Реубени, князь Иудейский - Макс Брод 2 стр.


Дело в том, что при всей своей раздражительности и мелочности Гиршль - ученый, сведущий человек. Он много знает о новых странах: и островах, которые были открыты другими народами в их морских путешествиях, о которых в гетто проникали только смутные, непонятные легенды. Он рассказывает также о грандиозных происшествиях из прошлого этих народов, он знает их жизнь, их нравы. Вот это именно и влечет мальчика в полуразвалившуюся жалкую хижину на окраине еврейского города. Здесь он навостряет ушки и часами с радостью слушает всеми преследуемого мудреца, который тоже часами готов рассказывать без умолку.

"Сократ, - думает мальчик. - Таким был Сократ". Дело в том, что Гиршль как-то рассказал ему о Сократе, жившем среди народа "евоним", то есть греков. А разве Гиршль не так же мужествен и непоколебим, как древний философ? Он остался независимым, никогда не поддавался соблазну со стороны общинного старшины, который требовал от него отказа от грешных занятий и взамен обещал хорошее место. Нет, Гиршль предпочел остаться холостым, отказался от хорошей невесты. Он часто рассказывает об этом мальчику, не обращая внимания на то, что тому мало понятны такие лишения и что его больше интересуют другие подробности борьбы, например, отлучение, которое было произнесено над Гиршлем в синагоге, при погашенных свечах. Потом это отлучение пришлось снять без его просьбы, ибо его добродетельный образ жизни выяснился для всех. После этого Голодный Учитель много лет подряд питался только хлебом и яблоками. Но не пал духом, несмотря на кличку, которую ему дали, и несмотря на свою тяжелую бесплодную профессию. А когда у него дела шли хоть немножко лучше, он только и знал, что покупал книги и копии документов… Все исключительно по собственному вкусу. Эта твердость пленяет мальчика не меньше, чем пестрое знание, которое его так манит в этом человеке.

- "Долина слез", - говорит Гиршль, - как я уже сказал тебе, еще не закончена моим другом. Он описывает там все преследования, которым подвергались евреи, начиная с разрушения храма и кончая преступным изгнанием их из королевства Аррагонии и Кастилии десять лет тому назад, - изгнанием, которое коснулось самого великого человека, а вместе с ним и многих тысяч наших братьев. Всякий, кто прочтет это произведение, - пишет он мне, - будет поражен, и слезы польются из глаз его. И, положив руку на чресла, он воскликнет: "Доколе же, господи?" Но Израиль говорит вместе с псалмопевцем: "Я не умираю, я живу и во все времена прославляю чудесные подвиги". А я, реб Гиршль из Тахау, добавляю еще: и во все времена провозглашаю о деяниях тех диких зверей, тех народов, которые грешили своей кровожадностью в отношении меня.

Его сероватые глаза затуманиваются выражением ненависти.

- Разве они не поступали с ним как звери? Но у нас остается одно утешение: они и между собой вели себя как дикие звери. Разве они люди? Поди сюда, дитя мое, я прочту тебе еще из этой хроники о французских правителях. Поди и посмотри, какие это звери. Я расскажу тебе о Хлодвиге и Фредегунде или прочту тебе о войне Алой и Белой Розы и о всех тех позорных деяниях, от которых стынет кровь.

