Гусары, столпившиеся возле стены, хохотали и потешались над растерянностью бедняжки Лизетты, а тот, что убрал лестницу, раскинул руки и крикнул:
- Прыгай в мои объятия, пташка! Ты ведь легкая, что твой пух! Да не бойся! Один поцелуй - и я тебя отпущу: для больших забав ты пока мелковата.
- Поставь лестницу на место! - дрожащим от гнева голоском потребовала девочка.
- Ни за что! - лихой солдат давился от смеха, поощряемый гоготом остальных. - Только через мои объятия, или спи на крыше, моя крошка!
Девочка прикусила губу, молча сделала несколько шажков в сторону вдоль опасной крутизны черепичного ската и затем, пригнувшись, соскочила вниз, минуя собравшихся у стены гусар. Как ни ловко она спрыгнула, но толчок был слишком сильным, и Лизетта упала, ободрав коленки и ладони об острую щебенку. Но еще хуже оказалось другое: прыгая, она зацепилась за излом черепицы и сверху донизу разорвала свою юбочку.
Гусары окружили ее и буквально оглушили своим гоготом и насмешками. Один из них не удержался и кончиком сабли пощекотал открывшуюся в прорехе худую исцарапанную ногу.
В первую минуту Лизетта стояла, опустив голову, со съехавшим набок желтым платком, кусая губы, чтобы не расплакаться от обиды. Потом вдруг она посмотрела на своих обидчиков, ее черные глаза вспыхнули, она растолкала солдат и, вырвавшись из их кольца, повернулась к ним и закричала:
- Злитесь, что вас ненавидят итальянцы, а сами издеваетесь над своими! Ах вы… Да вас все будут ненавидеть! Все!
И она кинулась было бежать, но здоровенный гусар, тот, что первым над ней подшутил, двумя прыжками настиг ее: ей мешал путавшийся в ногах разорванный подол юбки. Схватив девочку за руку, верзила страшно вытаращил глаза и воскликнул:
- Это уже не те слова, крошка, что можно себе позволять с солдатами императорской армии. Клянусь моими усами - я этого так не оставлю! Сейчас вот сорву самую крепкую лозу и отстегаю тебя по выпуклому месту, мой тощий мышонок!
Трудно сказать, собирался ли шутник осуществить свою угрозу или только хотел как следует напугать отважную девчонку, однако он и в самом деле свободной рукой ухватился за стебель одной из хозяйских лоз и рванул его так, что оборвалась привязанная к крыше веревка, та самая, которую только что привязывала маленькая Лизетта, и клубок зеленых жгутов и резных листьев упал на землю.
Солдат снова дернул, чтобы отделить один стебель от других, но тут, покрывая общий хохот, раздалась короткая суровая команда:
- Прекратить!
Сержант Огюст Рикар подошел к месту действия как раз в тот момент, когда долговязый гусар предложил хозяйской дочери прыгнуть с края крыши ему на руки, а она в ответ на это совершила свой отчаянный прыжок прямо на острые камни. Помешать ей это сделать, попросту приказав солдатам водрузить на место лестницу, сержант не успел. Все остальное разыгралось так быстро и неожиданно, что он едва не упустил момент, когда его вмешательство стало необходимым.
- Как вам не стыдно, Брель, - проговорил Рикар, когда шутник не без досады выпустил руку отчаянно отбивавшейся девочки. - Вы ведете себя просто по-скотски! И вы все, господа! Разве можно обижать ребенка?
- Позвольте заметить, сержант… А вы слышали, что она сейчас нам сказала? - запальчиво воскликнул один из приятелей долговязого Бреля.
- К сожалению, она сказала правду, - совершенно спокойно заметил Огюст, - и если вам не стало стыдно, то вам не дорога честь французской армии. Надо бы рассказать о вашей выходке капитану, но, я надеюсь, второй такой не будет.
