Реубени, князь Иудейский - Макс Брод 10 стр.


"Дай мне остро отточенный кинжал и веревки", - написал он на клочке бумаги глухонемому приказчику. Тувья замахал руками. Его широкий рот с красными, яркими губами судорожно раскрылся.

Давид только посмотрел на него настойчивым, твердым взглядом. Он знал, что Тувья предан ему смешанным чувством слепого повиновения и безмолвного протеста. Вечером у него будут кинжал и веревки.

XVII

Так действительно и было. Когда он вечером плыл на лодке к Монике, оружие лежало у него в мешке. Завтра утром он весело и легко совершит это дело. С городского вала он пробрался через дверцу в погребе; на том самом месте, где Моника в первый раз поджидала его на коврике, он споткнулся о большой узел с платьем. Он не обратил на него внимания и быстро побежал знакомым путем по лестнице, через двор, через погреб и по винтовой лестнице к Монике.

- Ты ничего не заметил? - спросила она его после первых поцелуев, - ничего не заметил в погребе под башней?

Затуманенный теплом ее тела, запахом ее волос, он не вспомнил о странном узле. Она взяла свечу и повела его в погреб.

По дороге, вопреки своему обыкновению, она не переставала возбужденно болтать.

- Так лучше - иначе он бы покончил с тобой, лучше предупредить.

Когда они пришли в погреб, она сказала:

- Разве я плохо его запрятала? Ведь было бы неосторожно оставлять его на дворе. Ты должен поблагодарить меня.

Давид не понимал ее возбужденного шепота. Тогда она подняла свечку. На пороге лежал какой-то человек в темном плаще, без движения. Моника посветила ближе и пытливо посмотрела в лицо Давида. Он смущенно передернул плечами, не понимая, чего она от него хочет.

- Значит, это дело бургграфа, - сказала она, и что-то вроде раздражения прозвучало в ее голосе. - В конце концов, мне ведь все равно, кто его укокошил.

Давид сорвал плащ с лежащего человека. Убит.

Это был первый труп, который он видел в своей жизни.

Он уже не помнил, как происходили похороны его братьев и сестер. А этот человек - он еще вчера, может быть сегодня, был жив.

Это был крупный, рослый человек.

Давид боялся подойти ближе.

Он сразу похолодел, почувствовал, что еще никогда серьезно не задумывался над смертью, никогда не представлял себе, каким должен быть в действительности мертвец. Моника тоже была возбуждена, но иначе, чем он. Он молчал, а у Моники возбуждение проявлялось в том, что она не переставала говорить. Она, обычно такая уравновешенная и спокойная, теперь, по-видимому, нуждалась в утешении и в громких рассуждениях.

- Ты должен радоваться, - сказала она Давиду, - тебе нечего с таким ужасом смотреть на этого свирепого парня, который только и думал, как бы погубить тебя, всех вас.

Каждый день он бегал к шефенам. Выгнать евреев - больше он ни о чем не думал. Обленился, перестал работать. Мой отец давно уже прогнал его. С тех пор он постоянно околачивается здесь, около кузницы. Я встречала его здесь каждый вечер на дворе. Я так боялась, мне он тоже угрожал. А сегодня вечером я нашла его меж кустов у стены. Должно быть, господин фон Розмиталь велел своим слугам укокошить его. Я сама его собственными руками притащила в погреб. Радуйся же, что теперь все миновало. Ну же, радуйся!

- Кто это такой? Кто? - пробормотал Давид.

Моника присела на корточки около трупа, подняла лицо, искаженное гримасой, и, подражая покойнику, крикнула:

- Мы еще придем!

