Давид вздрогнул. Неужели старый Герзон знал его тайну? Его исполненную поклонения любовь к Монике, любовь, от которой сердце Давида при каждом биении радостно вздрагивало, словно в поклонении перед Богом. Об этом грешно было даже подумать. Но нет, привратник, быть может, знал слова, и слова эти лишь случайно соответствовали тому, что переживал Давид. Разве кто-нибудь может пережить то же самое, что он? Может быть, герои далекого прошлого, это он готов был еще допустить, но не бессильное поколение современных евреев. Весть об этой геройской эпохе, может быть, и дошла по преданию до привратника. Далекий отзвук предания, а не собственная жизнь говорила устами Герзона.
Свечка погасла.
Заснул Герзон в своем высоком кресле, что ли?
Давид шепнул ему:
- Ну, а как насчет греха? Зло также имеет свою долю в высших мирах?
- Одиннадцать - число зла по его буквам. И одиннадцать составляют обе последние буквы имени Божьего. Одиннадцать пряностей было смешано в воскурениях святыне. Одиннадцать козьих шкур составляли крышу скинии Завета, и разве не сказано: "Скиния Завета, которая находится у вас, среди ваших нечистот".
- Значит, народ должен и может быть нечист, значит, именно среди нечистого народа жил Бог?
Давид все ближе подходит к вопросу, который с детства волнует его.
- Торопливый народ, - раздается впотьмах. - Еще не настало время раскрыть скрытую истину, не настало ни для меня и вообще ни для кого. Об этом может свидетельствовать красный шрам у меня на лбу. Наш праотец Иаков ударил меня жезлом своим.
- Праотец Иаков?
- Разве ты не знаешь, что овцы, которых пас пастух Иаков, были душами благочестивых людей, которые должны были получить завершение "тикун", прежде чем они могли родиться в телах человеческих. Только потому, а не по какой другой причине Иаков стремился приобрести так много овец. Или ты думаешь, что причиной была низменная жадность? Он хотел иметь возможно больше овец для того, чтобы вырастить для будущего как можно больше благочестивых людей. И он очень строго обращался с ними. Вот этот шрам остался у меня потому, что я был тогда слишком тороплив. Ты удивляешься, а, между тем, ты и сам, может быть, одна из тех овец, которые паслись у отца нашего Иакова. Об этом говорит, твое имя: все, кто называются овцами - "ламм, лемель", все они святого происхождения.
Давид пылает в плавильной печи познания. Нет ничего такого, что казалось бы ему невозможным.
- А вы помните то время, когда были у Иакова?
- С тех пор я восемь раз появлялся на свет. - Сдавленный голос глухо звучит под сводами башни. - О трех моих появлениях я помню, но мудрецом называют только тех, кто помнит все свои рождения.
Давид ничего подобного не слышал ни от отца, ни от его сведущих учеников, ни от Гиршля. Но в то же время он вспоминает, что об учении о перевоплощении он читал в запретной книге, которую много лет тому назад у него однажды отнял отец.
- Что называется тайной великого дракона - грех? - порывисто спрашивает он.
- Всюду, где в Писании говорится о фараоне, царе египетском, имеется в виду великий дракон. Но тайной великого дракона занимаются только те мудрецы, которые постигли тайну сотворения мира, потому что великий дракон лежит во внутренних покоях мироздания. И тысячами путей проникает оттуда во все четыре мира: "азилут" - мир перерожденной души, "бериа" - мир перворожденных форм, "езира" - мир ангелов и планет и "асия" - мир, заселенный нами и демонами. Во все эти четыре мира проникает тайна великого дракона, и потому говорится - великий дракон, который лежит в своих реках.
Давид вскакивает и говорит:
- Только мы, евреи, мы называем себя народом, подобным розе, избегающей зла… Мы выделились из этого потока зла. Мы мало грешим. И вот что хотел бы я знать: хорошо ли, что мы так поступаем, или, может быть, в этом наша гибель и причина всей ненависти, всех бедствий, которые нас постигают?