Солдаты пристыженно молчали. Рикара уважали в полку, ему исполнился двадцать один год, но он выглядел, по крайней мере, года на три моложе, и некоторые из старших гусар немного подшучивали за его спиною над его безусым веснушчатым лицом и мальчишески вздернутым носом. Однако никто и никогда не осмелился бы подшутить над ним в открытую, ибо все помнили, что в походной сумке Рикара лежит коробка с двумя великолепными пистолетами, подаренными ему после одного боя самим генералом Шенье, и что надпись на коробке начинается со слов: "Огюсту Рикару, лучшему стрелку 9-го конногвардейского полка…" Кроме того, в бою этот юноша, невысокий и невзрачный, проявлял иной раз такую отвагу, что старые вояки только молча удивлялись и восхищались.
Пожимая плечами, подвыпившие гусары стали медленно расходиться со двора. Одним из первых поспешил уйти Брель, однако Огюст остановил его.
- Стойте, мсье! Куда вы? А кто привяжет на место лозы, которые вы сорвали? Извольте поставить лестницу, подняться на нее и закрепить веревку. Вы поняли? И еще я вас прошу извиниться перед этой девочкой. Вы оскорбили ее.
- Дочь негодяя-эмигранта!.. - вырвалось у гусара.
- Француженку, Брель, француженку! А чья она дочь - значения не имеет. Впрочем, будь она итальянкой, ваша вина была бы не намного меньше, разве только оттого, что итальянка не поняла бы ваших оскорблений. Ну! Я не слышу извинения. Или заставить вас извиняться в присутствии капитана, а?
- Извините, мадемуазель! - выдавил гусар, мучительно краснея и отворачиваясь. - Черт возьми, я собирался только слегка пошутить… И не начни вы кусаться…
- Укусить тебя я просто не успела! - выпалила Лизетта, которая все это время стояла, шмыгая носом и зажимая в кулачке края разорванной юбки. - Если бы я укусила тебя, дурак ты эдакий, ты бы сейчас орал на весь двор!
И с этими словами девочка, повернувшись, пошла прочь, чуть-чуть прихрамывая из-за разбитой коленки, но все-таки гордо и надменно, будто принцесса.
- Какова! - вырвалось у Бреля. - Сущая чертовка! Осмелюсь заметить, мсье сержант, что она вас даже не поблагодарила.
- Привязывайте лозу, Брель, - усмехнулся Огюст. - Право, это лучшее, что вы можете теперь сделать.
Уже поздним вечером, когда все солдаты улеглись спать, Рикар один вышел во двор, чтобы при свете луны отдохнуть и собраться с мыслями, а мысли его были сумбурны, и на душе у него было тяжело.
Он сидел на деревянной скамье, за день нагретой солнцем, и вспоминал. Ему вспоминалось, как три года назад он проезжал через этот же городок, направляясь в Неаполь, но только не в мундире и кивере, а в обыкновенном дорожном сюртучке, с поношенной походной сумкой. В ней лежали две чистейшие сорочки, пара шелковых шейных платков, походный несессер и пухлый альбом с рисунками, тогда еще на две трети чистый. Огюст открывал его на каждой остановке. И ему в то время не было дела до Бонапарта, как раз в тот год провозгласившего себя императором, не было дела до будущих боевых походов. Он думал о том единственном, ради чего сюда приехал, ради чего он жил. Разве мог Наполеон при всей его славе сравниться со спящими в строгом совершенстве развалинами Колизея или молчаливым Дворцом дожей, которые уверенная рука юного Рикара уже зарисовала на страницах альбома? Куда уж было Наполеону до еще неведомых, незнакомых чудес и шедевров древних итальянских городов, которые Огюст мечтал увидеть, зарисовать, от которых ждал вдохновения, в которых искал источник собственных будущих творений. Архитектура! Хрупкое, могущественное, загадочное слово, мудрое, как камни старинных стен, оплетенное, точно картина трещинками, нитями истории всего человечества.
И вот снова Италия, виноградный городишко среди гор, в зеленой чаще леса. Но теперь все иначе: теперь он, Огюст, враг этой страны, ее завоеватель, и она ненавидит его.
Кто-то почти бесшумно подошел к нему, коснулся края скамьи. Он почувствовал возле себя какое-то движение, вздрогнул. Рука метнулась к эфесу сабли, в то время как сознание уже одернуло: "Фу, трус! Как тебе не стыдно!"
Он обернулся. Возле скамьи стояла Лизетта Боннер.
- Ты почему не спишь? - спросил ее Огюст.
