не осмелились его спросить, то как же мне осмелиться назвать его, ваше величество?
Наполеон расхохотался:
- Вы правы! Ну так ступайте теперь с богом. Передайте ей мой поклон и скажите, что, по-моему мнению, вы ее все-таки не стоите.
Огюст низко поклонился императору и, выпрямляясь, очень тихо ответил:
- Но вы забываете, ваше величество, что она на этот счет имеет другое мнение.
- Помню, - чуть нахмурясь, сказал император, - но любовь слепа. Прощайте, мсье.
- Прощайте, ваше величество. Благодарю вас от всего сердца, и да хранит вас бог!
И, поклонившись еще раз, Огюст почти бегом спустился по лестнице.
Он отправился к Элизе только на другое утро: его мучили стыд и горечь оттого, как по-разному они, оказывается, умели любить.
Комната мадемуазель де Боньер была заперта, а привратница вручила молодому человеку незапечатанный конверт с вложенным в него маленьким листком зеленоватой бумаги.
Письмо состояло всего из нескольких строк.
"Мсье!
Я знаю, что Вы придете, поэтому оставляю для Вас это письмо. Если Вы сохранили свою гордость и порядочность, прошу Вас никогда больше ко мне не приходить и не искать встреч со мною. Прошу Вас об этом во имя великодушия! Я никогда и ни в чем не была виновата перед Вами, но и Вы ни в чем не виноваты передо мной, а моя нынешняя услуга - лишь плата за Вашу доброту. К тому же я вполне удовлетворила свои гордость и тщеславие. Мне сказали, что император звал Вас к себе. Надеюсь, он не был с Вами суров… Прощайте, мсье, и еще раз заклинаю Вас: сделайте так, чтобы мы не встречались больше.
С благодарностью Элиза Пик де Боньер."
Поблагодарив привратницу, молодой человек спустился по лестнице, вышел на улицу. Улица, как обычно, была пуста.
И Огюсту вдруг показалось, что опустел весь Париж, весь мир вокруг него, хотя на самом деле пусто сделалось только в его сердце. Ему никогда еще не доводилось испытывать ощущения такого полного и бесконечного одиночества. Он готов был закричать от пронзившей его невыносимой боли. И если бы в эту минуту ему пообещали вернуть Элизу, в случае отказа от всех своих мечтаний, от явившегося ему призраком золотоглавого собора, от славы, от признания, он бы с благодарностью согласился на это.
XIV
Тетушка Жозефина, надев свой голубоватый, накрахмаленный фартук и чепец, обрамленный крылышками, будто головка лепного херувима, неторопливо, но очень ловко и как-то по-особому красиво накрывала на стол. Ее добрые, мягкие руки так ласково брали каждую тарелку, что казалось, тарелка сама, как живая, выскальзывает из них на стол как раз на то место, где ей следует быть, причем становится на это место беззвучно, словно деревянный стол покрыт не тонкой холщовой скатертью, а слоем пуха. Молочник танцевал в руках тети Жозефины, покуда она несла его от шкафчика к столу, и белые капельки, брызнувшие с ложки на фарфор, смеялись, соприкасаясь с солнечными лучиками. Горка овсяного печенья в вазочке, водруженная посреди стола, начала излучать сияние, словно печенье было вырезано из теплого сердолика. Стеклянная розетка, наполненная медом, превратилась на солнце в золотой слиток, и невидимая рука чародея сразу стала отливать из него золотых пчел, которые, сами собой возникая в воздухе, одна за другой закружились над ровной поверхностью меда.
- Кыш! кыш! - воскликнула тетя Жозефина и взмахнула над столом белым как сахар полотенцем, отчего закачались колокольцы цветов, стоящих на краю стола в голубом горшочке, и из них выпорхнули еще две пчелы и тоже ринулись к меду.
Огюст рассмеялся. Как часто, наблюдая в детстве за этим священнодействием, он мысленно жил в настоящей сказке, где Жозефина становилась доброй феей, милой, но на редкость беззащитной, и каждый предмет на столе оживал от ее прикосновения и рассказывал им обоим свою историю. Потом, став взрослым, он продолжал помнить эти сказки, но они делались все грустнее, по мере того как старели вещи, старел сам домик в Шайо, и (кто бы мог подумать!) начала стареть добрая фея…
Каждый завтрак, обед или ужин у тети Жозефины запоминался Огюсту, но этот завтрак ему суждено было особенно запомнить, потому что это был последний его завтрак в родном доме. Огюст в последний раз видел эти стены, украшенные фарфоровыми тарелочками с рисунками, нанесенными на эмаль, которые он когда-то привез в подарок Жозефине из первого путешествия в Италию. Он в последний раз сидел за этим старым-престарым столом, прикасался к вещам, которые помнили его отца и мать, он в последний раз открыл и потом, уходя, закрыл за собою плакучую дверь, на которой матушка когда-то отмечала карандашом его рост (эти отметки так и остались на потемневшем косяке двери). Рано утром, когда он шел сюда, его в последний раз встретила простая торжественная музыка колокола маленькой церкви Сен-Пьер-де-Шайо, где венчались его родители, где тридцать лет назад, в голубое влажное январское утро молодой священник окрестил крошечное существо с белым кудрявым пухом на лысой головке и тем самым приобщил его едва явившуюся в мир душу к христианской вере… Это было давно. И отец, и мать были давно, и даже дядюшка Роже уже, казалось, давным-давно ушел в таинственное Иное, и только Жозефина еще была здесь, еще владела этим миром детства и юности, еще совершала привычное священнодействие над знакомым столом, но спустя некоторое время и ей суждено было уйти в давно прошедшее, ибо этот день был днем прощания.
