Реубени, князь Иудейский - Макс Брод 3 стр.


Неужели отец до такой степени понимает, что таится в глубине его души, неужели он чувствует, что в этот момент Давид вспомнил зимний день, когда крали дрова, а он объявил их бесхозяйным имуществом… Тогда дело плохо, тогда он понимает все значение бунта, происходящего в Давиде.

Но ведь не может взрослый человек так отчетливо помнить все это… И все-таки… Ведь отец мудр и проницателен. Давид видит по его глазам, как в них пробуждается воспоминание и как отец постигает все значение его дерзкого ответа. Вдруг отец поднимает кулак. Да, он все знает, знает с убийственной точностью. Ни разу еще этот кроткий человек не ударил сына. Но на этот раз, когда перед ним богохульник, критикующий древние законы… Ведь о них сказано: "Обломай острия их зубов".

И Давид ждет, что отец ударит его. Но отец опускает руку. В этот траурный день воспрещается бить детей. Девятое ава - несчастный день. В этот день все плохо кончается. Рука может сорваться, и удар может оказаться смертельным.

Давид знает: карающая длань отца опустилась не по ошибке и не из любви к нему, а во исполнение древнего обычая.

В ужасе смотрит он на отца, - чужое лицо, которое, как каменной стеной, обволакивается гневом.

В эту жаркую ночь не спят, отец молится, плачет, не смотрит на сына. Вдруг Давид тоже начинает плакать. Его охватывает страх, что он никогда не сумеет забыть этого удара, который предназначался ему и не был нанесен.

V

Неудивительно, что Давид, к великому огорчению отца, делает слабые успехи в учении.

Мальчик постится, подражая отцу, он отказывается спать в постели. Засыпает на полу, и мать потом перетаскивает его сонного в постель. Он худеет, начинает покашливать. От этого страдает правильное учение.

Он просиживает за книгами дни и ночи. Но на еженедельных проверках каждый раз отвечает все хуже и хуже. Большие черные глаза утрачивают свой блеск. В них засел испуг с того раза - после девятого ава. Мальчик боится отца. Он как бы все время ждет удара, который заслужил и которого не получил. Ведь отец всегда безусловно прав. Мальчик пытается усиленным рвением вернуть себе его благосклонность, но каждый раз повторяется то же самое, что произошло в ту душную ночь, - отец совершенно не видит его, не интересуется им.

И с сокрушением Давид изо дня в день твердит: "За грехи наши посланы мы в изгнание".

Он часто перечитывает трактат "Гитин", "Мидраш - эхо рабба", "Иудейскую войну" Иосифана. Эти писания, в которых, в числе прочего, имеются сведения о защите и падении Иерусалима, интересуют его больше, чем отрывки, которые предписывается изучать для планомерного постижения учения и воспитания себя в страхе Божьем. Мальчик допытывается, не было ли сделано какого упущения в борьбе. Ему становится несколько легче на душе, когда он узнает, что боролись до последней крайности, до последнего изнеможения. Он всецело на стороне партии зелотов, Гориона и Абба Сикра, он одобряет, что при сдаче крепости Бетар учителя в школах закутывали своих учеников в свитки Торы и сжигали их. И так как он находит, что самопожертвование защитников было превыше всякой меры, а военное искусство их не оставляло желать ничего большего, то он ломает себе голову над вопросом, чем же вызван неблагоприятный исход борьбы. Из многих предположений, которые он находит в древних писаниях, наиболее глубокое впечатление производит на него повесть о мастере и ученике. "Жил в Иерусалиме мастер-ремесленник, который однажды был вынужден взять взаймы деньги у своего ученика и послал за ними свою жену. Ученик оставил красивую женщину у себя и при помощи всевозможных хитростей заставил мастера развестись с нею. Когда затем мастер не сумел заплатить долг, разбогатевший ученик сказал ему: приходи и отработай у меня твой долг. Ученик и жена сидят за обедом, а мастер прислуживает им обоим, и, когда он им наливает вино, слезы льются из глаз его и падают в их бокалы. В тот час совершился суд над евреями".

Сердце мальчика сокрушенно сжимается от грехов прошлого. О, если бы он мог молитвами и постами искупить все грехи, стать воистину добрым, благочестивым и милосердным! Одного только он не может - того, что требует от него школа: толкования во все стороны затруднительных правил, изучения исключений, остроумного комбинирования противоположных мнений разных древних учителей. Зато он часто видит во сне историю жестокого тирана Тита. После опустошения священного города Тит святотатственно вызвал самого Бога на бой: "Ты утопил в море фараона, я же разбил детей твоих на суше, и ты был бессилен передо мной". Тогда Бог послал маленькое презренное существо - муху. Она через нос проникла в мозг цезаря. Семь лет высасывала она его мозг. Говорят, что после смерти Титу раскрыли голову и увидели ее. Она была величиною с ласточку, клюв у нее был бронзовый, а когти железные. Чтобы заглушить сверлящую боль, император приглашал кузнецов и заставлял их стучать молотами в своей комнате. Не-евреям он платил за это четыре суса, а если кузнец был еврей, то он ничего не давал и говорил: "Хватит с тебя и того, что ты видел, как страдает твой враг". В течение тридцати дней поступал он таким образом, но потом муха привыкла к шуму, и средство это перестало действовать.

