- Огненный столб вел нас к священной горе, но не забудьте, что тогда мы были вооруженными, способными к войне мужчинами, были разделены на тысячи, и каждый шел за знаменем своего племени, каждое племя имело своего военачальника. А что мы теперь? Народ калек, безумцев и болтунов!
Старик снова глубоко вздохнул, его беспокойные глубокие глаза наполнились слезами. Но раздражение Давида еще усиливалось от такого подтверждения его слов.
- Теперь вы плачете! Теперь вы вздыхаете! Но если верно то, что мы всегда говорили, - будто десять потерянных колен Израилевых не погибли, что колена Реубен Гад и половина колена Манассии находятся в пустыне Хабор, под властью царя Иосифа, что они сильны и воинственны, что их триста тысяч человек, что у них совет из семидесяти старейшин, что царю Иосифу помогает его брат - герой Давид Реубени, - почему же вы давно уже не послали гонцов к царю и его совету, почему вы не умоляли о помощи вашим бесправным братьям? Они примчались бы из далекой страны, как воины Соломона, вооруженные против всех бедствий мрака, десять тысяч с правой стороны, десять тысяч с левой стороны! Герой Давид Реубени не заставил бы себя ждать. Сердце не позволило бы и ему оставаться бездеятельным, когда проливается кровь его братьев. А вы, вы стояли в бездеятельном выжидании. О непосвященных я уже не говорю. Я говорю только о вас, который знал о царстве наших избавителей… Нет, вы тоже, должно быть, почерпнули эту весть где-нибудь в книгах. Вы тоже не знаете истины, тоже умеете только читать, сидеть за учением, болтать, как другие. Вы никогда не проявили никакого действия…
Старик открыл свой беззубый рот, но не произнес ни звука. Его огромное тело дрожало, словно кто-то невидимый дергал его во все стороны. Вдруг Герзон выпрямился во весь свой рост, красный шрам на его лбу пылал, как диадема.
- Ничего не делал? - начал он тихо, с трудом произнося слова. - Ничего не делал? Разве ты ничего не слыхал о Мессии Ашере Лемлейне?
- Так вы…
Имя это внушало ужас. О проклятом венецианце Ашере Лемлейне Давид кое-что слышал в своем детстве. О насилиях и всякого рода позорных деяниях, о грабежах и богохульстве, - не было такого преступления, которое не было бы связано с этим именем. Рассказывали, что, на несчастье евреев, в одной из деревушек Истрии объявился дьявол, рыжий великан, с вестью, что Мессия пришел и конец уже близок В копиях ученых сочинений, которые Давид читал у Гиршля, много рассказывалось об этих ужасных днях. Некоторые из авторов сообщили, что они сами видели смелого обманщика, который призывал к покаянию и постам, который вносил через своих учеников смятение повсюду. Многие последовали за ним, и даже великий ученый Исаак Абарбанель писал в его защиту полемические сочинения, доказывая, что в 1503 году начнется мессианская эпоха и что на четвертой неделе этого года она исполнится разрушением Рима, разрушившего Иерусалим.
Небо бросало кровавые отблески через открытую дверь. Снизу доносился шум от тушения пожара, от сигналов, грохота телег и от криков. Огромный силуэт привратника на фоне пылающего неба, его тихий отрывистый голос среди ночного гула - все это казалось призраком, который принадлежит полузабытому прошлому, теперь едва понятному среди шумной современности, в которой он заблудился.
- Ашер Лемлейн, - кивнул головой Герзон. - Да, так назывался я до моего восьмого рождения, прежде чем принял свой нынешний образ и нынешнее имя. Ашер Лемлейн было седьмым моим рождением, и потому я полагал, что исполнилось время. А так как изгнанники шли из Испании, и цвет моего народа падал на дорогах, чтобы быть растоптанным, - то разве не слышал я плача в Риме? То плакала Рахиль о детях своих.