- Не надо читать, рассказывай, рассказывай. Я прочту потом сам, когда ты будешь заниматься с учениками, - умоляет Давид и садится на скамеечку для ног в самом тесном уголке комнаты. Причем тут же, немедленно, словно про запас, забирает как можно больше книг и рукописей, которые пачками лежат на ящиках и досках во всех углах комнаты. Большинство этих книг Давид уже успел проглотить в своей неутолимой жажде чтения, потому что под руководством Гиршля он научился разбирать языки христиан. Но он не может достаточно ими насладиться. И пока Гиршль говорит, - а Давид слушает его внимательно, - его глаза уже блуждают по драгоценным вещам, которыми он овладел. Это гравюры на дереве - на одних изображены люди с собачьими головами, торгующие перцем и мускатными орехами, на других одноногие люди, которых путешественник видел у африканских берегов, или вот листовка, принесшая первую весть о Колумбе: как король испанский снаряжает два корабля для Христофора Колумба, чтобы отправиться в восточные страны. У мальчика закипает кровь. Почему он не мог отправиться с этим героем, почему он не присутствовал, когда корабли застряли на отмелях или когда на утреннем рассвете с вершины мачты раздался крик: "Земля, земля!" и вслед за этим было заряжено орудие и загрохотало над холодными одинокими гребнями волн, устремлявшихся к берегам острова. А времени так мало. Уже становится темно, вечером надо быть дома, в спокойном чистеньком жилище отца. А здесь, где так много можно услышать, где так много есть чего почитать и увидеть, здесь двумя, самое большое - тремя часами исчерпывается его время на целую неделю. Чтобы использовать его, он готов одновременно и читать и слушать рассказы Гиршля. Напряжение огромное, маленькая головка работает сотней тысяч колесиков. Он прислушивается - и если он при этом может прочитать хотя бы только начальные слова главы, он уже вспоминает все ее содержание. Иногда он улыбается, когда учитель, бурно шагая по комнате, громовым голосом описывает ужасные пытки. Но улыбка относится к той паре кроликов, которых португальцы привезли на остров Мадеру и из-за которых они вскоре должны были очистить недавно основанную колонию, - потому что бесчисленное потомство одной этой парочки пожирает все, что люди сеют и сажают. И среди этой зародившейся улыбки мальчика охватывает холодящий ужас. Гиршль доказывает низменность "этих властелинов", цитируя наизусть распоряжение о пытках миланца Бернабо Висконти: "…в течение сорока одного дня надлежит постепенно усиливать муки, начинать надо с пяти ударов, а кончать распиливанием отдельных членов тела и осторожным раздроблением всего тела снизу доверху, при помощи колеса. После нескольких дней пытки надлежит пропускать один день, для того, чтобы жертва не умерла преждевременно". Этим законом тиран принуждал своих граждан к спокойствию и повиновению.

- Вот каковы эти правители, в распоряжение которых мы отданы, как беззащитные овечки! - восклицает Гиршль голосом, которого никак нельзя предполагать в его изможденном маленьком теле. - Нет такого порока, которому они не предавались. Праведник и пророк, появившийся среди них, по имени Савонарола, осыпал их проклятиями и жалобами, прежде чем они его сожгли. Книгами дьявола называет он их священников, книгами, в которые дьявол вписал всю свою злобу. Да, все ужасы Вавилона, распутство, жестокость процветают там. Убийства остаются безнаказанными, яд и кинжал вершат все дела, уста полны сладких, соблазнительных речей, а рука жадно хватается за все злое.

- И все-таки они… эти народы, - мучительно сознает ребенок, - и все-таки эти народы именно теперь совершили великие открытия. Почему же это так: мы, евреи - ничего, а они - все?

- Не прерывай меня, дай мне закончить хоть одну фразу! - кричит на него учитель.

Мальчик немедленно умолкает, но с самим собою он продолжает говорить: "Они отправляются в Новую Испанию, в страну Ципангу, они привозят золото, пряности, они расширяют свои владения, они отдают приказы самым отдаленным нациям, они сооружают грандиозные здания, возвещающие их славу и блеск, они счастливые, их любит Бог, а не нас, не нас. Мы остаемся пленниками римского императора, слугами его налоговой палаты, а жилища наши черны и крохотны, мрачны, как темницы и пещеры".

Маленький Давид плачет. Уже не впервые случается, что он доходит до такого возбуждения. Он почти всегда возвращается от Гиршля в лихорадочном состоянии.

Но Гиршль ничего не замечает. Охваченный пылом, он красноречиво громит христианство, а также заодно - богачей из еврейской общины, которые его преследуют. Ничто не может устоять перед его гневом. Он единственный человек, который никогда не совершил ничего дурного, никогда мухи не обидел. Он человеколюбив и ко всем приветлив.

