- Он приглашает меня к себе в гости, в замок на Градшине.
- И ты была там?
- Да.
- Часто?
- Да.
- И ты любишь его?
- Глупенький мальчик, - ласково говорит она, - лучше бы ты думал о том, как ты был у меня в гостях. Я знаю дверцу в городской стене, как раз под башней в нашем дворе. У отца есть ключ от нее, но он хорошо хранит его.
Она раскрывает руку, и на ладони у нее ключ.
- Ты откроешь ночью ворота в городской стене?
Она недовольно качает головою и делает несколько шагов вперед.
Огромный еврей-привратник, сумасшедший Герзон, стоит у воды, смотрит на ребятишек, пускающих плоские камни по воде, так что они несколько раз подпрыгивают. Он бормочет по древнееврейски: "Рукоятка копья его как ткацкий станок, а острие копья его - шестьсот шекелей железа".
- Ты понимаешь, что он говорит? - спрашивает Моника Давида.
- Нет, - грустно отвечает он. Каким чуждым стало все эго для него.
- У тебя есть ключ от этих ворот? - кричит Моника старику. Страха она не знает. Она готова заговорить со всяким и вести беседу о чем угодно. У Давида, волнуемого страхом, все вопросы, на которые он не получил ответа, остаются в сердце, как осколки стекла. Молча стоит он рядом с Моникой.
Но огромный Герзон не позволяет шутить с собой. Бледное лицо с взлохмаченными красными волосами поворачивается к девушке:
- Пращой и камнем, вот таким камнем, как бросают эти мальчики, побил он филистимлян.
Давид подбежал и оттолкнул от Моники великана.
- Спасибо! - кивает она ему головой, хотя не без насмешки. - Я совсем не знала, что ты можешь быть таким храбрым.
И вдруг она заторопилась уходить, не может даже сказать, когда придет снова. Он это узнает из письма, которое она спрячет на берегу под камнем. Она так делала уже не раз, но теперь это говорится в каком-то ином тоне. Так не раз уже бывало. Прогулки, на которых они, казалось, сближались совсем тесно, заканчивались в плохом настроении, взаимным отчуждением. Даже при прощальном поцелуе она играет с ним и быстро отнимает губы.
Она оставляет его испуганным и беспомощным.
Как тяжело ему в одиночестве. Единственное, чем он может заниматься, это писанием ей писем. Если он только не читает поэмы, как христианин Орландо полюбил прекрасную язычницу Ангелику. Разве это не тот же грех, что влечет его к прекрасной христианке? В сладкозвучных стихах он постоянно находит себя, свою страсть, свою гибель. Эти стихи у него на устах, когда он вечером пробирается к берегу и прячет под камнем письмо, предназначенное для Моники. Возвратившись домой, он лежит без сна и твердит свое письмо.
Давид переживает первую весну. Впервые в жизни он замечает сонмище мелких светящихся искр на темных ветвях: это пробиваются почки. Беспокойно бродит он среди памятников на кладбище, - все свое свободное время он проводит в этом единственном месте в стенах еврейского гетто, где растет зелень. Кладбище - "еврейский сад", как его называют, единственный сад, который мы имеем. Своей сиренью и жасмином он напоминает ему двор Моники. Давид чувствует там, на кладбище, легкое прикосновение весны и с ужасом замечает, какая бесконечная сила в этом прикосновении. Это словно рука Моники: она гладит, но если сопротивляться - она поставит на колени.
За эти несколько недель страсть научила Давида многому такому, что раньше оставалось для него скрытым. Он еще не знает, как много ему надо учиться. Но муки любви уже делают свое дело. Они изощряют его взор.
X
Он совсем извелся от любовных мук Моника не приходит три дня подряд. Напрасно ждал он ее каждый вечер у рыбацкой хижины. А письма под камнем у дерева лежат нетронутыми, издевательски пялят на него глаза.
Он не знает, что делать, не знает, как пробраться к ней.
На берегу шумят мальчишки. Рыжий Герзон постоянно выходит из своей башни, бранит их, бормочет что-то непонятное. Давид заговаривает с ним только потому, что Моника тоже говорила с ним. О чем, собственно? Он уже не помнит. Наконец, на четвертый вечер, когда его охватывает полное отчаяние, он вспоминает. Она спросила сумасшедшего привратника, есть ли у него ключ от ворот. И незадолго до того она сказала, что достала себе ключ от двери в стене христианского города.
Она не потребовала от Давида, чтобы он достал другой ключ у Герзона, но уж такая у нее манера - не говорить всего и не говорить до конца. И к тому же - разве это требование не разумелось само собой?