Давид злобно хохочет, когда представляет себе эти жестокие картины, и все меньше он интересуется правилами древнего гражданского и уголовного процесса.

Ах, неудивительно, что учение плохо подвигается вперед. Сладки мечты мягкого сердца, сладки также мечты кровавой мести. И годы проходят в мечтах.

Старый Симеон Лемель давно уже утратил надежду, что сын его будет ученым, будет аденом общинного суда. Год за годом проходит и не приносит с собой перемены к лучшему.

Мальчик превратился в юношу, бледного, но сильного, и хотя маленького роста, но широкоплечего, с выпуклой грудью. Все лишения, которым он себя подвергал, нисколько не повредили его здоровью. Но он ходит с сокрушенным видом, покорно опустив голову, как подобает еврейскому юноше. При этом он не умеет медленно ходить, шаги его всегда суетливы. Неумеренно большие шаги его так стремительны, что все тело с тяжелой головой, ушедшей в плечи, как мешок, валится вперед при каждом движении.

Куда спешит он? Зачем ему так торопиться? Он сам этого не знает. И не знает также, что этими чрезмерно большими шагами он примыкает к сонму всех остальных пражских евреев и всех евреев вообще от Ливантийского до Балтийского моря. Они все постоянно куда-то стремятся, бегут, суетятся, громоздят, улаживают, высчитывают и, видимо, мало заботятся о том, что ежедневно над их головами висят изгнание, разграбление, а может быть даже худшее.

Недавна в Энсе жена псаломщика под пыткой показала, что она продала Священные Дары каким-то подозрительным людям, которые разослали их по кусочкам в семь общин. Схваченные наспех евреи признались тоже под пыткой, что они купили частицы Святых Даров за гульден, что они кололи их иголками, пока не выступила кровь и на умученном кусочке хлеба не показался лик младенца. Тогда они быстро бросили окровавленные остатки в горящую печь, но из нее со страшной бурей вылетели два ангела и два голубя. На допросе с пристрастием были названы имена соучастников, столько имен, сколько нужно было следователям. Дело кончается тем, что несколько дюжин евреев посылают на костер. Дикий ужас охватывает тогда соседние общины. Назначают пост, молятся, взывают к богу о спасении, или, по крайней мере, об отсрочке бедствия. Но уже на другой вечер после поста с железной энергией берутся за новые дела, стараются использовать привилегии, разрешение владетельных князей брать проценты, принимать залоги по займам, что запрещается купцам христианского исповедания, с целью оградить последних от презрения. Презренный еврей может заниматься ростовщичеством, может собирать богатства, шелка и золото в своих черных грязных переулочках, - пока злоба народная не прорвется и с ломами и мечами не ринется во все закоулки. В течение ста лет пять раз производились нападения на еврейскую улицу в Праге. Жгли и убивали, растаскивали все, что попадалось под руки. Но на другой день после боя снова начиналась прилежная, муравьиная работа. Надо жить, жить во что бы то ни стало. Это жалкая жизнь, но от нее нельзя отказаться хотя бы ради детей и внуков.

Достаточно, чтобы несколько лет прошли спокойно, как появляются слухи о выселении. Существуют, правда, старинные привилегии, дарованные евреям. Но кто с ними серьезно считается? Короля никогда нет в стране; шефены трех пражских городов ссорятся с бургграфами и другими знатными дворянами, но насчет того, что следует изгнать евреев, между ними полное единодушие. Есть такие осторожные люди, которые за большие суммы хороших дукатов покупают себе королевскую охранную грамоту. Тогда они на целый год защищены от всяких утеснений. Эти счастливцы называются "охранными" евреями.

Давида охватывает испуг, когда однажды мать с гордостью показывает ему такую грамоту. "Мы живем грешной жизнью, - думает он, - и эта жизнь не может дать ничего лучшего, чем наши страдания, и вот такую защиту от них, вроде тонкого, шелестящего от ветра, измятого, исписанного корючками пергамента".