- Не надо этого, не надо, - оборвал его Давид. - Расскажите, что вы делали?
Герзон с криком стал рвать на себе свою серую рубашку.
- В этом и вся тайна! В тех подлостях, о которых тебе рассказали, нет ни слова правды. Когда нас постигла неудача и надежда наша рушилась, то те, кто прославлял меня, стали осыпать меня клеветами. Синьория Венеции послала против нас три морских судна. Верующие на коленях стояли на берегу, проводя время в посте, бдении и молитвах. Солдаты высадились на берег, зажгли костры вокруг нашего лагеря. Мы думали, что это огненный столб ангелов Божьих, и ждали знака, который был мне в видении: все церкви на земле должны были рушиться в полночь, все сразу, и это должно было знаменовать начало царствия Божьего. Но в полночь матросы ворвались в наш лагерь. Кто не успел бежать, был убит, кто бежал, жил с разбойниками и дикими лесными зверьми.
Так вот какое ужасное прошлое скрывалось за тихою жизнью старика! От этих воспоминаний он старался уйти, а они своими кровавыми лучами постоянно снова пронизывали его безумные видения! Но Давид думает теперь не об ужасной судьбе лже-Мессии, он думает о всем народе.
- Все, что вы делали, было неправильно! - резко говорит он старику.
- Я знаю это, - жалобно ответил Герзон. - Камень, который строители предназначили во главу угла, был отвергнут. Послан был демон, явившийся в образе волшебно прекрасной женщины другого племени…
- Это несущественно, - пренебрежительно прерывает его Давид.
Герзон не может выдержать упорного взгляда Давида. Он отступает перед ним до порога башенной комнаты и стоит уже на галерее. Давид следует за ним.
- Неправильно было молиться и поститься, неправильно было вести на бойню безоружных людей, да еще обессиливать их ночным бдением! И оставьте меня в покое с вашим демоном в образе женщины. Величайшие полководцы брали с собой в походы красивых женщин и все-таки побеждали.
- Так, значит, не в том был грех, что святой поддался соблазну!
- Чепуха! Марс спит с Венерой и все же не перестает быть Марсом. Но когда огонь во вражеском лагере или горящую крышу принимают за огненный столб Господень - вот такими выдумками вы, Ашер Лемлейн, взяли на себя огромный грех!
Но Герзон, запинаясь, словно его озаряет новое знание, и с каждым словом загораясь все больше, говорит:
- Кто этот юноша? В его имени, как и в моем, есть слово овца, которое искупает наш грех, овца, которую чтут и заблуждающиеся христиане.
Давид подошел к нему ближе.
- Для чего было растрачивать силы нашего народа на отдаленном берегу Истрии?
- Ты принадлежишь к овечьему стаду праотца нашего Иакова.
- Что вы там снова выдумываете?
- И родился девятого ава, в день разрушения храма.
- Да отвечайте мне! Зачем вы это сделали?
- И в год изгнания испанских братьев, в год другого разрушения храма. А сказано в Писании, что в день разрушения храма родился наш царь и спаситель Мессия…
Давид едва слушает его. Ему хочется видеть действительность, только трезвую действительность. В эту ночь, когда огонь и изгнание, как два разящих меча, вонзаются в толпы его народа, в эту ночь он хочет пробудиться к полному сознанию. И он властно сдерживает свое возбуждение.
- Прежде чем пойти на такой решительный шаг, - резко говорит он старику, - прежде чем рискнуть всем упованием народа, надо узнать, что делается в других царствах. Надо бодрствовать, а не мечтать. - И он снова хочет прикрикнуть на старика, но когда он видит, как этот сокрушенный "Мессия", как ребенок, рыдает, прижавшись к его коленям, у него проходит ярость. Он берет на руки огромное бессильное тело и прислушивается, как Герзон жалобным тоном тянет нараспев:
- Срок еще не прошел, четыре недели его еще не миновали.