Только теперь Давид узнал покойника. Только теперь ужас пронял его до самого сердца, так что оно сначала совсем перестало биться, а потом забилось вдвое сильнее. Черный Каспар, подмастерье из кузницы, - и как он обезображен! На бледных губах свернулась кровь, умирая, он прокусил себе язык, и тот свисал изо рта. Это было ужасно! Давид не в силах был этого перенести. "Вот из этого искаженного рта еще недавно вырывались такие яростные проклятия! Этого кулака, который судорожно сжимал пустое пространство, так боялись! Этот взгляд, теперь такой пустой и бледный, ожег меня однажды в утреннем сумраке так, что я даже издали ощутил пламя, а теперь в нем только холод и оцепенелость. Все живое ушло. Оно опровергнуто, и опровергнуто таким свирепым ударом, что даже прошлое кажется уничтоженным. Даже то, что было, кажется чудовищной небылицей".

- Это часто бывает, что в драке убивают кого-нибудь из немцев, - болтала Моника. - Хорошо, что он нездешний, иначе к нам сейчас стало бы приставать начальство.

"Так, значит, вот какой в действительности человек, - думал про себя Давид, - смерть окончательно формирует его. То, что было раньше, это только несколько прыжков и судорог, а под конец человек лежит тихо, как пустой футляр, с открытым ртом, словно он выплюнул свою душу. И таким он остается навек. Нет, даже и таким не остается… - Давид закрыл лицо руками. - Наступает гниение…"

- Да тебе, никак, жаль его? Неужели ты плачешь? Он бы не стал долго задумываться и укокошил бы тебя, если бы ты попал к нему в руки. Это заслуженное наказание и справедливая месть.

- Месть?

Давид не ощущал потребности объяснять Монике, до какой степени фальшивым и ничтожным показалось ему внезапно все то, что он думал о наказании и мести, о действии оружием. Мстить врагам - это заманчивая идея, если бы только это не было так глупо! Ведь этим только самого себя дурачишь. Убиваешь врага, и вот он лежит мертвый и неподвижный, как Каспар у ног Давида. Но тем самым месть не попала в цель, потому что перелетела далеко за нее. Сделала бесчувственным того, кому хотела дать себя почувствовать, и теперь он уже ничего не знает о вражде и мести и всем прочем, что делается на свете, он уже навеки стал недоступен всякой мести. Хотелось погубить его, унизить, а теперь он так загублен, так принижен - ниже растения, ниже камня, что человек уже не может ничего с ним поделать. Надругаться над ним - он не услышит, наступить на него ногой - не почувствует. Он даже ничего не делает, только… смеется. Смеется так громко и гулко, что уши человеческие не в состоянии вынести этого. Если внимательно прислушаться, то, в сущности, дьявол смеется из трупа, издевается над одураченным мстителем. Весь погреб наполнен этим дьявольским ржанием и хохотом. Давид вспомнил, что Ферранте в Неаполе бальзамировал убитых им врагов и ставил их в том платье, которое они носили при жизни, в той комнате, куда он часто и с удовольствием заходил. Должно быть, этот человек был глух, ведь его комната, наверное, грохотала от презрительного дьявольского смеха!

И есть все-таки люди, которые этого не замечают, которые не чувствуют бессмысленности убийства. "Не убий". И Давид подумал: "Не то существенно, что есть такой запрет. Убивать - более чем запрещено. Убивать невозможно! Это противоположно природе человеческой, разуму, простому движению чувств. Поднять руку на ближнего, одним единственным ударом или уколом разрушить то, что создали года, - это грех".

Но ведь он мечтал о зле. "Мы грешим слишком мало" - ведь это за последнее время стало буквально его еврейским символом веры! Разве он не хотел научиться у Моники именно ее безмятежной отваге, ее беззаботности, уменью делать без раздумья то, чего ей хотелось. Да, грех, грех! Он ведь почти гордился своей греховностью. Но разве он знал, что такое грех? Восхищение смелыми походами и путешествиями в неведомые страны, гордость, внушаемая знаменем, которое хранилось в синагоге как напоминание о борьбе, гордость, внушаемая ужасами в крепости Бетар и всеми битвами, описанными в трактате "Гитин", любовь к турнирам, к великолепным шлемам городской стражи - все это показалось теперь ему легкомысленным и презренным, не продуманным до конца. В этом мертвеце с бледным лицом и прокушенным языком перед ним впервые встал грех во плоти и приводил его в ужас. Разве он когда-нибудь представлял себе, что перед храбро защищаемыми стенами Иерусалима, перед бурным натиском высадившихся португальцев кучами лежали убитые, несчастные, разорванные в клочья, приведенные в негодность люди, и у каждого, как у этого мертвеца, лицо было запачкано кровью?

