Он срывает длинную белокурую бороду, распахивает плащ. Это Пирес-Мольхо. Он опускается на колени перед саром.
- Уже несколько недель как ваши слуги не пускают меня к вам. Простите эту маскировку. Я должен узнать от вас самого, делается ли это по вашему приказу.
- Да.
Жестокий по отношению к самому себе, Реубени не мягок и с другими. Правда, его предположения, что Мольхо - шпион, не подтвердились. Он опасался тогда, что Мольхо не доставит рукопись королю, что он ее выманил, чтобы передать противникам. Но ничего подобного. Король получил рукопись, и для остальных она осталась в тайне. Значит, в Мольхо нет коварства? Такой вывод необязателен. Лучше избыток осторожности, нежели недостаток ее.
- Да, таково было мое распоряжение. А теперь оставь меня.
Юноша бледнеет от глубокого огорчения. Слезы выступают у него на глазах,
- Но почему же, почему?
Реубени, нисколько этим не тронутый, даже с некоторым удовлетворением наблюдает за действием своих слов. Тем временем из передних покоев доносится шум.
Двери распахиваются - слуги уже не в состоянии прогнать отчаявшуюся толпу. Это они, посланцы из Кампо-Майор, исстрадавшиеся, возбужденные, одетые в лохмотья. Они явились сюда в том виде, как перешли границу.
- Помогите! Пощадите!
Легко было сказать с деланной строгостью ученику, в то время как депутация ждала у двери: "Я не звал их". Перед этими людьми с возбужденными глазами, иссохшими лицами, судорожно размахивающими в воздухе руками, cap не в состоянии ничего сказать. Тем не менее он с усилием выжимает из себя слова отказа. Только они звучат слабо, неубедительно, как бы противореча самим себе:
- Я не звал вас.
- Он пытает заключенных! - выкрикивает кто-то из толпы.
Голоса беспорядочно перебивают друг друга.
- Мы знаем тюрьмы в городской стене Бадахоца - они мрачны и вонючи, как ад, беспощадны, как Фирме-Фе. - Чтобы вынудить признание, он изобретает новые пытки. - Там вытягивают тело и душат за горло тех, кто отказывается дать показания, они вырывают зубы, один за другим срывают ногти с пальцев, сдирают кожу живьем.
Тут уже трудно ссылаться на великую миссию - трудно отказывать в нужде, которая надвинулась непосредственно…
Одна из женщин на коленях подползает к Реубени.
- У меня сестра там!
Это звучит как стон раненого зверя, в этом слышится ужас, способный объять весь мир.
Разве можно назвать ничтожным бедствие, не оставляющее в человеке ничего человеческого? Ведь оно выходит за пределы сил человеческих, своей бурей оно кружит облака на небе.
Реубени мог противостоять толпе. Теперь ему угрожает отдельное лицо. Он видит его непосредственно перед собою. Черные косы с седыми нитями, толстые потрескавшиеся губы, раскрытый рыбий рот. Ему кажется, что он видит также перед собою искаженное муками пытки лицо ее сестры, - она, должно быть, похожа на нее. Ему становится дурно; у него спирает дыхание, он только хрипит и тихо, бессвязно, не слушая самого себя, говорит слова, которые он уже произносил сотни раз.
- Я пришел не с чудесами, а как воин, чтобы вести переговоры.
Как жалко, как ничтожно все это по сравнению с тем, что ожидают от него, чего жадно от него требуют!
Бывают моменты, когда ничто не утешает: только взгляд на красивое человеческое лицо, как на последнюю твердую точку, сопротивляющуюся бедствию, - единственное, что не может быть обесценено и лишено благородства никакой путаницей мыслей. Так Реубени в крайнем отчаянии жадно впивается в чистые черты Мольхо, в его молочно-белый лоб. Это еще подлинный закон, не искаженное правило, по которому был создан весь мир, чтобы существовать и быть счастливым. И уже не сильный и злорадный, а умоляя о сострадании, он подымает руку. "Теперь ты видишь, в каком я положении", - вот что говорит его жест.