- Я никогда рано не засыпаю.
Ее голос показался Огюсту взрослым, хотя она выглядела почти ребенком. Маленькая, с овальным нежным личиком, с большими черными глазами миндалевидной формы, с пухлыми губами и абрикосовым румянцем на щеках. А голос - как будто сорван: на высоких нотах немного звенит, на низких садится почти до шепота.
Она сбоку пристально смотрела на сержанта, и тому сделалось вдруг неловко от ее взгляда.
- Садись, - проговорил он, указывая на скамью, и не удивился, когда она со смелостью, видимо ей свойственной, сразу же села с ним рядом, правда, почти на кончик скамьи.
- Чего ты хочешь? - проговорил Огюст, пытаясь скрыть смущение.
- Мсье, - серьезно сказала девочка, - я вас не поблагодарила… Спасибо, мсье!
- Да полно тебе! - усмехнулся сержант. - Забудь об этом и не принимай всерьез. Прости солдат. Завтра у нас бой. Их могут убить. А убивают тебя, сама понимаешь, не каждый день. Меня тоже могут убить…
Она содрогнулась. В ее глазах появился ужас. Но она тут же мотнула головой:
- Вас не убьют!
- Почему ты так думаешь?
- Я стану за вас молиться. Я буду молиться целый день, пока вы не вернетесь… Бог всегда слушает молитвы детей. Вас не убьют!
Рикар улыбнулся. Ее слова пробудили в нем теплую, утешительную надежду.
- Спасибо тебе, девочка. Ты очень добра.
Ночь была теплой и не душной. Ему запомнился легчайший ветерок, иногда скользивший, будто в задумчивости, по его лицу, ласкавший его кудри. В синей-синей мгле, среди крупных, как вишни, звезд, пели свой возвышенный и простой гимн ночи цикады.
Девочка осторожно тронула кончиками пальцев руку сержанта и неожиданно представилась:
- Меня зовут Элиза. Элиза Виргиния Вероника Боннер.
А вас?
Он рассмеялся:
- О, мадемуазель! Сто тысяч извинений. Надо же было дождаться, пока дама назовет себя первой. Анри-Луи-Огюст-Леже Рикар, честь имею!
На лице Элизы появилась застенчивая улыбка, и Огюст подумал, что, пожалуй, девочка очень мила, хотя ее никак нельзя назвать красивой.
- Анри, да? - переспросила она.
- Нет, он покачал головой, - Огюст. Видишь ли, зовут-то обычно первым именем, данным при крещении, но у меня по-другому. Старший из Рикаров, брат моего отца, погиб во время египетского похода, и меня стали называть в его честь Огюстом. Только матушка так и звала меня всегда Анри. Но она тоже умерла…
- Да упокоит Господь Бог ее душу, - Элиза перекрестилась. - А теперь я буду называть вас Анри… Вам это имя очень идет. Можно мне?
Сержант опять засмеялся:
- Ты выдумщица, а? Идет имя… Ну, может быть. Зови, как хочешь, я не возражаю.
Почему-то ее наивные слова не раздражали его, не казались пустой болтовней. Ему хотелось говорить с нею, ведь он давно ни с кем не говорил по-настоящему. И он рассказал ей за несколько минут все или почти все, о чем сейчас думал. О том, что эта злосчастная война перевернула всю его жизнь, что его призвали в армию с начального курса Специальной архитектурной школы, куда ему с большим трудом удалось поступить, ему, едва ли не нищему парижанину, да еще вопреки воле своего дядюшки, упрямца Роже Рикара, служившего адвокатом и не желавшего видеть племянника никем иным, кроме как адвокатом либо судьей, и презиравшего "рисование домиков".
Лизетта слушала внимательно, но когда Огюст произнес слово "архитектура", смущенно перебила его:
- Архи… Как вы сказали? Что это такое?
Ее вопиющее невежество его не покоробило. Он объяснил ей, рассказал об архитектуре так, как рассказывают только о заветной мечте. И она улыбнулась.
- Вы станете ар-хи-тек-то-ром. Я это вижу! Нет, не смейтесь, я всегда все вижу заранее. Вот когда болела моя матушка (это было три года назад), я сразу вдруг поняла, что она умрет. А ведь никто так не думал: ни доктор, ни священник. Но она умерла.