"Не убий!" Убийство есть великий, настоящий грех. Но безобразным убийством кончается все, что во всех четырех мирах начинается так красиво и таинственно, гордой поступью, бряцанием оружия, красотой и веселою радостью и тайной великого дракона.

- Помоги же мне, - слышит он тихий голос Моники, в то время как кровь стучит у него в висках. - Нам надо вынести его отсюда.

Рядом с большим сводом погреба имеется маленькая каморка, дверь которой открыла Моника.

- Если найдут труп, мне несдобровать.

Давид посмотрел на нее, ничего не понимая.

- Ведь все-таки его убили из-за меня. Что не ты это сделал, это ничего не меняет.

Ему показалось, что она презрительно скривила губы. У него мелькнуло в голове: "Она - Венера, но как далек я от Марса"…

- Разве его не будут хоронить? - спросил он взволнованно.

- Я ведь сказала тебе: надо, чтобы не нашли его трупа.

- Ну, а как же с христианским погребением, - так ведь вы это называете?

- Поторопись, - у нас мало времени.

Она наклонилась к покойнику, схватила его подмышки. Давид все еще был неподвижен.

- Мне кажется, что ты, в сущности, язычница, а я, хотя еврей, но… больше христианин, чем ты.

Но он устыдился ее взгляда, который явственно говорил, что здесь не место для религиозных диспутов. Он не хотел заставлять ее одну тащить это тело.

"Значит, и тут есть палата мумий, как у Ферранте, и я каждую ночь буду проходить мимо мертвеца, когда буду прокрадываться к своему греху. О, я теперь только и узнаю, что такое грех".

Его так взволновали эти мысли, что он сначала не заметил, как тащил мертвеца. Но вдруг ему показалось, что холод трупа пронизывает плащ, к которому он прикасался.

И, вскрикнув, он бросил ношу и отпрыгнул в сторону. Прислонившись к стене и дрожа, он смотрел, как Моника одна скрылась с трупом в двери, ведущей в темную каморку. Не прощаясь с ней, он спустился к городскому валу и побежал к лодке.

"Какой я трус, - злобно говорил он себе. Зубы у него стучали, ноги скользили. - На этом самом валу я однажды вообразил себе, что беру приступом вражеский город. Да, если он не будет защищаться, если не будет течь кровь! О, как низко! Действительно ли низко? Нет, нет, пусть будет так, как оно есть, это все же лучше, чем убивать! Все на свете лучше, чем убийство. Следует быть добрым, хотя бы пришлось казаться жалким! Только не убивать! Только не грех, только не оружие и злоба!"

Все, что он передумал и пережил за последние годы, казалось словно опрокинутым при виде трупа. Смятение, груды развалин в сердце его.

Когда он входил в лодку, что-то зазвенело. Оружие в мешке. "А я, я хотел убить Гиршля - ранним утром и весело. Какие жалкие глупости я говорил!" И его охватил ужас перед собственной незрелостью, перед стремительной сменой мнений, перед неуверенностью, с которой он шел. Он не знал, куда ему идти. Вернуться к учению, жить как все евреи? Ему вдруг захотелось видеть отца. Снова найти путь к благочестивому отцу. Отбросить от себя, как что-то нечистое, все эти приключения, которые он переживал, жить мирно среди огромных книг, как ребенок.