Герзон продолжает, сохраняя неподвижность:
- Сказано: Бог велел Моисею - "приди к фараону", он не сказал - "пойди от меня к фараону", а сказал "приди", все равно как если бы сказал - "приди ко мне".
Давид дрожит. Может быть, устами безумца говорит дьявол-искуситель?
- Вы хотите сказать, что Бог и фараон, что дракон и фараон - это все одно и то же лицо?
Полная луна красным светом залила оконце башни. Давиду кажется, что облик старика совершенно изменился. Он уже не такой старый, расслабленный, изборожденный морщинами, - мускулы напрягаются под гладкой кожей, лицо становится свежим, фигура выпрямляется, закутанная в широкий плащ полководца, она снова касается потолка башни: великан!
И обычно сдержанный голос становится громким.
- Теперь ты знаешь, почему Моисей боялся бороться с фараоном, почему сей благочестивый человек отказывался исполнить приказание Божье. Потому, что приказ этот гласил: "Борись с драконом, который лежит в реках своих, но знай, что если ты его коснешься, то ты тем самым поднимешь руку на меня".
В крайнем возбуждении Давид дергает Герзона за плащ.
- Где же решение? Где решение? Значит, мы должны, по приказанию Божьему, поднять руку на самого Бога? И только если согрешим - придет к нам Мессия?
Плащ остается в руке Давида, как будто в нем не был закутан человек. Рука повисает в воздухе. Потому что Герзон с воплем опустился на пол:
- Разве я это сказал? О грех мой, позор мой! Орудие… но сломанное, громогласная труба… лишенная звука. А все-таки, разве не казалось, что наступило время, разве бедствия не достигли высших пределов? О, если бы кто-нибудь их видел - этих призраков в Генуе! И все еще надо было медлить! Все еще медлить! Общины приносили покаяние, подвергали себя нечеловеческим истязаниям. Отказывались от сна и еды, даже от хлеба с водой. И уже показался огненный столб, чтобы светить по ночам, и облачный столб, чтобы идти перед нами днем. И все же слишком рано, чересчур рано!
Давид опускается на колени, желая поднять старика.
- Ты знаешь, до кого ты дотрагиваешься? Во мне была Божья тайна, и я ее осквернил. Что меня смутило, не знаю… Честолюбие, взгляд красивой женщины. И вот я унизился до состояния падали. - Он отталкивает Давида. - И теперь я проклят, как шакал в пустыне.
На четвереньках бегает он по комнатке, воет диким воем, словно испытывая мучительную боль. Такую муку он не в состоянии, по-видимому, выносить в человеческом облике - и, как зверь, он открывает лбом дверь на галерею башни. Хватает рог, в который должен трубить часы. Раздается жуткий звук. Двенадцать раз, двадцать раз, тридцать раз.
Безумный привратник не перестает трубить. Внизу собирается несколько любопытных, и они смеются. Герзон снова трубит о днях Мессии.
Как собака, бегает он у решетки, разбивает себе об нее голову, то выкрикивает отвратительные проклятья, то снова начинает трубить. И еще удивительно, что он не причиняет себе серьезных ран. В неистовых прыжках он ударяется то об стену башни, то об решетку.
Внизу на это смотрят, как на зрелище, которого давно напрасно дожидались. Все знают, что со стариком Герзоном от поры до времени приключаются такие припадки.
Наконец, несколько решительных мужчин, которые не в состоянии видеть этого безобразия, поднимаются наверх. Они связывают безумца, и после этого он постепенно успокаивается.
XVI
Однажды вечером его остановил Гиршль:
- Ты снова идешь на башню?
- Да, - твердо ответил Давид.
- Ты теперь занимаешься со стариком Герзоном?
Давид кивнул головой.
Двусмысленная улыбка.
- И так прилежно, до рассвета?
Откуда знал это Голодный Учитель?