Давид усаживает его в кресло. Рыжий Герзон сидит в забытьи с полузакрытыми глазами, в блаженном спокойном состоянии, в каком он его еще никогда не видел, и смотрит сквозь оконце в башне, которое озарено новым вспыхнувшим пожаром.
Старик засыпает.
И вдруг Давид соображает, что Герзон должен был рассказать все это его отцу много лет тому назад, когда сокрушенный "Мессия" явился в Прагу, в лохмотьях, никому неизвестный. Он доверился только старику Симеону Лемелю, и только старый Лемель вступился тогда за него, дал ему кров и защиту.
"Значит, отец знал, что Герзон - Ашер Лемлейн, лжепророк, убийца, отступник от живого Бога?
И неужели отец, знавший и понимавший Ашера Лем-лейна, не простит родному сыну?
О, отец - шествующий по пути строгой законности, отец, который никогда ничего не делает, что не связано с исполнением какой-нибудь заповеди, его великий, благородный, честный отец - он понял также и исключение, понял необычное решение, объяснимое чрезвычайными обстоятельствами!
Но в таком случае я не должен казаться отверженным в его глазах! Тогда я могу надеяться, могу объяснить ему, что меня мучает, могу спросить совета!"
Давид бежит по улицам к отцовскому дому.
"Откровение Герзона… Пожалуй, он действительно указал спасителя. Правда, не в моем лице, а спасителя для меня".
XXII
Он проходил мимо пожарища.
Огонь в доме Гиршля почти совершенно погас. На беду, он перебросился через стену, отделявшую еврейскую улицу от христианского города. Два амбара с хлебом, пристроенные к самой стене, ярко пылали. Огонь угрожал также большим запасам пороха, который хранился в подвалах стен. Эта ужасная для всех опасность, казалось, оттеснила куда-то вражду; еврейские и христианские пожарные команды работали рядом, ожесточенно, безмолвно, с напряженным старанием одолеть общего врага.
К отцу! Давид не в силах был остановиться. Ему казалось, что где-то в глубине этой ужасной ночи ему уготовано сладкое утешение, которое возместит все бедствия, приключившиеся не только с ним, но и со всем народом. Если доброе слово из уст отца успокоит смуту, которая его тревожила, и восстановит порядок, - тогда в последний момент должен найтись исход и для общины! Тогда должно совершиться чудо! И Давид уже чувствовал, как на него снисходит это кроткое отцовское слово. В течение многих лет он не питал никаких надежд. А теперь надеялся и был исполнен глубокой веры. Не все ли равно, сам ли Гиршль поджег свой дом или пожар произошел случайно? Давид даже не посмотрел в ту сторону.
Дома все было, как в дни детства, отцу не осмеливаются мешать. Давид тихонько отворяет дверь в его комнату и останавливается на пороге. Он ждет, пока отец поднимет взор от книги и заметит его.
Лицо отца опущено. Его не видно. Отец сидит, опершись локтем на стол, подпирая рукою щеку и висок и закрыв ухо и полглаза. Так он замыкается от всего мира.
Какая у него тонкая, белая рука!
С субботы отец постится, только по вечерам он ест легкую пищу - хлеб и яйцо и пьет несколько глотков воды. В течение всего дня до захода солнца он воздерживается от еды и питья. Шесть дней длится такой пост, - этим он надеется спасти общину. Давид знает, что отец всегда так поступал, когда угрожала опасность.
Но вот он подымает глаза, может быть потому, что ему мешает углубиться в занятия отдаленный шум пожара. Глаза у него ясные и блестящие, темные и в то же время чистые, как вода из горного источника.