Мольхо понимает это как призыв высказаться. Он ничего не заметил из всего, что творилось вокруг учителя, он только видит все время его одного и себя. Только эти два человека существуют для него в мире. Он смиренно подходит.
- Мне было видение, в котором надо мною была исполнена заповедь обрезания вашей рукой.
Реубени вскрикивает. Ему кажется, что у него снимают голову с живого тела. Все шатается. Просьбы, всюду только просьбы, все хотят ослабить - никто не помогает - и все просят о вещах, которых он не смеет делать, - ранят его сердце. И к чему же, к чему все это безмерное горе!
Безумие было бы спасением, и он уже чувствует его в своей крови. Он уже готов броситься на толпу, исступленно подставляя ударам обнаженную грудь. Но в это время слугам и ученикам, наконец, удалось вытеснить из комнаты всю нахлынувшую толпу. Только Мольхо хочет увильнуть и снова вынырнуть со стороны. Палец Реубени издали пришпиливает к стене: "И его, и его". Юношу выводят, a cap в бессилии опускается на кресло.
На следующий день приносят письмо.
"Мой господин и пророк. Я знаю, что вы с основанием не доверяете мне, потому что до вчерашнего дня я еще не исполнил над собой веления Господа. Теперь перестаньте не доверять мне. Кровь била вчера, как сильный источник. Если вы хотите оказать мне милость, то пришлите врача-еврея и не скрывайте от меня ничего из возвышенных тайн".
Реубени поспешно послал Элиагу, который был знаком с искусством врачевания. Тот принес невероятную весть. Мольхо сам совершил над собой обряд обрезания. Вечером он нанял комнату на чердаке у старика марана, а ночью произвел над собой ужасную операцию. Его не отпугнули ни страх перед неслыханной болью, ни сама боль.
Не иначе, как ангел оберегал его. Без этого он умер бы от кровотечения, не дожил бы до утра. Но и теперь еще жизнь его в опасности.
Сар немедленно отправляется к нему.
Когда он приходит в комнату на чердаке и видит, как страдалец, бледный, как смерть, лежит в постели, гнев его пропадает. Из темной постели больного навстречу ему распускается белое сияние воодушевления. Мольхо с восторгом протягивает ему дрожащую руку.
- Теперь нет на мне позора.
Грудь его сильно вздымается, он говорит шепотом, глаза закрылись. Напрягши все силы, чтобы сказать эти последние слова, Мольхо сразу опадает, как пустой пузырь.
Обморок или смерть. Темно в глазах.
Реубени сидел до вечера у его постели. Ученики ходят на цыпочках, они ухаживают теперь за героем веры. Священное значение совершившегося запечатлено тихой и ясной решимостью на всех лицах. Реубени испытующе поглядывает на них каждый раз, когда прерывает свои размышления. "Я хотел воспитать в вас воинов, а вы бредете как овцы. Давно, давно я уже не видел на лицах такого сияния глубокого благочестия. С тех пор как не видел отца - да, пожалуй, с тех пор. Вот так спокойно, без мук, без сомнений, он читал свою книгу и ничего не видел, кроме священной книги…"
Вечером Реубени отсылает учеников, оставляет только одного - прислуживать больному. Через два часа его сменяют. Так они чередуются до утра. Остается только Реубени. Его удерживает у этой постели беспорядочная борьба чувств.
Он уже не сердится на юношу. Ведь тот не виноват. Он иначе не умеет. Он ратует за букву закона, который любит с тем большей страстью, чем больше его разлучают с ним. "А я, я сам хотел уйти от него, как от всех маранов, как от всякой опасности для моего великого плана. Но он не позволил отвергнуть себя, с силою схватил отстранявшую его руку и этим победил меня".
