Реубени, князь Иудейский - Макс Брод 12 стр.


Обнаружилось, что, в сущности, не было никаких настоящих партий, расходящихся во взглядах. Предложениями обоих главных противников Мунки и Кралика никто не занимался. У каждого был свой собственный проект, который он считал единственно правильным и по сравнению с которым все остальные возможности спасения, предлагавшиеся другими, представлялись ему обманчивыми и даже вредными и требовали самого энергического противодействия. То, что говорили другие, встречалось безусловным презрением. Каждый говорил прямо и резко, но почему-то эту резкость, хотя ее все проявляли, считал совершенно из ряда вон выходящей, как будто лишь у него одного хватило на это смелости. И поэтому каждый, не стесняясь, порицал остальных и, видимо, гордился тем, что он не стесняется в своих выражениях и сеет вражду и раздор. "Видишь, я всюду наживаю врагов", - говорил его торжествующий взор. В этом собрании не было человека, который не считал бы себя самым умным, самым лучшим, единственным повелителем и вождем. А если он публично признавался в своих недостатках, то это была лишь игра, потому что он считал, что именно таким припадком раскаяния он особенно подчеркивает свою ценность. И, сжимая кулаки, Давид думал: "Как хорошо, что я отдался греху. Я нехороший, но, по крайней мере, я явственно вижу зло. Я не позволю себя обмануть".

До всех дошла очередь, и все говорили. Тем временем наступил полдень. Некоторые ходили домой закусить, но когда им предоставляли слово, они оказывались на месте. Все хотели говорить, никто не желал слушать. Даже добродушный старый Соломон Меркль, когда его разбудили, произнес речь, не имевшую никакого отношения ко всему, что говорили остальные, и сводившуюся главным образом к воспоминаниям его юности, которые, по его мнению, он должен был изложить как нечто чрезвычайно существенное для понимания нынешней ситуации.

К середине дня затянувшиеся прения, наконец, уперлись в вопрос: аудиенция или доктор Ангелик. Давид удивлялся. Все остальные побочные предложения, словно повинуясь естественному закону природы, отпали, причем инициаторы этих предложений даже не замечали того. Просто уже не говорили больше о бургграфе и об остальных богемских чиновниках, о письмах в Польшу, о германском императоре, об апелляции к папе, о всех этих весьма отдаленных и часто нелепых средствах, которые так ревностно защищали. Все это был мнимый поединок. Его нужно было разыграть, а теперь все приходило к концу. И становилось ясным.

Тогда решительно потребовал слова Мейер Дуб - высокий сильный мужчина с черной, как смоль, густой бородой. Его оглушительный голос заставлял себя слушать. Он уже много раз вмешивался в прения, которые тянулись почти двенадцать часов, и каждый раз ему хотелось изложить какую-нибудь новую мысль. Собственно говоря, это не были его самостоятельные мысли, но он приписывал себе особое умение приводить в порядок чужие предложения, согласовывать, сглаживать их. И никакая сила в мире не могла бы его остановить в выявлении этого, как он полагал, высоко полезного его свойства, необходимого для общего блага.

- Дайте мне говорить! - начал он, размахивая руками во все стороны, чтобы утихомирить собрание. - Нет никакого смысла продолжать такой спор, дайте мне сказать только несколько слов, и вы сейчас увидите, что я быстро все улажу.

Живой взгляд довольно красивого лица, сильные движения высокой фигуры имели что-то подкупающее, непосредственное, убедительное, так что и Давид взглянул на него с надеждой, что вот теперь наступит просветление. Мейер Дуб, по профессии литейщик олова, действительно говорил вначале очень вразумительно и перечислял все проекты, выдвинутые на собрании, обещая согласовать их. Чиновников, к которым можно было обратиться, он сгруппировал по рангам, начиная от главного канцлера королевства. Но вскоре он ударился в несущественные детали. Стремясь никого не обидеть, он отмечал даже мысли, брошенные вскользь, в серьезность которых никто не верил, которые здравым инстинктом были уже давно отброшены в сторону. Мейер Дуб снова вызвал путаницу и притом в такой момент, когда собрание почти уже подошло к цели. При этом его рычащий голос не позволял прерывать его. И хотя он обещал сейчас кончить, он говорил дольше всех ораторов.

Давид не мог больше выдержать.

Он вышел из комнаты на улицу. Перед домом стояла большая толпа евреев. Ожидали результатов тайного совещания, о котором все знали. Здесь тоже имелось бесконечное число различных мнений. Портной Ефраим, мясник Бунцель и многие другие выступали здесь в качестве ораторов. Болтовня шла такая же, как и в комнате.