- Значит, ты все-таки едешь, мой милый? - нежно, с любопытством и лаской спросила Жозефина племянника, ловко скрыв в голосе печаль.
- Еду, тетя, - ответил Огюст, надкусывая печенье и поливая его золотистый излом медом с серебряной ложечки. - Еду, увы. А что еще остается делать? Служба в войсках императора раз навсегда сделала меня неблагонадежным в глазах королевского правительства. Я не могу рассчитывать на карьеру во Франции.
И кому сейчас вообще здесь нужны архитекторы, а? Ах, тетя!.. Меньше всего я хотел бы надолго покидать Францию, но судьба, как видно… Да и в конце концов, многие до меня туда уезжали, и ничего с ними там не случилось.
- Но, то было раньше! - воскликнула, невольно выдавая себя, Жозефина. - А теперь, после этой ужасной войны, русские нас возненавидели… но, быть может, и правда - не все?… И что думает наш всемилостивый король Людовик? Неужто же все служили Наполеону по доброй воле? Ты бы хоть напомнил своему Молино, что тебя в период Ста дней посадили в тюрьму!
Огюст пожал плечами, подставляя свою чашку под тетин молочник.
- Посадили в тюрьму! Ха-ха! Выпустили ведь… А для правительства явным доказательством моего роялизма был бы только расстрел, но в этом случае, боюсь, мне было бы еще труднее найти работу. Так что, тетушка, ничего не поделаешь! Попытаю счастья в России. А вдруг повезет? Говорят, Рикары везучи… Вы как про себя считаете, а?
- Я на судьбу не жалуюсь, мой мальчик, - просто отвечала Жозефина. - Господь не послал мне мужа и детей, но зато я смогла стать опорой для твоей бедной матушки, с которой все в нашей семье так жестоко обходились. А бедная Мария Луиза всю жизнь была ребенком. Да и тебе ведь моя забота помогала иногда, да, Огюст, мое дитя?
Он, не ответив, ласково взял тетушкину руку и прижал ее к своей щеке. Она другой рукой нежно разворошила его кудри на макушке.
- Ой, тетя! А как же я их теперь уложу?
- Не сердись. Я тебя причешу уж напоследок по старой памяти и восстановлю твою модную прическу. Ах ты, мой кавалер! И костюм-то себе сшил, наверное, у лучшего портного?
- У одного из лучших. А вы как думаете? Что же я стану позорить Францию в глазах русских, для которых французы всегда были законодателями моды и хорошего вкуса?
Ах, знала бы тетя Жозефина, чего стоили Огюсту этот наимоднейший, изящнейший костюм, шелковый галстук и изысканные башмаки! Он далеко не все рассказывал ей о своих делах, и она не знала, что в последние недели он истратил на уплату долгов, которых накопилось очень много, почти все, что заработал, ибо удрать от кредиторов, которые тогда привязались бы к его родственникам, он не мог себе позволить. Таким образом, не то что ехать - жить становилось просто не на что, и, чтобы заказать себе костюм, купить дорожный саквояж, шерстяной плащ и шляпу, молодому архитектору пришлось отказывать себе последнее время во всем самом необходимом. Он ограничивался на завтрак и ужин куском ржаного хлеба и чашкой воды, а обедал в самых дрянных трактирах, причем порою вынуждал себя обедать через день, ибо деньги его таяли неумолимо.
- Но к кому же ты обратишься в России, мальчик мой? - спросила тетушка, садясь напротив Огюста и наливая себе чашку кофе. - С Модюи ты в ссоре, а кроме него у тебя никаких знакомых никогда там не было.