- Значит, жена мсье Боннера не матушка тебе? - спросил удивленно Огюст.
- Нет. Она мне мачеха.
- Значит, и ты сирота, - он вздохнул. - Но что же поделаешь? Итак, ты думаешь, я смогу выучиться? А война как же? Когда еще мне удастся снять этот проклятый мундир! Вот Тони, тот выкрутился, а меня призвали после двух месяцев учебы!
- А кто такой Тони?
- Антуан Модюи. Мой лучший друг, и единственный, пожалуй. Тоже будущий архитектор, и, знала бы ты, какой талантливый! Когда-то я от него и заразился этой страстью… Но ему было чем откупиться от военной службы, а мне нет.
Лизетта удивленно подняла брови:
- Он богат? Тогда почему же и вам не дал денег?
Это прямое и бескомпромиссное понимание дружбы слегка рассмешило Рикара, но он ответил без улыбки:
- Богат, девочка, не он, а его отец. Тони - сын одного пройдохи-буржуа. Его папаша и с деньгами, и со связями. Но меня любит. Ему льстит дружба сына с дворянином: он - сноб.
Элиза опустила голову и спросила отчего-то тихо и подавленно:
- Вы - дворянин, да?
- Да. А что в том плохого?
- Нет, что вы, ничего! - она резко вскинула голову. - Просто я с дворянами еще никогда не разговаривала.
Они помолчали, слушая цикад и все больше проникаясь грустью их литургии.
Наконец Огюст снова посмотрел на девочку и вдруг ласково взял ее маленькую руку с немного огрубевшей ладонью.
- Иди-ка спать, мадемуазель Элиза Виргиния Вероника! У тебя, я думаю, много работы в доме, раз ты живешь с мачехой. И у меня завтра бой. Если меня в нем не убьют, я сюда еще вернусь, наверное.
Его поразил недетский, серьезный, почти мудрый взгляд черных Элизиных глаз.
- Вас не убьют, - сказала она. - Я буду молиться. И я знаю: вас не убьют…
III
Что было потом? Что же было потом? Омерзительный запах пороха, грохот, лязг сабель и взвизгивание пуль. Пушечный выстрел, неожиданно грянувший из-за реки. И второй, последний…
Огюст очнулся, когда было уже за полдень. Открыл глаза - огненный меч тут же пронзил их, и мозг запылал от нечеловеческой боли.
Сквозь густо-красный туман проступили очертания поляны, речного берега, узкой полоски блестящей на солнце воды. Вокруг - трупы людей и лошадей, мелькание черных теней - это вороны слетались к богатой добыче.
Юноша хотел приподняться и не смог, не сумел оторвать налитый свинцом затылок от земли. Но не только голова его была наполнена болью, боль поднималась снизу, от правого бедра, проникала в живот, вызывая судороги и приступы тошноты, затем пронзала грудь.
"Умираю!" - подумал Огюст, и его охватил ужас.
Он заставил себя напрячься, прогнать дурноту и хотя бы чуть-чуть привстать, чтобы ощупать рукою голову и бедро. Он нашел раны, ощутил, как они кровоточат. Кровь потекла по его пальцам, наполняя рукав мундира.
Как ему удалось перевязать платком голову, он потом не мог вспомнить. До бедра он не дотянулся обеими руками: было слишком больно приподыматься, и он каждый раз терял сознание. Пришлось просто прижать к ране обрывок рубашки и придавить сверху найденным рядом камнем. Это, конечно, не остановило кровотечение.