Чем больше он обдумывал ее слова, тем очевиднее становилось ему ее желание. А теперь она, милая, сердится. Перед тем, может быть, три ночи подряд прождала у своей стены. Будет ли она ждать и сегодня? И с гневом он подумал, как поздно ему пришел в голову самый простой, самый естественный вывод. Да, очень поздно. Для него не было сомнений, что сегодня он должен идти на авось, как бы в наказание себе. Он охотно подчинялся этой неизвестности, ощущая ее как некоторую таинственную связь, соединявшую его с Моникой, с ее миром. И все-таки это угнетало его. Он привык с шумом, с жестикуляцией указывать то, что считает необходимым сделать, и точно так же поступал его учитель Гиршль, да и большинство людей, которых он знал. Моника - та молчала. У нее была решимость к действию, а речь оставалась смутной. Мы страдаем другой ошибкой. Мы сильны в речах и путаемся в поступках. Моника промолчала, дала ему почувствовать свое презрение, хмуро кивнула головой на прощанье и больше не пришла. Теперь он сразу все понял. Моника предпочла бы откусить себе язык, она могла молчать, могла только намекнуть. По его догадке она хотела почувствовать, как сильно его влечение к ней.
В эту же ночь он пробрался из родительского дома в башню Герзона. Вспыхивали зарницы. Горы на другом берегу Молдавы на мгновение выступали на фоне темного неба. Давид подымается по узкой лестнице, твердыми шагами входит в башню.
Великан еще не спит, он сидит за работой у стола. Свеча горит. Разве тут не то же самое, что и во всех еврейских комнатах в этот час? Евреи сидят за учением. Светло-голубые глаза привратника останавливают на нем беспокойный взгляд. Кажется, что эти глаза не имеют точки опоры. Они расплываются, погасают, словно их постоянно заливают потоки слез. Нельзя даже сказать, что они смотрят на человека. Их лучи останавливаются на некотором расстоянии от лица: они не в силах прорезать воздух. Эти глаза безоружны, как рот с его беззубой челюстью. Они с грустью устремляются на просителя.
- Отец велел вам сказать, - запинаясь, говорит Давид, - мой отец, городской староста Симеон Лемель, велел вам передать мне ключ от городских ворот.
- Ключ?
- Да, ключ от ворот. Я принесу вам его обратно через час или через два, как только исполню свое тайное поручение на том берегу, в малом городе.
- Единственный ключ от ворот! Я могу отдать его только по требованию самого старшины.
Давид приготовился к этому возражению. Вечером он незаметно расспросил отца насчет ворот в гетто. Заведывание стенами гетто входит в число специальных обязанностей отца.
- Неверно, - обрывает он старика, - это не единственный ключ. Для всех ворот, даже самых второстепенных, имеются четыре ключа, и три из них хранятся у членов магистрата и шефенов старого города. А у нас только один.
- Только один у нас, - и огромная голова привратника уныло опускается на спинку кресла. Он закрывает лицо руками, словно от стыда. - Ключ вон там, на стене, возьми его.
Давид хватает ключ. Он не думал, что это обойдется так легко. Ему, таким образом, совсем нет надобности развивать дальше свою мысль, что, в случае какой-нибудь крайности, например, пожара, если потребуется открыть как раз эти ворота, выходящие к Молдаве, то можно будет выйти из города через какие-нибудь другие ворота и взять у христианских властей ключ к береговым воротам.