Когда он выехал на середину реки, он бросил мешок в воду. Кинжал зазвенел. Веревки коварно зашуршали, вода забурлила, и все кончилось.

XVIII

Жить мирной, спокойной жизнью?..

В еврейском городе, несмотря на ночное время, люди стояли кучками у каждой двери и шушукались.

Поздним вечером распространился слух, что король подчинился настояниям шефенов и подписал эдикт об изгнании. Еще в тот же вечер староста Элия Мунка отправился в замок, попросил доложить о себе старшему гофмейстеру Ладиславу фон Пернштейну, был принят им, - что, несомненно, можно было рассматривать как успех, хотя о содержании их беседы ничего не было известно. Но одновременно с этим в верхнем городе распространилась весть о том, что случилось после этой беседы. Беседа происходила с глазу на глаз, а сцену на дворе видели те, кто сопровождал старика Мунку. Молодой франт, - говорят, это был шут короля, - подошел к старику с хлыстиком в руке. Под хохот придворных он сказал, что благодарит за пятьдесят дукатов и приносит обещанный хлыст. Правда, это не хлыст короля, а самый обыкновенный хлыст, но зато еврей может почувствовать его не только рукой, но и лицом. И с этими словами шут подошел к почтенному старику и несколько раз ударил его хлыстом.

- Раны с палец глубиной, - рассказывал кто-то из кучки, к которой подошел Давид.

Другие еще старались превзойти его. Врач, который только что был у старшины, будто бы сказал, что причинено опасное для жизни увечье.

- Но это еще не самое худшее, - пропищал фистулой маленький портной Ефраим.

Кучка плотнее обступила его.

- А в чем же дело? В чем дело?

- Разве вы не знаете самого худшего, что случилось потом? Когда вмешались наши старосты и пожелали защитить старшину, то придворные стали угрожать им. Они кричали, что это еще пустяки, что это еще ровно ничего не значит, - вот когда у нас на спинах затанцуют розги короля, тогда мы увидим…

- Они имели в виду изгнание, - поспешил заметить кто-то из толпы, и все вздрогнули.

- Ну, а старшина, - спросил Давид, - что же он ответил этим негодяям?

Изумленные лица. Наконец, портной изрек:

- Мудрый реб Мунка, по счастью, принадлежит к разряду кротких людей, к дому Ааронову. Он ничего не ответил, а быстро и тихо ушел.

- Это бы только повредило общине, - возбужденно взвизгнул портной. - Сказано в Писании: "Тот, кто представляет общину, должен вдвойне и втройне следить за каждым словом и своевременно закрывать рот перед властями".

Здесь вмешался мясник Бунцель:

- А есть все-таки люди, которые сумели бы, когда нужно, оскалить зубы.

Мясник был известен как ярый сторонник ювелира Кралика. Остальные забросали его упреками.

- Надо сначала выждать! - кричал портной таким визгливым голосом, что его едва можно было понять. - Старшина назначил на пять часов утра тайное заседание совета.

Давид с болью отвернулся от них. О, это все было ему давно известно. Бесполезные партийные распри в общине и одинаковое бессилие всех партий, яростные споры и никакого дела, бесконечные заседания, о которых ходил удачный анекдот: "Что же решили на собрании?" - "Собраться еще раз!"

"Нет, это нам не поможет. Эти старинные средства не в силах одолеть наш позор. Неужели так должно продолжаться, как было в течение всех этих столетий: вечный страх, бесправие, унижение?" Невольно мысли его свернули на излюбленную дорогу. %Нам нужно оружие, сила, открытое сопротивление. Разве не поступил так реб Шила с доносчиком, сославшись на учение: "Если кто-нибудь хочет тебя убить, предупреди его", взял палку и убил доносчика. И разве не честно и правильно поется в древней песне Ламеха в первой книге Моисеева пятикнижия:

Ада и Цилла, слушайте речь мою,
Жены Ламеха, внимайте словам моим:
Мужа убью я за рану мою,
Юношу за рубцы мои.
Семикратно отомщен был Каин,
Семьдесят семь раз отомщу за Ламеха%.