Гиршль тяжело переводит дыхание и опирается о полку своей библиотеки, он кажется большой мухой, усевшейся на корешках книг И в то же время, кажется, этими книгами как бы охватывает весь мир, для которого издает законы и правила нравственности.

- Может быть, те народы оттого так могущественны и любимы Богом, что они служат Богу также и дурным побуждением? - тихо говорит Давид дрожащим голосом.

Гиршль его не слушает. Он повернулся лицом к окну и смотрит в пространство. Лицо его исказилось, он подымает палец, прикладывает его к уху… Да, действительно так, - там, перед домом, где отпущенные из школы дети шумно играли, у городских ворот и у начала чужой улицы сразу все стихло, так жутко стихло. Уже слышно, как дети бегут по лестнице в соседнюю комнату, а издали с улицы доносится тихое пение.

- Окна закрыты?! - кричит Гиршль, шумно распахивая двери в комнату, где сидят школьники.

И он ковыляет туда - и не только смотрит, хорошо ли закрыты окна, но еще заставляет ребятишек встать у стены, противоположной окнам, тихонько в ряд и не шевелиться.

С улицы раздается хорал. Развеваются церковные хоругви, мальчики идут с зажженными свечами и кадильницами а за ними большая толпа народа. И среди нее священник, несущий святые Дары. После того как однажды при таких обстоятельствах возник слух, что еврейские дети осыпал песком Святые Дары, когда их несли мимо стены к тяжело больному, - этот слух вызвал нападение на гетто, причём было убито несколько тысяч евреев, - с тех пор по строгому приказу еврейского общинного совета все окна, выходящие в христианский город, должны запираться, и все прилегающие улицы и ворота должны быть очищены, как только к ним приближается священник с процессией.

Гиршль, который только что был судьей всего мира, дрожа всем телом, присоединяется к своим ребятишкам, - делает знаки Давиду, не ушедшему от окна, прислушивается к пению хора, к перезвону серебряных колокольчиков, к постепенно затихающему звону колоколов.

Он так запуган, что пинками заставляет детей стоять у стены, хотя уже на улице давно все затихло.

Давид смотрит на него широко раскрытыми глазами, ему стыдно за учителя. Ах, если бы у него была хоть одна капля крови этого Хлодвига, этой Фредегунды, хотя бы одна вспышка упорства Висконти! Как бы это украшало учителя. А тут такая трусость!

С раскрасневшимися от стыда щеками, со слезами на глазах, Давид убегает домой. Гиршль совсем ослаб, против обыкновения он даже не удерживает гостя за рукав.

IV

Давид возвращается домой в необычное время. Еще светло. Лавка еще открыта.

В лавке нет никого, кроме глухонемого приказчика. Давида охватывает страх. Где же мать? Она такая усердная и никогда даже на минуту не покидает лавки. Трудится там до полного изнеможения с утра до позднего вечера. А теперь ее нет. Давид кричит на глухонемого парня, но тот ничего не в состоянии объяснить. Странное впечатление производит этот безмолвный человек среди огромного погреба, в котором каждый шаг отзывается звоном сваленного в кучу ржавого железа, старых изогнутых инструментов, обломков металла, нагроможденных до потолка. И мальчику кажется, что он слышит какие-то жалобные голоса, старчески брюзжащие, как раньше в церковной процессии. Жутким кажется ему весь мир, но этот темный погреб, наполненный всяким скарбом, всегда ему казался страшней всего.

Он быстро взбегает по узенькой невысокой лестнице и врывается в горницу. Мать здесь. И с нею отец. На этот раз он не у себя в комнате за книгами.

Отец сидит в кресле, и мать почему-то приложила руку к его уху. Давид замечает, что при его входе родители смутились.

- Почему так рано? - спрашивает отец.

Но Давид не в состоянии отвечать. Он следит за рукою матери; у нее в руке воск.