Какой глубокомысленной казалась Давиду, по сравнению со всем этим шумом, несловоохотливая Моника. Когда они стояли перед трупом, он почувствовал, что она чужая ему, но разве и здесь она не сделала того, что было нужно, что диктовалось необходимостью, и притом сделала без лишних слов, повинуясь велению сердца. И вдруг он вспомнил, что Моника предлагала свою помощь на тот случай, если не будет другого исхода. Речь могла идти только о том, чтобы она пошла к бургграфу. Давид решительно от этого отказался. Послать свою возлюбленную к бургграфу, - эту мысль он хотел выжечь из головы.

Когда он вернулся домой после прогулки, он не поверил своим ушам. Ослепленные люди спорили теперь о том, можно ли считать врача Ангелика, державшегося вдали от общины, правоверным евреем. Старшина Мунка выдвинул этот вопрос, очевидно, для того, чтобы создать затруднения для проекта Кралика. И верный оруженосец Мунки, всегда возбужденный Липман Спира, размахивая руками и бородой, громил еретика Ангелика. Плащ у него расстегнулся, шапочка сбилась с головы, он являл собою образ неистового драчуна.

Недалеко от Кралика, толстого и неподвижного, но каждую минуту готового к отпору, Давид заметил Голодного Учителя Гиршля. Резкое разделение между советом и улицей исчезло, нетерпение ждавших внизу нельзя уже было сдерживать, некоторые граждане стояли на лестнице, другие заглядывали в полураскрытую дверь, сидели на окнах, выходящих на лестницу. Прибегали посланцы, сообщали общине о предполагаемых решениях, осведомляли членов совета о настроениях в толпе. Одним из этих посланцев был также и хромой учитель, который действительно, как в этом лишь теперь убедился Давид, пользовался вниманием богатого ювелира и тем самым приобрел рупор для выступления в совете. Гиршль что-то нашептывал ювелиру, после чего Кралик, до тех пор скупившийся на слова, важно встал и сказал:

- Если здесь нападают на врача Ангелика, относительно которого я имею доказательства, что он верен религии, то следует проверить образ жизни людей, которые состоят даже на службе у общины. Я имею в виду старика Герзона, одного из привратников.

- Это не относится к делу, - крикнули ему.

- Я привожу этот пример только для того, чтобы надлежащим образом оценить строгость старшины и преданного ему, высокоуважаемого Симеона Лемеля. Нельзя заподозревать невинного и одновременно защищать человека, знакомого, как говорят, с каббалистическими писаниями, которые лучше бы сохранять в тайне. Человек этот ждет пришествия Мессии не к концу мира, а в наши дни, его мучают злые духи, доказательством служат его совершенно сумасшедшие трубные сигналы. Вместо того, чтобы протрубить двенадцать часов, он трубит сорок.

Глаза Гиршля дико сверкнули в сторону Давида. Скажет ли Кралик сейчас о том, что Герзон давал ключ от ворот? Но Кралик умолк - очевидно, он не знал об этом. Однако Гиршль ошибся, полагая, что он напугал Давида. Юноша испытывал не страх, а отвращение. Разве это было допустимо? Эти несчастные накануне угрожавшего им крайнего бедствия бросались на человека, который был еще слабее их, который находился еще в более бедственном положении. Неужели таким образом они хотели убедить себя в своей силе, в жалком остатке власти? Казалось, что это было так, потому что многие стали на сторону Кралика.

- Такой привратник роняет достоинство общины, - воскликнул один из присутствовавших, совершенно забывая, что эта община в скором времени может исчезнуть с лица земли.

И даже престарелый Соломон Меркль, проснувшись и схватив одним ухом, о чем шла речь, тоже поддержал Кралика:

- По трубным сигналам Герзона не поймешь, который час.

- Сорок часов, - пошутил один из молодых людей.

Но остальные продолжали яростно полемизировать.

Было ясно, что добиться единения теперь невозможно, и старшина уже вел переговоры с рабби и некоторыми поддерживающими его старостами о созыве нового собрания.

Пользуясь тем, что порядок в зале нарушен, противники резко нападали друг на друга.

Вдруг из утла комнаты раздалось гнусавое пение, которое, хотя и не было громким, моментально заглушило шум и заставило всех умолкнуть. Это один из членов совета повернулся к восточной стене и начал послеобеденную молитву, "минха". К нему примкнули все остальные, тоже повернулись лицом к востоку, и голоса их слились, иногда объединяясь в невыносимый гул, иногда снова дробясь на тихие полутоны. И вдруг снова вскрик и снова приглушенные рыдания. Все молящиеся стали медленно раскачиваться туловищами вперед и назад или резко поворачивались в обе стороны. Не потребовалось никакой церемонии, чтобы в одно мгновение превратить совет в молельню. И народ, среди которого никто не считался с мнением другого, вдруг оказался подлинным народом. Молитва объединила их.