Давида охватил восторг при мысли о семидесятисемикратной мести угнетателям. И сейчас же вслед за этим он увидел черного Каспара, лежащего в погребе, при свете факела, с судорожно сведенным ртом и вздрагивающим искусанным языком.

Душа его старалась укрыться от этого греха. Пылая в лихорадке, он зарылся лицом в подушку кровати - но не мог заснуть.

"Но все же без греха не обойтись", - думал он, и рот его сжимался в жесткую складку, словно в этот момент от него уходил добрый гений его детства.

"Без греха не обойтись, наш позор слишком глубок, мы не можем надеяться на избавление честными средствами. Следы отвратительного позора должны остаться и на нашем избавлении. Не по пути добродетели придет оно, не пророки и песнопевцы будут его возглашать. Слишком долго лежали мы в грязи, мы подобны тому поколению, которому ни Моисей, ни Иешуа не являлись избавителями, которому пришлось послать блудницу для того, чтобы спасти его от виселицы палача. Эсфирь, Эсфирь! Отвратительно разукрасила себя красавица, отдалась прихоти царя, и это тоже называлось местью, это тоже было избавлением! Избавлением посредством греха. О, как я это все неправильно понимал до сегодняшней ночи. Я хотел принять грех в сердце как радость, хотел быть с ним счастливым, считая его легким и приятным. Потому что ничего о нем не знал! Но теперь я знаю всю правду. Грех колюч, я бегу от него, он безобразен и воняет падалью. И все-таки надо грешить, грешить без радости, грешить ради Бога, ради избавления, - держать меч, от которого отказывается рука, пить кровь, которая горька, как желчь, может быть это и есть тот священный подвиг, к которому я призван.

И, может быть, это и есть подлинный смысл изречения, что надо служить Богу также и дурным побуждением".

XIX

Он спал недолго.

Его разбудили громкие голоса в соседней комнате, где занимался отец и где обычно было так тихо.

Давид поспешно оделся. Он знал, что означает этот шум. В целях безопасности, как и раньше неоднократно, заседание совета назначили не в доме старшины, за которым могло быть установлено наблюдение, а в доме не возбуждающего подозрений ученого, Симеона Лемеля.

В качестве сына хозяина дома Давиду разрешалось присутствовать на собрании, слушать, но, конечно, не выступать с речами. Не любопытство, а горячая забота о судьбе общины заставила его войти в комнату, где он безмолвно поклонился отцу, едва взглянув на остальных, и, не желая мешать им, немедленно уселся в уголке. Это было, собственно, излишним, потому что заседание еще не начиналось. Из двадцати семи старост некоторые еще отсутствовали, в том числе и сам старшина. Не пришел еще и рабби, который как "отец суда", то есть председатель его - "ав-бет-дин", был приглашен вместе с обоими заседателями - "даянами". А между тем прошло уже больше часа после времени, назначенного для начала собрания.

Давид уже привык к тому, что заседания совета начинались с огромным запозданием и что те немногие, которые имели хорошую привычку приходить в назначенный час, бесполезно тратили время из-за других, не соблюдавших порядка. Так бывало на всех заседаниях, а не потому, что сегодня было положено собраться в такой ранний утренний час. Но именно на сей раз Давид надеялся, что будет сделано исключение из дурного правила, ибо все же должны были понимать, что быстрое решение являлось вопросом жизни и смерти! "Странное дело, - думал Давид, - для других мы внимательны и аккуратны. Многие дворяне держат при себе евреев, которые самым добросовестным образом и очень успешно ведут их сложные дела. А свои собственные дела мы ведем без того чувства порядка и долга, которое, будучи выражено в мелочах, обеспечивает благоприятный исход всему делу"…

Назад Дальше