- Это верно, но я еду не с пустыми руками, - улыбнулся молодой человек. - Помнишь мсье Бреге? Ну, известного часовщика Бреге, которому я делал рисунки для его знаменитых дворцовых часов? Ведь с ним меня познакомил еще отец Тони… Так вот, я навестил его недавно, рассказал о своих планах, и он обещал мне помочь. У него в Петербурге живет хороший знакомый, даже друг, который ныне занимает там очень высокое положение, он начальник над главным строительным ведомством в Петербурге. Этот господин жил долгое время в Париже, но родом испанец, и, между прочим, мой тезка, только Бреге называет его на испанский манер "Августино". Фамилия его Бетанкур. Мсье Бреге дал мне рекомендательное письмо к этому человеку. К нему я и поеду.
- О, так это прекрасно! - воскликнула, немного успокаиваясь, тетя Жозефина.
Огюст не стал говорить ей, что осторожный Бреге, знавший только качество рисунков Монферрана и не смысливший в архитектуре, дал своему молодому знакомому весьма односложную рекомендацию: он охарактеризовал его как хорошего рисовальщика, и ничего более. Но за неимением лучших рекомендаций Огюст решил положиться и на такую…
- Ну а есть ли у тебя теплая шуба? - с волнением спросила вдруг Жозефина. - В России ведь ужасно холодно! Как же ты будешь там без шубы?
- Тетушка, шубу я куплю себе к осени! - расхохотался Огюст. - А скорее всего, к зиме. Сейчас конец апреля, значит в середине июня, и никак не раньше, я буду в Петербурге. В середине июня, понимаете? Там же тепло в это время, там тоже цветут цветы и растет трава. Ну не станут ли на меня показывать пальцами, если я появлюсь там в шубе, а? Они скажут, что французы после отступления из России зимой двенадцатого года посходили с ума… Нет, плаща мне будет довольно.
- Раз ты уверен, что там тепло, то поезжай в плаще! - вздохнула тетушка. - Но… - тут она запнулась, - неужели ты уедешь, даже не простившись с Люси?
Огюст помрачнел.
- Да, уеду не простившись, - сурово ответил он. - Я так решил!
- Но… - опять начала Жозефина, - ведь это твоя невеста, вы же обручены… Если ты так уедешь, это будет…
- Подло? - резко спросил Огюст. - Да, наверное. Но я не хочу этой свадьбы, понимаете, тетя? Обручиться меня вынудили, вы это знаете, и я не люблю мадемуазель Шарло… А если они станут меня разыскивать… Что же, пускай достанут в Санкт-Петербурге! Ничего, выкручусь… Еще, может быть, женюсь на какой-нибудь русской княжне. Они, говорят, хороши необычайно… Правда, я могу им не понравиться…
- Ты нравишься всем! - уверенно заявила Жозефина и поцеловала племянника в растрепанный затылок.
Они простились вечером.
Через день был назначен отъезд, и Огюст оставил себе день на сборы. Ему было почти не на что ехать, но, к счастью, один из его приятелей, отставной офицер Луи де Бри, собирался ехать по своим делам в Варшаву, а так как ехал он вдвоем со слугою в большой роскошной карете, то и предложил Монферрану сопровождать его до Варшавы, разумеется, не требуя за то денег, а лишь приятной компании во время путешествия. Это было в некотором роде спасением, и Огюст с радостью принял предложение де Бри. Он мог (ибо в карете оставались свободны два места) прихватить с собою и слугу, но ему некого было прихватывать. Гастон бросил своего хозяина три месяца назад, заявив, что его не устраивает нерегулярная выплата жалования. Вообще-то Огюст все равно едва ли взял бы с собою Гастона: он умел сам себя обслуживать, а денег едва хватало на путешествие в одиночку…
Утром следующего дня Монферран самым тщательным образом сложил свой саквояж, оказавшийся несмотря на малые размеры полупустым, проверил, все ли необходимое взято и, зайдя затем к хозяину дома, расплатился с ним за квартиру, сказав, что приискал себе по случаю предстоящей женитьбы другое место жительства. Это была необходимая предосторожность: узнай мсье Пьер о намечающемся побеге милого зятя, пустит в ход все средства, вплоть до услуг полиции.
К полудню все приготовления были завершены. Огюст решил не сидеть понапрасну дома, взирая на застегнутый саквояж, а пойти прогуляться, обойти свои любимые места в Париже, попрощаться со знакомыми улицами, которые ему неизвестно когда еще придется вновь увидеть.
Ему ужасно хотелось, кроме того, зайти в какое-нибудь заведение подешевле и выпить за отъезд хотя бы один бокал шампанского, но, пощупав свой кошелек, он вынужден был отказаться от этой мысли и решил понадеяться на Луи де Бри, который завтра наверняка предложит распить бутылку доброго зелья в своем доме. Надеясь также на обильный завтрак, без которого Луи не двинется в путь и который он несомненно разделит с товарищем, Огюст отказался и от обеда, решив, что последний день в Париже должен пройти быстрее остальных и он не успеет умереть с голоду.