И Давид вдруг почувствовал, что весь этот день он пристрастно и неправильно, может быть под влиянием событий ночи, смотрел на вещи и был несправедлив к своим единоверцам. Когда он смотрел на них теперь, он находил у них у всех, а не только у отца, возвышенные и, во всяком случае, не пошлые черты. Разве не все они по-своему радели об общем благе? В других условиях, без этого гнета, под которым они жили как евреи, среди другого, более могущественного народа некоторые из них стали бы выдающимися государственными деятелями. Старшина Мунка был бы правителем-тираном, Липман Спира его верным визирем, Просниц - великолепным архивариусом, рабби - мирным священником, благоразумно держащимся на заднем плане, Мейер Дуб - хорошим юристом и систематиком, а Кралик - тем оратором оппозиции, без которого невозможны правильные прения и благоразумные мероприятия.

Молитва закончилась. Люди расходились усталые, с воспаленными глазами. Последние взоры, которыми они обменивались друг с другом, снова несколько отрезвили Давида. В этих враждебных взорах не было никакой мысли. И он не мог скрыть от себя, что в конце концов правильной оказалась только старая поговорка: "Что решили на собрании?" - "Собраться еще раз".

XX

На следующее утро, в сопровождении огромной толпы, в еврейский город въехал трубач и протрубил три раза: у городских ворот, у старой синагоги, у скотобойни около кладбища, после чего герольд, тоже сидевший на лошади, прочел королевский приказ, в силу которого все евреи с женщинами и детьми должны были в течение восьми дней покинуть Прагу и пригороды и взять с собою только платье, которое они носят на себе, и съестные припасы на неделю. Евреи, которые по истечении этого срока окажутся в Праге и пригородах или в соседних деревнях, подлежат смертной казни.

Народ ликовал, пел издевательские песенки - старые и сочиненные специально на этот случай. Радость была так велика, что никто не думал о грабеже. Городской страже, мобилизованной большими отрядами, нечего было делать.

Евреи безмолвно убегали с улиц, закрывали двери и ставни окон.

Трижды наслаждался народ оглашением королевского приказа, угрозою смерти евреям. Затем он в веселом настроении очистил еврейский город, где не было больше ничего интересного.

Улицы в течение всего дня пустовали. Только когда вечером в обычный час закрылись ворота гетто, евреи осмелились показаться из своих домов.

XXI

В эту ночь никто не спал.

В отчаянии и смятении евреи толпились на улицах. Останавливаясь перед домом рабби, перед домом старшины, взывали о помощи. Учебные и молельные дома были переполнены. Люди читали псалмы, рвали на себе волосы, посыпали голову пеплом, разрывали платье. Вдруг распространилась весть, что Липман Спира заколол кинжалом свою единственную дочь - молоденькую девушку. Слух на этот раз оказался не выдумкой. Все видели, как судебные заседатели вошли в дом рабби Марголиота и как туда привели Спиру. За ним следовала его жена, совершенно убитая горем, неспособная произнести ни слова. Суд оправдал его, памятуя, что в святых общинах в Шпейере и Вормсе многие отцы убивали своих детей, чтобы спасти их от самого страшного несчастья - от принудительного крещения. А положение евреев в Праге, по всеобщему убеждению, было такое же бедственное, как положение этих общин, уничтоженных крестоносцами.

Тем не менее, когда было замечено, что два-три семейства из числа беднейшего населения делают приготовления к тому, чтобы заблаговременно покинуть город, это вызвало возмущение. Бедняки, которым нечего было терять и которые поэтому не держались за последнюю слабую надежду, не хотели, чтобы их захватил хаос всеобщего выселения, когда ко всему еще может угрожать опасность для жизни. Поэтому они упаковывали свой жалкий скарб и собирались незаметно покинуть город еще до того дня, когда двинется все еврейское население и когда одновременно с этим начнут свою работу придорожные грабители. Но в том, что они в момент нужды отделялись от общины, остальные усматривали измену. Еще подумают, что евреи сами считают свое дело проигранным и начинают обращаться в бегство! Народное негодование с яростью опрокинулось на этих несчастных, которые думали только о себе, не обращая внимания на новую опасность, которой подвергали всю общину. Толпа ворвалась в их дома и разнесла вдребезги скромную утварь, которая там находилась.

И в то время как в квартале, где жили бедняки, несколько горячих голов творили эту необдуманную месть, в то время как в другом конце гетто, в большом доме рабби избранные члены общины судили Липмана Спиру, а по улицам двигались огромные растерянные толпы, в это время началось новое бедствие: "Пожар!" Загорелось около стены гетто.

Давид стоял у своего дома, утомленный всеми напастями, которые в течение нескольких часов обрушились на общину, этими кровавыми деяниями, которые были еще только началом. Итак, наступили решительные дни, которых он давно ожидал. Предстояли неимоверные бедствия для его родителей, для всех. Приходится бежать, не имея нигде убежища. И он не в состоянии помочь, как и до сих пор не был в состоянии шевельнуть хотя бы пальцем. Решительные дни пройдут точно так же, как минувшие дни выжидания, пока не наступит ужасный конец.