Он озирается по сторонам. Что творится кругом? Одни контрабандой увозят серебро из страны, другие примешивают легкую силезскую монету к хорошим деньгам. В специально для этого приспособленных потайных мастерских золотые и серебряные монеты срезаются на ребрах и потом порченные деньги снова пускаются в оборот. Евреям воспрещается изготовлять новые ремесленные изделия. И, тем не менее, еврейские портные, сапожники, шорники умудряются продавать свои изделия в пражских городах. Но цехи ревниво следят за тем, чтобы евреи на рынке в еврейском городе торговали только старыми меховыми вещами и старым платьем. И так все, что делают евреи, они делают с опасностью для жизни, делают нечестно и противозаконно. Но кто же подчинил евреев таким законам, что для них считается грехом снискивать себе пропитание? Даже те, кто честно добывает свой хлеб, кто в качестве мясников или благочестивых и веселых музыкантов или в качестве ученых трудится для своей общины - даже они едят хлеб за счет тех, кто за пределами гетто идет путями обмана и греха и не дает остыть ненависти против всех евреев.

Давид доискивается, где расставил грех свои капканы, и вскоре он видит одни только капканы. Все ему кажется недостаточно чистым, все люди недостаточно благочестивыми. Отец, ну, конечно, отец и другие ученые, а также ученики, которые посещают отца, они благочестивы, - думает Давид. Он боится осуждать, ибо осуждение также является грехом. Но он не может заглушить в своем сердце чувства, что даже благочестивые все же не делают того, что надо. Он не понимает их самодовольных лиц, он не понимает, почему они предаются печали только несколько раз в году в дни траура, почему вся жизнь не проходит в слезах и покаянии, как его собственная жизнь. Им овладевает горячее желание поговорить с отцом об этом хотя бы один только раз. Но это совершенно невозможно. Отец еще подумает, что он стремится к новшествам, а это уже сделает его совсем непомерным грешником.

Давид готов беспрерывно молиться. Пока он молится, он спокоен, но уже заключительные слова молитвы снова вызывают в нем тревогу. Всякое прекращение молитвы кажется ему грехом, хотя он нигде не слыхал и не читал об этом. Кажется ему даже первородным грехом, самым скверным из всех прегрешений. Если бы люди беспрерывно молились, то на земле не могло бы совершаться ничего злого. Его горячее желание - чтобы смерть застигла его за хорошим делом. Но вместо безмятежного спокойствия души он всегда испытывает страх, который настигает с особенной силой как раз когда он этого совсем не ожидает. Правда, он знает молитву и против такого состояния ужаса, но так как в этой молитве упоминается имя Бога, то ее нельзя произносить в нечистых местах. И вскоре всякое место, куда бы он ни попал, кажется ему нечистым. Поэтому он прибегает к формуле заклинания, которая заменяет собой молитву против страха и должна отвлекать Сатану куда-нибудь подальше: "Уходи, Сатана! Козы на бойне жирней меня".

С этой формулой, которую он часто вынужден повторять, он безрадостно плетется по пути жизни.

VI

С каждым годом Давид все сильнее привязывается к матери. Отец, с его неизменным спокойствием и молитвенным настроением, все больше вызывает его восхищение, но, вместе с тем, кажется все более далеким и недоступным. Мать же трудится и брюзжит с утра до вечера. Никогда улыбка не озаряет ее маленького, изборожденного морщинами лица. Ей всегда кажется, что она недостаточно потрудилась. Давид весь в мать.

Он теперь часто ходит с матерью в христианский город. Хотя евреям строго запрещено посещать христианские рынки и хотя запрет этот постоянно подтверждается новыми городскими декретами, тем не менее при помощи каких-то уловок евреи сумели поставить несколько будочек перед церковью Сант-Галли, в самом центре старого города. В несколько приемов они удачно расширили эту площадь, скупили через подставных лиц дома, находящиеся в окрестности, и, при помощи таких, частью явных и никем не санкционированных правонарушений, частью пользуясь молчаливым попустительством городского управления, они создали новый рынок, где старьевщикам выгодней продавать свои вещи, чем на еврейской улице, но где они всегда находятся под угрозой насилия и изгнания.

Мать Давида тоже от поры до времени носит на этот рынок вещи, которые выуживает из своего хлама. Она мастерски умеет подбирать к старой металлической кастрюле без донышка другие куски металла, например, изогнутый шлем, и заказывает из этого новую посудину, почти пригодную для употребления. Давид всегда боится за нее. Он не хочет отпускать ее одну в сопровождении глухонемого приказчика.

Он усвоил привычку каждый раз отправляться с нею и сторожить около ее лотка. Друзья его издеваются над ним, они считают такую работу презренной и недостойной молодого человека, изучающего Талмуд. Давид, однако, не в силах отказаться от этого, но в то же время считает для себя обязательным предаваться размышлениям, в какой мере поведение его вызывается не любовью к матери, обязательной для сына, а только его грешной ленью.