- Вы, должно быть, следите за мной?
- А если бы я это и делал - из дружбы.
Ну, вот, теперь начнутся старые жалобы об ослабевшей дружбе. Уже много лет подряд одни и те же жалобы. Но Давида заставила насторожиться угроза, которую он почувствовал в ироническом вопросе - "до рассвета?". Неужели Гиршль узнал что-нибудь о ночных поездках через реку на кузницу? Давид внимательно слушал шедшего рядом с ним маленького хромого человечка. Сначала Гиршль говорил обычные свои вещи. Упрекал Давида, что тот приходит к нему все реже, что клятвы верности и вечной благодарности, которыми он клялся ему ребенком, оказались такими же никчемными, как и обещания других людей, которые не принадлежат к числу "homines eruditiores". "А знаешь, что измена не остается без возмездия? Не одному только Катуллу удалось напустить богиню Немезиду на своего неверного друга".
Они вошли в дом Гиршля. Давид уселся в том же углу и на том же диване, где он сиживал ребенком. Ведь здесь прошли лучшие часы его мечтательного детства. Никто, кроме Гиршля, не интересовался им: он один только отвечал на его вопросы, не сердясь, и, не считаясь с обычной школьной рутиной, поучал жадную пугливую душу. "Я не прав по отношению к нему", - думал Давид. Меланхоличная жалость заполнила его сердце.
Но вскоре его отрезвила бесконечная речь Гиршля; все это были сплошные общие места. Он цитировал Платона и Цицерона, восхвалявших дружбу. Но Давид уже знал, что Гиршль усваивал из воззрений философов только то, что укладывалось в его маленьком мирке. В сущности, его мнения мало чем отличались от мнений, господствовавших в гетто, хотя он и старался изобразить, что это не так У него был тот же ход мыслей, только примененный к другим объектам.
"И этого человека я когда-то, по молодости моей, сравнивал с Сократом! Ораторским искусством и сильной волей - ими он действительно обладал, но эти свойства выявлялись на ложном пути, в стороне от подлинной жизни, среди мусора и песка, а не на плодоносной почве. И как он разбрасывал во все стороны свой мусор, как он шумел! Теперь он громил суетность мира, произносил тирады против смешных модных платьев с разрезами, против турниров, против гайдуков".
Какая узость была, в сущности, в этом мнимом гуманизме Гиршля! Давид почти стыдился, что не заметил уже давно, как смешны в устах маленького учителя стихи Ульриха Гутена "Жалобы и увещания", которые он теперь декламировал.
- Я смело поступал! - кричал Гиршль, - и они не посмеют тронуть мою школу. Как бы они ни неистовствовали, они меня не сломят и не возьмут измором. Но от тебя, Давид, я ожидал большей помощи. Если отец твой - мой злейший враг в совете и не хочет пропускать через ворота нашего гетто ни одного луча света, ни одной искорки новых идей, то я все-таки надеялся, что в твоем лице я воспитаю друга мудрости и справедливости, вождя угнетенных.
- Чем же я могу помочь вам? - возразил Давид, который до сих пор почти все время молчал. - Ведь я не заседаю в совете.
Голодный Учитель раздраженно замахал руками.
- Дай мне говорить! Что ты постоянно меня прерываешь! Ты душишь мою мысль!
И, понизив голос, словно подкрадываясь с другой стороны, он с той страстностью, которая его никогда не покидала, стал говорить о своем деле, которому он служил денно и нощно и которое является великим делом и только по несчастному стечению обстоятельств доверено убогой душе или, вернее, душе, пришедшей в убожество от испытанных ею унижений. Он говорит возбужденным шепотом, словно передавая государственные тайны:
- Победы свободной мысли они все равно не в силах задержать. Для всех народов уже сияет провозглашенная великими умами свобода, только нам закрывают к ней доступ. Но я сделаю разоблачения, я теперь занят этим. Ты заметил, как Мунка "парнес" сам не свой от страха, он даже спать не может. А отец твой, - я недавно его встретил, - тоже совершенно осунулся.