Реубени ударяет себя кулаком. Ему хочется ощущать боль. Он отстранил этого молодого дикаря, чтобы не подвергать свой план опасности. Но именно это Мольхо принял как какой-то тайный призыв. "Какая нелепость!.. Именно то, чем я хотел его отпугнуть, толкнуло его на поступок, полный мрака и безумия - и какая опасность грозит отсюда для всех, для всего народа, для близкого спасения Израиля.
Подумал ли он об этом?
Конечно, нет, он ни о чем не подумал. Только на мне лежит с давних пор гнетущее бремя думы! а он ни о чем не подумал, и, тем не менее, сейчас мне кажется, что виноват не он, а я. Да, не он: в своей благородной сердечной простоте он никогда не может быть виноват!
Умереть с прекрасным юношей, который так легко дышит, - это было бы самое лучшее! Без забот, без этой тяжести в висках, которая никогда меня не покидает!"
Реубени склоняется к бледным устам, вздрагивающим от времени до времени от боли и вместе с тем от удовлетворения - в глубоком сне, словно в конце пути. Он едва противостоит соблазну поцеловать эти чистые уста. "О, если бы он мог взять у них в поцелуе хоть частицу их бесконечного спокойствия!"
Радостное спокойствие благого дела! Сердце удовлетворено и затихло, совсем затихло!
В полночь в комнату входит, не постучавшись, какой-то человек. Оскаленное в улыбку лицо негритянского типа. Дряхлые морщины, редкие зубы между выпяченными губами, широкий придавленный нос. Глаза мигают.
- Кто это? - вскакивая, спрашивает Реубени.
Старик вежливо кланяется:
- Хозяин этого дома. Меня зовут Альдика.
- Маран?
- О, нет, - я верный сын церкви.
- Значит, хитрец, который ни в чем не признается. А мне сказали…
- Клевета.
И здесь Мольхо снял комнату без дальнейших размышлений! Какая неосторожность! Следовало бы оставить его здесь одного вместо того, чтобы делать этого человека, с негритянской внешностью, хранителем всей тайны спасения Израиля. Но немыслимо оставить умирающего.
Все заботы, все мысли снова, как железные балки, обрушиваются на голову Реубени.
- Ты не скажешь ни слова о том, что ты тут видел? - кричит он на хозяина, который все время улыбается, даже стоя у постели больного.
- Конечно, нет, - но все-таки это рискованно…
- Дай ему крузадо, - приказывает cap ученику.
Альдика взвешивает золотую монету на ладони:
- Я купил новый замок и повесил внизу на двери.
- Дай ему еще два.
Извиваясь, как змея, это низкопоклонное существо исчезает. Не видно даже, как он отворяет дверь. Такой всюду пролезет.
"И всегда мне приходится заниматься подобной мерзостью. Он вот спит себе в своей чистоте и так проспит до смерти, не заботясь о том, что творится кругом. Излить свою жизнь в великом порыве, принести самого себя в жертву, - разве можно сделать больше! И разве это не выше, чем все муки, вся грязь, из которой я не знаю выхода?"
Больной вздрагивает. Маленькая лампочка мигает.
Никто не дает ответа на вопросы этой ночи.
XVII
На выздоровление Мольхо почти не было надежды. Но произошло чудо.
По распоряжению Реубени его ежедневно посещали ученики.
Ему не приходилось настаивать. Они ходили охотно. Поступок Мольхо представлялся им прославлением имени Божьего, триумфом их господина и дома Иакова, который с каждым днем ограждается новыми мощными стенами.
Сам Реубени больше туда не ходил. У него были дела поважнее. Заслуживал ли этот молодой маран того, чтобы он столько думал о нем? К тому же много времени отнимали переговоры с двором. По два-три раза в неделю Реубени приходилось ездить в резиденцию в Альмерим - его докладная записка изучалась советниками короля, и от него постоянно требовали новых разъяснений. Король тоже снова пригласил его к себе. Снова Реубени должен был доказывать, что он не позволяет маранам целовать ему руки. Затем король порицал, что ученики стоят, когда cap сидит за столом, так как это тоже королевская привилегия. Реубени, не дрогнув в лице, должен был обещать, что он запретит в дальнейшем такие подозрительные церемонии.