И какое испуганное лицо у этой доброй женщины!

Давиду хочется закричать: "Разве я тебя испугал?". Но он не в состоянии произнести ни слова. Теперь мать раскрывает рот, но Давид не хочет, чтобы она говорила, у него такое ощущение, что он услышит что-то ужасное, нечто более страшное, чем все, что случилось за этот день, более страшное, чем то, что случилось тогда утром, когда он наткнулся на непонятное место в Талмуде и видел испуганный взор отца, более ужасное, нежели эта процессия со свечами и с колокольным звоном…

- Отец простудился на сквозняке, - тихим шепотом говорит мать, - так вот я ему смазываю ухо воском.

Отец сердито поворачивается в ее сторону:

- Добра, зачем ты это говоришь? Разве ты не знаешь, что сказано: "Не должны лгать остатки Израиля, и нет места обману в устах их". Нет, дитя мое, это не так…

Мать умоляющим жестом поднимает руки.

- Дело в том, что король отдал через бургграфа распоряжение, чтобы каждую неделю трое из нашей общины ходили в церковь Святого Валентина.

Мать заливается слезами.

- Это тяжкое испытание за грехи наши, - три человека из общины должны слушать проповедь, предназначенную для нашего обращения. На этот раз жребий пал на меня. Не полагается уклоняться от общинных обязанностей. Но мы, - и здесь по лицу отца пробегает хитрая усмешка, какой Давид у него никогда не видел, - мы устроили так, что при помощи воска преграждаем доступ богохульственным словам к ушам нашим. Раньше пытались спать, но тогда они поставили сторожей, которые будили нас. О воске они еще не знают… Но я не думаю, что это будет долго продолжаться, - говорит он, заметив мучительно-жалобное выражение на личике Давида, - мы отправили депутацию к князю, который к нам благосклонен, и будем ходатайствовать перед ним, будем просить его…

Мальчик сжимает кулаки и кричит:

- Но зачем же просить, почему мы всегда должны только просить!

- Давид!

- Пусть другие просят, а мы будем им приказывать и награждать своими милостями!

Отец долго не произносит ни слова. Он только взглядывает на мать, которая продолжает плакать.

- Чем согрешил я, что сын мой исполнился высокомерия? - И, обращаясь к Давиду, он говорит: - Я отвечу тебе, почему мы должны всегда просить и почему приказывают другие. Но только не сегодня. Сегодня солнце заходит рано. Когда дни станут долгими, ты получишь ответ.

- Почему не сегодня?

Отец улыбается.

- Ты не должен быть таким нетерпеливым, Давид. Ты должен научиться ждать. Скоро минет тысяча пятьсот лет как наш народ ждет избавления, а ты не хочешь подождать еще полгода?

- Дорогой отец, так долго - так бесконечно долго.

- Не наказывай его, - просит мать. Но отец благословляющим жестом кладет руки ему на голову.

- Это хорошо, когда благочестивый нетерпелив в деле избавления. Будь благочестив и нетерпелив, сын мой.

* * *

Мальчик давно уже забыл об этой беседе и обо всем, что ей предшествовало, когда семь месяцев спустя в раскаленный, душный летний вечер отец кивком головы приказывает ему сопровождать его в синагогу.

Уже в течение всего дня в доме траурное настроение. Никто не обедает за столом, каждый стыдится показать другим, что он удовлетворяет свой голод. Поэтому каждый забирает еду к себе в угол, как собака кость, и там проглатывает ее, сидя на скамеечке. Хлеб посыпан пылью, к хлебу полагаются только яйца, потому что они выражают собою траур: они закрыты со всех сторон, так же, как у истинно опечаленного человека рот закрыт для жалоб.

С наступлением вечерних сумерок отправляются в синагогу в туфлях и в поношенном платье. Не глядят по сторонам, не приветствуют друг друга. Люди словно незнакомы между собой или стыдятся друг друга за какие-то позорные деяния. Никто, конечно, не произносит ни слова.