- Это из-за изгнания, которое нам угрожает, - заметил Давид.
Последовавшая за этими словами выходка Гиршля ошеломила его, хотя, в сущности, по опыту прежнего времени, он мог ожидать чего-нибудь подобного.
- Нет, это они боятся меня. Всякая неправда мстит за себя, а значит, и неправда, причиненная одинокому, беззащитному учителю. У всех у них совесть нечиста передо мною. Да, теперь обнаружились такие дела, такие злоупотребления! Я собираюсь разоблачить их. Ювелир Яков Кралик - мой приятель, его выберут старшиной, и тогда настанет мое время.
- Это будет пришествие Мессии, - сказал Давид.
Не замечая иронии, Гиршль с восторгом повторил:
- Да, пришествие Мессии.
Давид с грустью задумался над миром призраков, в котором жил Гиршль. Как несокрушим этот мир!
Недавно разбогатевший ювелир, партия которого все больше усиливала свое влияние, разумеется, так же мало станет заботиться о Гиршле, как и прежние старшины. Школа Гиршля никого не интересовала. Это было давно решенное дело и никого оно не волновало, кроме самого Гиршля. Его мнимые противники отделывались от него небрежными жестами, они даже не считали его врагом, заслуживающим внимания, но именно в этом он не хотел сознаться. Он был убежден, что его ненавидят, что всюду, где он появляется, он вызывает возбужденное сопротивление, что борьба из-за его школы стоит в центре всех общинных дел и если не является сама по себе мировым событием, то, во всяком случае, символом, отражением нового времени в стенах гетто. Это обычное явление на еврейской улице, что всякий кажется себе центром мироздания. Но ни у кого воображение не работало столь упрямо, как у Гиршля, освещая все искусственным светом, так что действительные отношения казались совершенно неуловимыми. "Может быть, мало кому это в такой степени нужно, как убогому учителю, которого все презирают! - думал Давид. - Он слабый, измученный человек, но разве эти слабые не являются худшими из всех?"
И особенно противно было Давиду, что перед лицом бедствия, угрожающего его народу, Гиргаль думал только о собственной вражде к старшине и к его отцу.
- Наверное, проведут тебя в совет, - приставал к нему Гиршль. - Мне стоит сказать только слово. А ты будешь тогда защищать мои интересы, как ты мне неоднократно обещал?
"Против родного отца", - подумал Давид и улыбнулся, так как нашел хорошую отговорку.
- Да ведь меня не пустят…
- Я знаю, - поспешно прервал его Гиршль. - Вот именно об этом я и хотел сказать. Недостает одного условия. Ты должен жениться. Пока существует это варварское правило, что нельзя забирать в совет неженатых…
Давиду скоро должно было исполниться девятнадцать лет, и он давно уже достиг того возраста, когда родители и добрые знакомые подыскивают молодому человеку подходящую невесту. Таков был еврейский обычай.
Гиршль продолжал приставать к Давиду:
- Тебе все равно уже пора. Тебя несколько раз видели с христианской девушкой.
Положение становилось серьезным. Очевидно, замечание Гиршля о том, что Давид занимается до рассвета, было не так невинно. Давида охватил мрачный гнев. Кто смеет мешать его счастью? Кого это касается? Горе тому ревнителю веры, который станет на его пути к Монике, ко всему, что было хорошего и успокаивающего в его мучительной жизни!
- А вам это не нравится? - упрямо спросил он.
- Это не принято.
- И это говорите вы, который учил меня презирать предрассудки.
- Я ничего не говорю против потребностей тела, - ответил Гиршль с отвратительной улыбкой, - но это показывает, что тебе пора жениться.
Давид вскочил в бешеном гневе.
"И для того, чтобы приходить сюда, в свое время я не остановился перед первым обманом в своей жизни!"