Ревностнее чем когда-либо он занимался своим делом. Но иногда среди деловых забот его охватывало сомнение, что, может быть, лучше держаться вдали от всяких трудов, спокойно, как Мольхо, и, сидя около него, самому постепенно выздоравливать, оставаясь чистым…
Но это сомнение пробегало лишь как мгновенный страх. Реубени гнал от себя злое внушение. Ему даже становилось непонятным, как вообще могла прийти ему в голову такая расслабляющая мысль.
Его путь был ясен, каждый шаг в сторону был предательством делу, построенному на размышлении многих лет.
Однажды ученики передали ему убедительную просьбу Мольхо, чтобы учитель его как-нибудь посетил.
- Нет. Я слишком занят.
В другой раз, когда они стали особенно настойчивы и сообщили от имени Мольхо, что тот должен сказать учителю о Божественном явлении, которое было ему ночью, - он запретил вообще упоминать в его присутствии имя Мольхо.
Когда они ушли, он задумался: "Уж не боюсь ли я его?"
Странно, после того дня, когда совершилось обрезание, он не видел этого юношу и даже, как ему казалось, не особенно часто о нем вспоминал, - просто не имел для этого времени, - и, тем не менее, в его жизнь вошло что-то новое, чего он не мог охватить. Надо взглянуть в лицо этому призраку! Решительным движением он поднялся из-за письменного стола, за которым в сотый раз чертил на карте путь в Калькутту и в еврейское царство Хабор. "Восемь португальских кораблей с еврейскими воинами появляются в Красном море", - он повторял себе эту фразу - основное ядро всех его желаний. Когда он произносил эти слова, они всегда потрясали его - в них была какая-то законченность, твердость, какая-то трезвость, которая опьяняла его больше, чем весь экстаз этого и потустороннего мира.
Нет, не надо бояться!
Дом был расположен в саду, окруженном высокой стеной. Железный молоток у двери звучал глухо. Только после нескольких ударов ключ в замке повернулся, и появилась испуганная негритянская физиономия Альдика, который сейчас же замигал, блестя всеми зубами:
- Было условлено, что будут стучать иначе.
Реубени, не ответив ни слова, пошел вслед за стариком, шагавшим большими почти ползучими шагами, которые были ему так противны.
При свете осеннего солнца сад производил безотрадное впечатление. Под блестящими верхушками благородных каштанов рос густой кустарник, дикие розы, дорожки заросли, дом - тоже старый и полуразрушенный. Внутри пришлось идти по бесчисленным коридорам, проходить множество дверей, мимо стен, увешанных темными коврами, подыматься по маленьким ступеням, уходившим в сторону от главной лестницы, - это был необозримый лабиринт. Один Реубени, наверно, заблудился бы здесь. Наконец, сквозь завесу ковра он услышал голос Мольхо. Альдика хотел войти, но Реубени удержал его.
Жестом он приказал ему уйти, а сам остался стоять и прислушался.
Голос был сильный и звонкий. Молодой Мольхо рассказывал ученикам о своей ранней юности, о турнирах, в которых он участвовал, о любовных приключениях, на которые его соблазняли привычки его сословия, о крестовом походе на мавров в Африку. Все это он передавал тоном крайнего отвращения. Там, у других, не было ничего хорошего, - за внешним блеском было гниение, нелепость лживого учения, вечная тьма.
Реубени испугался. С какой легкостью отвергал этот юноша все, что казалось ему всегда трудно постижимым, опасным, но заманчивым ядром подлинной жизни. "Пусть живет красота Иафета в шатрах Сима". А юноша Мольхо, который с самого начала привык к этой красоте и силе Иафета, как безумный, бежал оттуда, стремясь к совсем иному - к очищению, покаянию, о которых он теперь говорил ученикам, дрожа от радости, как "о времени любви", когда "прекращаются дни луны, сменяющиеся между добром и злом". "И только тогда у нас явится сила стоять во дворце святого царя связанными узлом семидесяти ликов древа жизни учения. Тогда образуем мощную стену, высокую скалу вокруг разрушенного города. И в это время покаяния помазанный царь будет царем своего народа. Мертвые всюду восстанут из гробов. И вечером будет день. И не будет больше ни Сатаны, ни горя".