С чего начать? Только теперь он соображает, что вот уже девять лет как отец, в сущности, ни разу не заговорил с ним, и он, в свою очередь, ни разу этого не сделал. Они жили рядом, не говоря друг другу ничего плохого, обменивались словами, спорили, как спорят со всяким, кто занимается учением. Но последний действительный разговор был у них в ту ночь девятого ава, - дерзкий вопрос - не было ли ошибкой, что мы крикнули "гефкер" и, может быть, плохо, что у нас не было дурных побуждений, воли к борьбе. Тогда ему было десять лет, теперь девятнадцать. Обо всем, что было за эти годы, отец не знал, не знал о Герзоне и разговорах в башне, не знал о трупе Каспара во мраке погреба и ничего не знал о христианской девушке, об отчаянии, которое терзало его сердце.
- Я к тебе по поводу одного места в Писании, - бормочет Давид. Ему кажется, что следует начать там, где оборвалась нить. - "Ты должен любить Всевышнего"… К этому говорится в примечании: "Всем сердцем твоим - это значит обоими побуждениями - хорошим и дурным".
- Это не так надо понимать, - говорит отец очень быстро и отрывисто.
Давида охватывает испуг.
"А как я понимаю? Ведь я же еще не сказал", - мелькает у него в голове.
"Но ведь отцу не надо ничего объяснять. Разве я забыл это? Его ум, привыкший к мышлению, сразу попадает в точку".
- Дурным побуждением - значит, преодолевая дурное побуждение, - продолжает отец, делая резкое движение рукой, словно он рассекает воздух между собой и сыном. - Преодолевая дурное побуждение, ты должен любить Всевышнего, Бога твоего. Всякие другие объяснения являются только западней. Ибо сказано в Писании: "Если ты не поступаешь правильно, то грех сторожит у двери и ищет тебя, но ты должен одолеть его!"
Насколько все это иначе, чем у Герзона. Никаких туманных предсказаний о "мраке высших миров" - все так трезво, определенно, чисто, как выбеленные стены комнаты и свежеотполированный деревянный стол. Здесь легко ориентироваться, здесь все направлено к тому, чтобы ввести ум в спокойное русло. Как хорошо было бы просто слушать и повиноваться. Но в сердце Давида именно эта отчетливая определенность не находит сочувственного отзвука. Его огорчает, что он не может сказать этого отцу. Подобно тому, как он только что у Герзона решительным движением оборвал слишком пышно разросшиеся цветы фантазии, точно так же хотел бы он, если это возможно, заставить расцвести сухие слова отца. Ему нравится в них лишь одно: их строгость. В строгости, в искренности нашего искания мы сойдемся.
- Повелевать греху, - говорит он, - это значит сделать его своим слугой, пользоваться им для благих целей. Дурное побуждение подталкивает нас к движению. От нас зависит определить цель.
- Учитель говорит иначе. - Отец хватает рукой одну из книг, но еще прежде, чем он находит нужную страницу, он цитирует ее наизусть: - "Дурные побуждения похожи на муху и сидят между двумя отверстиями сердца, ибо сказано: мертвые мухи вызывают брожение и вонь в масле".
Они старательно приводят в подтверждение своих мнений то того, то другого автора. Некоторое время кажется, что они действительно заняты только объяснением трудного места в Писании.
Но вскоре Давид чувствует, что он не в состоянии подойти ближе к отцу.
Это вызывает в нем беспокойство. Он встает, делает несколько шагов по комнате. Его руки берут из шкафа, который он случайно открыл, коробочку с пряностями. Эта красивая вещица из серебра имеет форму маленького корабля. Каюта служит ящиком, в котором лежат разные виды пряностей, - благоухающие вещества для конца субботы, чтобы подкрепить душу, когда она грустит, что окончился царственный день отдыха. Пока Давид говорит в свою защиту, его пальцы ласкают изящно сработанную вещицу. На мачте корабля прикреплен флаг со звездой Давида.
- Странно, что мы, безоружный народ, все еще питаем пристрастие к знаменам и флагам. А корабль - он символ путешествий для открытия новых стран, где ищут своего счастья другие народы. Если бы у нас было побольше дурных побуждений, - восклицает Давид и показывает в доказательство коробочку, - то мы имели бы больше сил, и народы не решались бы грешить по отношению к нам. Значит, таким образом можно уменьшить грехи на свете, то есть посредством дурного побуждения.