Толпа, кричавшая: "Пожар!", вывела его из оцепенения. Он побежал вместе со всеми, еще не успев осмыслить нового несчастья.

По улицам гремели повозки с пустыми бочками. Куда они направлялись?.. Он только теперь заметил: к башне Герзона! Нужно было открыть ворота, которые вели к Молдаве, и налить воду в бочки, чтобы тушить пожар.

Повозки подъехали, ключ повернулся в воротах. Ключ… "Какое счастье, - подумал Давид, - что я сегодня не у Моники". Он всегда боялся такого пожара. Пожар выдал бы его с головой, если бы не нашли ключа от ворот. Постепенно он пришел в себя.

- Где горит? - спросил он людей, сбрасывавших с по-возок бочки и ведра.

- У Голодного Учителя, у Гиршля.

Сразу им овладело подозрение, основанное на сотне доводов. Разумеется, доказать это было бы невозможно, но Давид это чувствовал: Гиршль сам поджег свой дом. Это было ужасно, но разве в их последнем разговоре учитель не делал весьма недвусмысленные намеки, что он не остановится ни перед чем? И разве он не грозил свергнуть старую партию старшины и его отца, разоблачив перед всеми грубое нерадение назначенного ими привратника. В лице Якоба Кралика Гиршль имел своего представителя в совете. Для него наступил, наконец, момент, которого он так ждал все годы своего жалкого существования. Правда, он жертвовал своим домом, но какое это имело значение: новая партия, которая будет у власти, построит ему новую школу, гораздо лучше прежней. Все именно и делалось ради этой новой, как он называл - прогрессивной школы. При этом Голодного Учителя не волновало то обстоятельство, что возможность создания такой школы представлялась сомнительной, тем более, что судьба всей общины стояла под вопросом. Ведь он всегда был готов пожертвовать чем угодно ради своих идей. "Да, у нас нет недостатка в людях, которые готовы отдать все свое имущество, всю свою жизнь до последнего издыхания ради возвышенной цели или хотя бы цели, которая показалась им возвышенной, - думал Давид. - Всякий другой народ давно бы обрел спасение, если бы в его среде проявлялось такое самопожертвование. В этом одна из самых глубоких загадок нашего народа, что нам не помогает такое самопожертвование".

Бочки, наполненные водой, были снова погружены на телеги. Повозки двинулись. Издали доносились крики: "Пожар, пожар!" Красное зарево покрыло небо.

Опасность, которая угрожала ему самому и которой он избежал случайно, заставила Давида на минуту забыть об опасности, которая угрожала деревянным домишкам гетто. Теперь, когда он пришел в себя, враг, за которым он только что готов был признать некоторое величие, показался ему невероятно коварным - безумным в своем эгоизме, как и все эти люди. И где была гарантия, что он не повторит свою попытку, которая на сей раз не удалась? Обезвредить безумца, обличив его в его преступлении! Может быть, на месте пожара можно будет доказать, что это был поджог!

У ближайшего угла его остановил дикий рев. Это трубил Герзон. Старик стоял на балюстраде башни и не переставая трубил о грядущих днях Мессии.

Нужно было унять его и, в крайнем случае, связать его. Давид побежал по лестнице на башню.

Но на этот раз припадок Герзона носил несколько иной характер, чем обыкновенно. Он был не в мрачном настроении, а исполнен радости. Когда юноша взбежал к нему, он нежно прижал его к своей могучей груди и наконец, освободивши его из своих объятий, указал ему вдаль, где среди темных скученных крыш пламя возвышалось в виде какой-то высокой красной крыши и белым паром поднималось к едва проснувшемуся небу, бросая искры в земную тьму.

- Огненный столб! - ликовал Герзон, - огненный столб, как тогда в пустыне!

У Давида никогда не было уверенности, что привратник понимает его. Он всегда говорил с ним приблизительно, наудачу. Еще меньше мог он надеяться теперь добраться до его сознания, затуманенного возбужденной фантазией. Тем не менее, грубо схватив его за руки, он сказал:

- Теперь не время для глупостей.

Герзон испугался и пробормотал:

- Огненный столб - путь к священной горе, - и зашатался. Если бы Давид не поддержал его, он совсем бы упал.

Давид отвел его в башенную комнату и усадил в кресло.

- Что совершилось? - бормотал старик и от неистовой радости перешел сразу к своим обычным тяжелым вздохам.

- В том-то и дело, что ничего не совершается, - гневно сказал Давид.

На кого он сердился? Не на старика же, который в полном бессилии опрокинул свою растрепанную рыжую голову на спинку кресла.

Назад Дальше