Этот вечер накануне девятого ава - дня сожжения храма и разрушения Иерусалима.

В старой синагоге темно. На молящихся нет белых мантий, напоминающих крылья ангелов. Крылья сброшены, все тускло. Черное платье сливается с мрачным холодным залом. Бронзовые канделябры не зажжены. У каждого из молящихся в руках маленькая сальная свечка. В этот вечер нельзя зажигать света больше, чем необходимо для чтения молитв.

Тусклые огоньки отдельными группами блуждают по залу. Но все они спрятались глубоко внизу, почти на полу. Люди сидят не на скамейках, как обычно, а на опрокинутых молитвенных столиках. Молящиеся устроились на обломках священного порядка, на низвергнутом великолепии. Даже красивый занавес у скинии завета убран. Голо смотрит серая свинцовая дверь у стены. Никаких красочных пятен. Только старые следы от крови мучеников выделяются на черных стенах.

Как часто этот приплюснутый молитвенный дом казался Давиду крепостью, созданной, чтобы противостоять набегу врагов. Огромные черные каменные стены, толстые, мощные, как скалы, напоминающие собой стены цитадели, несколько узеньких окон вроде бойниц. Здесь будут защищаться, когда все уже будет потеряно, будут стрелять сквозь узкие окна из ружей. А если враг ворвется, то остается еще последнее убежище - возвышение посреди храма, на котором читают Тору. Оно окружено железной решеткой. Но сегодня Давид не решается предаться таким воинственным фантазиям. Молящиеся в отчаянии сидят на земле, никто не проявляет мужества.

"Если ворвутся сейчас, то нас перебьют, как куриц, - пронизывает его негодующая мысль. - Или, в лучшем случае, у нас хватит мужества покончить самоубийством, как это делали мученики, следы крови которых не смываются уже сотни лет для того, чтобы мы поступали так же, как они".

У колонны, прикрепленное множеством обручей, возвышается огромное знамя. Давид любит знамена. Когда ему попадается в руки бумага, он заполняет целые листы рисунками знамен. Он уже готов приободриться, глядя на знамя, но в это время голос кантора пригибает его к земле. Тихо и надрывно раздаются слова:

Одиноким стал город, некогда полный народа.

Как вдовица он, а был велик среди народов.

Царица городов стала рабыней.

Плачет по ночам и слезы орошают щеки ее.

При этих словах кантор громко выкрикивает.

В ответ раздается общий плач, никто не может произнести ни слова, только плачут и плачут. У его отца слезы текут по щекам, потом он обнимает мальчика и прячет его под своим широким плащом, где так тепло и спокойно.

Вдруг отец трогает его за плечо. Тихий голос, словно издалека, говорит:

- В этот день Господь низверг красоту Израиля с небес на землю, с высокой горы в темную могилу.

Давид понимает, что отец хочет обратить его внимание на это место в молитве, но в то же время не хочет говорить о нем, ибо в этот вечер разрушения храма запрещена всякая радость. А высшая радость заключается в размышлении над словами учения.

И только после полуночи, когда все уходят из синагоги, отец говорит:

- Ну, теперь ты понимаешь, почему мы должны просить и почему другие приказывают?

- Все из-за этого дня?

- Конечно.

- Но ведь это же не может продолжаться всегда, отец. Ведь не может это оставаться на вечные времена.

- Разве ты не слышал? "В этот день Господь низверг красоту Израиля с небес".

- Но разве навсегда, отец?

И он вспоминает тот серый зимний день и заданный тогда вопрос, на который отец дает теперь ответ.

- Молчи!

Мальчик снова вспыхивает, глядит недоверчиво сердитым взором: "А не было ли ошибкой, что мы крикнули "гефкер!"? Мы позволяем отнимать у нас власть и честь и еще даем свое благословение на это, объявляем наше имущество бесхозяйным". Но этого мальчик не решается добавить; перед угрожающим взором отца он умолкает.

Так отец никогда еще не смотрел на него, так враждебно и пронизывающе.

Назад Дальше