Это звучало как открытый бунт против осторожной политической работы Реубени, которая заменялась теперь фантастическими чудесами и необузданной мистикой. Реубени отдернул занавес и вошел.
Его ученики сидели вокруг молодого марана. С каким восторгом они ему внимали. Их лица напоминали ему лицо его благочестивого отца, и сам Мольхо - молодой, прекрасный, пылкий и в то же время озаренный сиянием спокойной радости, которую Реубени привык видеть в своем отце и которая всегда была ему враждебна - с самых первых дней, как он себя помнил - была враждебна и в то же время вызывала восхищение.
Неужели он позволит совратить своих учеников?
- Нравы чужих народов, - сказал он, обращаясь к ним без всякого приветствия, как учитель, поймавший детей за недозволенной игрой, - не так скверны, как их изображают. Необходимо научиться у них многому прекрасному и внедрить их смелость в сердца наших слабых людей.
Все затихло.
Только Элиагу после некоторого молчания решился заговорить. Раньше он был самым верным из всех, но со времени появления Мольхо стал беспокоен, застенчив и упрям.
- Но ведь мы говорим в молитве: благословен Всевечный, не создавший меня по образцу других народов.
Реубени ничего не ответил. Он глядел только на Мольхо, который не произносил ни звука. К юноше снова вернулся его здоровый цвет лица: лоб был безоблачно ясен, щеки - смугло-розовые, но еще не вполне окрепшее тело, по-видимому, не могло выдержать огромного напряжения: в первый раз он при полном сознании встретился с учителем уже не в качестве отщепенца, а евреем, имевшим право на братское доверие. И из глаз его упал луч всепоглощающей любви, в то время как грудь его вздымалась, волнуясь в немом ликовании. В этом не было протеста, это лицо говорило о безусловном признании, неспособном ни к какому сопротивлению. Реубени подошел ближе как бы из любопытства. Так вот он - противник, которого он так боялся, которого он сначала считал шпионом, а потом соблазнителем, нашептывателем ложных мнений, и оба раза одинаково жестоко старался удалить от себя… Мольхо схватил его руку и поцеловал. Наконец, раздался его голос, прерываемый слезами:
- Царь, помазанник среди нас! Сар Давид Реубени - имя его.
Этого Реубени меньше всего ожидал. Только что ему казалось бунтовщическим все, что говорил Мольхо ученикам. А теперь - слова обратились так, что звучали приветом Мессии, - как тогда в Риме, после пробуждения девушки, как некогда на галерее башни еврейских ворот в Праге.
Ответ, который надлежало дать: "Ты сказал это", - не сходил с его уст.
Совершившаяся перемена была слишком резка. Он еще не вполне ее осознал и продолжал смотреть на Мольхо, который по-прежнему судорожно не сводил с него глаз.
"Скажи же", - казалось, говорил взгляд Мольхо.
"Скажи же", - говорил также и взгляд Реубени.
Мольхо повиновался, при этом он боязливо опустил глаза.
- Мне снилось, что старец в блестящих одеждах и с весами в руке подошел ко мне. А с неба голос возвестил: "Это облик души господина твоего, сара Реубени". И тогда старец открыл уста свои и сказал мне: "Я отец твой, а ты сын мой, снискавший благоволение мое".
Мольхо говорил все это без задней мысли. Он не подозревал, как приятно отдавались эти слова в сердце бездетного. Реубени было уже тридцать четыре года, сердце его увяло, у него был только великий план - и больше ничего. И вдруг это неожиданное счастье. Ему отдавалась юность, отдавала себя ему в услужение, в молодой крови вздымались волны, приведенные им в движение.