Со стороны кажется, что женщина взяла робкого юношу под свою защиту, а не наоборот.

Такая вылазка в христианский город - дело нешуточное. В стенах гетто евреи могут одеваться так же, как и все граждане, а богатые евреи щеголяют, подражая помещикам и дворянам, в шляпах с перьями, в меховых плащах и драгоценных воротниках. Давид, как сын уважаемых родителей, носит модный берет и шелковый камзол. Это в стенах гетто. Но когда он идет с матерью, он должен надевать высокую желтую остроконечную шапку, которая смешно колышется на голове, обращая на него всеобщее внимание. Вместо изящного воротника он надевает узенький воротничок, предписанный законом, а поверх платья из простого сукна красуется маленькая желтая тряпка, презренное еврейское колесико. В таком виде его можно распознать издали. Как только он выходит из ворот, уличные мальчишки бросаются на него со свистом, награждают его пинками. Но мать быстро выходит вперед и при помощи шуток и пряников успокаивает эту ораву.

Сзади шагает глухой полоумный приказчик с корзинами в руках и на спине. Его красноватые глаза выражают немую ярость, и горе тому из маленьких крикунов, который попадется ему под руку в глухом переулке. Давид бежит как безумный. От возбуждения он не смотрит по сторонам. И тем не менее, у него получается впечатление чего-то белого, широкого, грандиозного. А позади его с грохотом опускается в землю что-то черное - это грязные деревянные дома еврейского города.

Стоять до вечера около лотка - мучительная пытка. Давид храбро выносит ее.

Он уже раз десять или двадцать побывал на рынке. Мать считает, что он приобрел достаточный опыт, а тут к началу весны она схватила жестокий кашель. Поэтому она посылает сына одного к кузнецу Пертшицу, проживающему у ворот старого города. От поры до времени она покупает у него за богемские полгроша железные отбросы и всякий ненужный хлам.

Слуга сначала остается с матерью в лавке. Она поставила в соседнем помещении кровать и, несмотря на болезнь, наблюдает за делом.

Итак, Давиду на этот раз приходится шествовать одному; через ворота, что у площади Трех фонтанов, он выходит из гетто. На огромной каменной равнине, перед ратушей старого города, он беспомощно озирается по сторонам. Широкая площадь, с домами, расположенными в отдалении по берегу реки, начинает кружиться перед глазами, как сверкающее водяное зеркало. Он соображает, что ни разу не поднял глаз на этом месте, ни разу не осмотрелся по сторонам.

Он едва решается дышать на свежем воздухе, пронизанном мартовским солнцем, едва решается шевельнуть рукой. Перед ним высится высокий дворец из белого камня. Между блестящими окнами красуются гербы, балкончики, пестрая резьба. Если не смотреть на них, то нельзя найти дороги. Юбки матери, за которой можно было бы следовать, сегодня нет.

За этой юбкой он шел, пока ему не стукнуло восемнадцать лет, все время шел наощупь, ни разу не поднял взора.

Огромная толпа собралась перед новыми часами на ратуше. Люди любуются пестрыми фигурками, которые проходят через две маленькие дверцы. Скелет отзванивает часы. Тут же стоит кукла, изображающая еврея, который подымает и опускает кошелек с деньгами. Давид припоминает, что он недавно в одной листовке читал описание этого весьма искусного произведения.

Но неужели такая вещь имеется в Праге, у самого порога гетто? Значит, не надо даже ездить в далекие страны, чтобы увидеть чудеса, которые он знает только по гравюрам Гиршля. А в украшениях, налепленных над порталом среди каменных гроздьев винограда и удивительных плодов с толстыми листьями, резвятся обезьяны из далеких стран.

Он вспоминает, что король Владислав из дома Ягеллонов пользуется славой великого строителя, как Лоренцо Медичи и другие владетельные князья - в Италии. Когда он читал об этом, все казалось ему находящимся где-то в недостижимой дали. А между тем, все это великолепие имеется здесь, у самых ворот его гетто.

Из окон ратуши несколько лет тому назад бурные чашники выбросили бургомистра Клобоука. Несчастный ухватился за оконную раму и повис снаружи на стене, пока ему кто-то не раздробил молотком руку.

Среди прочих ужасов Гиршль рассказывал и об этом. Вот он, ряд окон, таких молчаливых и больших. В одном из них это и приключилось! Непонятна ему эта чужая жизнь, такая блестящая, вылощенная и грешная. До сих пор ему казалось, что она где-то бесконечно далеко.

И вдруг все это так близко придвинулось к нему, что ему становится страшно.

Давид бежит дальше: спокойно стоять и созерцать красивые здания - не еврейское это дело.

Назад Дальше