Он сначала подумал, что может спокойно предоставить события их течению и посмотреть, как Яков Кралик будет слушаться внушений Гиршля. Но он с негодованием отверг такую тактику.
- Я никогда не женюсь и не буду членом совета! - злобно крикнул он.
Это было открытое объявление войны. Гиршль так это и понял. Дрожа, подошел он к полкам с книгами и, держась за них, тяжело перевел дыхание. Он казался большой мухой, прилипшей к радостной мудрости всех народов всех времен.
- Значит, ты изменяешь мне? Забыл все, что было в прошлом? И это как раз тогда, когда обстоятельства складываются благоприятно для меня, когда я нашел себе высоких покровителей, когда я в первый раз обратился к тебе с просьбой, к тебе, моему духовному сыну, ростку моего виноградника! И ты отказываешься, ты предаешь меня, а вместе со мной предаешь прогресс и просвещение?
Давид холодно и с чувством отвращения думал - "он декламирует". Но при этом он ясно чувствовал, что Гиршль говорит все вполне серьезно. Однако какие карикатурные формы принимали у него все человеческие переживания, даже когда они серьезны!
Его отвращение быстро перешло в ненависть, когда Гиршль, коварно поглядывая на него, стал продолжать свою речь. Сначала он ожидал, что Давид пойдет на уступки, но когда тот продолжал молчать, Гиршль утратил всякую сдержанность.
- В таком случае я предостерегаю тебя - ворота плохо охраняются, необходимо, чтобы ключ всегда был здесь - может вспыхнуть пожар, и что будет, если не сумеют открыть ворота и побежать за водой к реке? Отвечать будет твой отец - он управляет всеми воротами.
Давид побледнел. О такой возможности он не подумал - что его любовь может стать угрозой его отцу.
И как хорошо знал Гиршль все слабые пункты его позиции! Очевидно, он давно тщательно обдумал свое нападение.
- Ведь сумасшедшего Герзона привратником назначил твой отец, - неудивительно, что сыну потворствуют в его разврате.
Давид поднял кулак.
- Ударь. Подыми руку на своего старого учителя. Я ничего не боюсь. Никогда не боялся. Перед королями и князьями провозглашал я истину.
Тщедушное тело Гиршля выпрямилось, и он загудел торжествующим голосом:
- Я пущу здесь в ход все средства, не остановлюсь ни перед чем в борьбе с красным еретиком. Почему ты смеешься?
По бледному лицу Давида действительно пробежала презрительная улыбка.
- Потому, что вы так негодуете на еретика Герзона, тогда как вы сами гордо называете себя еретиком, - сказал ему Давид и ушел.
Но за этой улыбкой скрывалось ужасное решение: "Хромой учитель должен исчезнуть, - отчетливо сказал себе Давид. - Я не могу допустить, чтобы за мной следили, чтобы угрожали моей любви, да еще старику Герзону и отцу, этому святому человеку, который, не ведая ни о чем, сидит у себя в комнате, склонясь над священными книгами". Хитрые затеи Гиршля казались Давиду вдвойне презренными, когда он думал о старике отце, совершенно не подозревающем об опасности, которая ему угрожает. "Ладно. Если учитель считает себя вправе, наподобие тех итальянских тиранов, о жестокости которых он мне так часто рассказывал, творить всякие злобные дела, не считаясь с требованиями нравственности, тогда он враг и тогда у меня тоже нет по отношению к нему никаких обязанностей: противопоставляю силе силу".
Его опьянила мысль о зверском убийстве. В голове бродили воспоминания о жестоких пытках Бернабо Висконти и Ферранте. Ради губ Моники никакой грех не будет слишком дорогой ценой. Ему казалось совершенно легким, простым делом пойти завтра же к Гиршлю, напасть на него, связать его и верным ударом в сердце заставить умолкнуть навек, и потом, не боясь шпионов, отправиться к Монике, уже действительно как Марс к Венере, и безмерно счастливо любить ее до конца.