И при этом он вспоминает слова, сказанные им в детстве: "Пусть другие просят, а мы будем повелевать и дарить своими милостями". Он всегда противоречит отцу! Вот и теперь то же самое!
- Этим не играют! - раздраженно обрывает его отец и таким резким движением вырывает у него коробочку, что она падает на землю.
- Этим не играют, - повторяет отец с глухим раздражением в голосе. Очевидно, это относится не к коробочке. Значит, он имеет в виду слова Давида о дурном побуждении. Или, может быть, он имел в виду кое-что иное, более близкое к жизни самого Давида?
"Он отвергает меня, называет игрой то, что для меня совсем не игра, а самое серьезное дело, он даже не желает признать, что это серьезно. Отец заходит слишком далеко", - думает Давид, и ему больно, что отец, такой чистый человек, поступает несправедливо. Но старик уже не позволяет ему задержаться на таком углубленно-примирительном чувстве, а отчетливо высказывает свое мнение:
- Ты идешь по пути Эмори. Ты говоришь о твоем собственном дурном побуждении, которое привело тебя в дом идолопоклонника и к дщери разврата.
Значит, отец и это знает! А все думают, что он сидит у себя в тихой комнате и ничего не замечает, между тем, он знает все, все!
- Мать семерых сыновей, - бормочет отец как бы про себя, - пожертвовала даже самым младшим для прославления имени Божия. Я потерял пятерых детей. Но на алтарь Всевышнего я готов отдать своего последнего сына!
Нет, он не желает превратиться в кучу костей!
Давид выдерживает взгляд отца. Не слезы ли делают этот взгляд особенно острым? И все-таки Давид выдерживает его. Почтение к отцу его не покидает. Но из этого можно заключить, что, очевидно, какая-то невероятная сила поддерживает его сопротивление. Следует ли ему высказать ту надежду, с которой он пришел сюда? Следует ли сослаться на Герзона?
- Но ведь ты сам, отец…
Давид останавливается.
Отец судит поступки сына. Никогда еще Давиду не приходило в голову высказать суждение о поступках отца. "Но ведь я говорю это не в порицание, - подбадривает он себя, - я преклоняюсь перед ним за это". Он пускает в ход свое последнее оружие: хочет убедить отца, что оба они люди одной и той же породы и что он в глубине своего сердца считает себя достойным такого благородного отца.
- Ведь и я лежу на алтаре Всевышнего, принесенный в жертву, как седьмой ребенок благочестивой матери, хотя и не совсем понятно, что со мной творится, хотя это и действительно не сразу можно постичь. Бывают алтари, которые на первый взгляд могут показаться ложем разврата, бывает мука и крайнее напряжение сил, которые похожи на слабость, вызванную недостойным вожделением. Не многие это знают. Но ты, отец, должен это знать. Ты не должен осуждать с первого же взгляда. Ведь не осудил же ты тогда - тогда ты понял…
Все это он хочет сказать, но уста его говорят слова возмущения. И уже произнося их, он знает, что в ушах отца они должны прозвучать иначе, нежели он их понимает.
- И тем не менее, ты сам принял в общину человека, которого другие считали грешным, Ашера Лемлейна, лже-Мессию.
Некоторое время отец ничего не отвечает. Он сидит снова над книгой, приводит в порядок свое платье, затем он еще раз взглядывает на сына, на этот раз совершенно холодно и почти враждебно:
- Лемлейн - дальний родственник.
Лемлейн - Лемель. Неужели? Неужели событие, так вдохновившее Давида, проистекает из столь незначительного источника? Или, может быть, отец только прикрывается ничтожным основанием, потому что не хочет открыться сыну, не желает иметь с ним ничего общего?
Никогда он этого не узнает. Отец умолк.