И все-таки настоящие муки ада были еще впереди. Он умирал от жажды. Вода была от него в пятнадцати шагах, но он не мог подползти к ней. Ему даже не удалось перевернуться со спины на живот. А солнце поднималось еще выше, палило еще страшнее. Сержант задыхался, ему стало казаться, что тело его наполняет жидкий огонь…
Потом он вспомнил вдруг, вернее, даже не вспомнил, а увидел двухэтажный домик в Шайо, сползавшую вниз с холма дорогу, а внизу - Париж, которым он любовался из окна домика, когда был маленьким. Увидел свою тетушку Жозефину с вышиванием на коленях, милую Жозефину, поправляющую очки; ее быстрые ласковые пальцы с иглой, мелькающей подобно маленькой молнии, и ворох цветных ниток на старом мраморном столике. В комнатке Жозефины горели две свечи в серебряном подсвечнике - одном из последних сокровищ рода Рикаров. В графине синего стекла мерцало вино (тетя Жозефина иногда выпивала на ночь глоток, но делала это редко, и графин неделями оставался наполнен на две трети, потом на одну треть и пустел не скоро). Постукивая тростью, в маленькую комнату часто заходил дядюшка Роже, грозный Роже Рикар, сухой и подчеркнуто надменный, и, если заставал у тети маленького Огюста после девяти вечера, беспощадно выгонял его, отправляя спать, а если Огюст начинал робко сопротивляться, мог дать и затрещину. Мальчик не позволял себе заплакать в комнате. Плакал он только на лестнице, а в свою комнату всегда входил с сухими глазами, чтобы ничего не заметила мать. Она боялась Роже и никогда не бранилась с ним, но за сына могла бы вступиться, а Огюсту не хотелось, чтобы они ссорились, его мать и брат его отца. Да и подзатыльники дядюшки Роже были не слишком сильны. Только жаль бывало в таких случаях сказки, которую не успевала досказать Жозефина, а на другой день она, как правило, безнадежно забывала начатое…
Опять ничего не было, только боль и ужас. Он сознавал, что никто ему не поможет: гусары сочли его мертвым, уехали, бросив здесь вместе с убитыми, и едва ли они скоро вернутся, если вернутся вообще. От этой мысли он потерял власть над собой и малодушно заплакал. И тут рука его, судорожно ползая по мундиру, нашарила на левом боку пистолет. Мелькнула страшная и соблазнительная мысль: "Один только миг, одно, правда нелегкое, усилие, и пытка прекратится…" И тут же другая мысль: "Какой грех! Как можно даже думать?.. И я не хочу, не хочу!"
Его пальцы разжались. Он отдернул руку от полированной деревянной рукоятки. Снова повернул голову, в отчаянии посмотрел на сверкающую множеством искр реку.
Ему показалось в это время, что в сознании его произошло некое раздвоение, будто кто-то из глубины его существа заговорил с ним. Потом ему даже показалось, что он слышит какой-то голос, но только исходящий не извне, а из его души. Впрочем, он когда-то слышал, что с тяжелобольными и умирающими такое случается…
Этот внутренний голос говорил сначала тихо и невнятно, потом вдруг стал слышнее и зазвучал повелительно.
- Ты не должен слабеть! - твердил голос. - Слышишь, ты не должен слабеть, или ты умрешь. А умирать тебе нельзя.
- Я и сам не хочу! - прошептал он, будто поверив, что кто-то с ним разговаривает. - Но как быть? Кажется, все кончено…
- Нет, тебе нельзя умирать! - упрямо повторил голос. - Ты же хочешь стать архитектором. А разве ты станешь им, если сейчас умрешь? Ты тогда никем уже не станешь, неужели это тебе не ясно?
- Послушай, - раненый закрыл глаза, думая, что тогда и увидит незримого собеседника, но перед его закрытыми глазами плясали только разноцветные пятна. - Послушай… Может, ты сам дьявол? К чему ты меня искушаешь?.. Спаси меня, если это в твоей власти! А самому мне не спастись!
Голос вроде бы умолк, вроде бы все кончилось.
Сознание раненого тут же заволокло туманом. Он уже не различал ничего вокруг, но увидел совсем иную картину. Перед ним снова оказалась река, но такая широкая и могучая, какой он никогда прежде не видел. Серебряно-холодная, ровная, как морской залив в тихую погоду, она лилась, переливалась, текла, еще первобытная, дикая, но прекрасная.
Огюст увидел всадника, резко и круто осадившего коня прямо на берегу. Конь высоко занес передние копыта, а всадник, запрокинув гордую голову, обвитую лавровым венком победителя, бесстрашно вперил взгляд во что-то далекое. Правая его рука простерлась к этому далекому, направляя туда бег коня, но левая рука еще покоилась на поводьях, медля давать коню посыл.