Но именно то обстоятельство, что он не встретил никакого сопротивления, ставит его в тупик Его возмущает та легкость, с которой любой человек с улицы может выманить ключ у этого глупца. Вот как нас охраняют! Слабоумному старику вверяется жизнь и достояние еврейских граждан! Давид неоднократно слышал, сколько трудов и жертв положил еврейский совет на то, чтобы добиться от правительства разрешения обнести гетто стеною для защиты от постоянных грабежей. Преданные люди не побоялись предпринимать далекие путешествия к королю в Венгрию, отдали половину своего состояния, и даже больше, для того, чтобы заручиться поддержкой при дворе. В течение многих лет вся энергия, все старания были направлены на осуществление этого предприятия, которое казалось невозможным. Наконец, при всеобщем ликовании, была начата и закончена постройка. А вот теперь результаты! Что это за страсть, которая вспыхивает, как солома, а в последний момент ослабевает и предает то дело, которому она служит! И разве не бросает это тень также на отца? Давид отчетливо припоминает, как много лет тому назад рыжий Герзон пришел к его отцу в лохмотьях, как уличный бродяга. Никто в общине не знал пришельца. Он попросил разрешения поговорить наедине с Симеоном Лемелем, и отец, который сначала относился к нему отрицательно, как и все остальные члены совета, после этого разговора, казалось, совершенно переродился. С сияющими глазами вышел он из комнаты и заявил, что принимает полное ручательство за пришельца, который не по своей вине впал в жестокую нищету и который теперь ему всецело доверился. Тогда согласились разрешить Герзону поселиться в общине. Его происхождение и его судьба по-прежнему остались для всех неизвестными. Только отец иногда принимал его у себя и, наконец, назначил его на одну из должностей, которыми он распоряжался. Отец был чрезвычайно добросовестен и, несмотря на свой преклонный возраст, от поры до времени совершал ночные обходы, проверяя ворота. Эти ночные обходы внушали в детстве Давиду страх и уважение к властной фигуре отца. Отец не всегда сидел за книгами. Иногда он, как командир, проверял пароли у сторожевых постов. Неужели Герзон не внушал ему никакого подозрения? Как грустно, что теперь обнаружилась его ошибка.
На мгновение Давида охватывает желание швырнуть ключ и крикнуть недобросовестному старику, что он хотел только его испытать.
А Герзон тем временем снова принялся за свое дело.
Давид хочет злобно наброситься на него. Чем занимается этот старик? Он не читает и не пишет, в комнате нет вообще никаких книг, она совсем голая, не напоминает комнаты других евреев в городе. А старик Герзон с детски испуганным выражением лица смотрит пристально на лист бумаги, на котором тонкой кистью набрасывает пеструю картину. Это та же самая картина, которой увешаны все стены. Она всюду одна и та же. Давид хорошо ее знает. Она висит на восточной стене каждого еврейского дома и изображает развалины иерусалимского храма. Здесь целый склад таких развалин. На каждой картине можно видеть тот же самый разрушающийся угол стены, нарисованный желтым и красным, рядом стоят пальмы, и красные лисицы, вроде той, которую сейчас рисует старик, бегают среди груд камней.
- Мы не должны воображать, - бормочет сторож, не поднимая глаз и продолжая работать, - мы не должны воображать, будто у нас есть свой собственный город, окруженный стеной и валом. Все это дано нам только на время, и очень мудро поступают шефены пражских городов, что они не позволяют нам забывать об этом. Они, благочестивые люди, заботятся о нашем спасении, заботятся о том, чтобы мы не забыли своего позора.
- О каком позоре вы говорите? - спрашивает Давид и невольно подходит ближе.
Старик откладывает свою работу в сторону.
- Вы правы, четыре ключа имеются для каждых ворот, но три из них шефены оставили у себя для того, чтобы мы, жалкие евреи, не вообразили, что мы сами себе господа. Нам открывают ворота и запирают их по усмотрению сильных мира. Возьми ключ, дитя мое, возьми его. Я до сих пор был все еще слишком горд, я гордился этим ключом, воображая, что я такой же привратник, как и привратники других народов в их крепостях.
Великан поднялся. Он достигает головою почти до потолка, плащ, соскользнувший с его рук, покрывает большими складками кресло и стол. Под плащом рубашка из серой грубой мешочной ткани, какие носят кающиеся грешники. Ворот ее открыт и обнажает широкую грудь, покрытую рыжими волосами.
- Я был горд, слишком горд, как евреи в Вормсе, к которым остатки святой общины в Иерусалиме обратились с предложением: "Мы слыхали о ваших муках, пуститесь в путь и приезжайте к нам в Святую землю". А евреи из Вормса им ответили: "Вам неправильно передали. Мы ни в чем не терпим недостатка, и король нас очень уважает. Оставайтесь жить в вашем малом Иерусалиме, а мы останемся в нашем большом". Так ответили они. А на следующий год все погибли из-за своего высокомерия от мечей крестоносцев. Позор каждому из нас, что забывает наш позор. Ребенок должен был прийти и напомнить мне, что любой младенец может отнять у меня ключ!
И старик снова садится к столу и плачет.
Давид уже на лестнице. Он крепко прижимает ключ к груди.
Вдогонку ему раздается вопль старика: "Доколе, Господи, доколе?"
XI
- Дотоле, пока мы будем трусами, - бормочет Давид, отвязывая лодку на берегу и садясь в нее. Он еще никогда не пробовал грести, и вдруг сразу постигает искусство гребли. "До тех пор, пока мы будем трусами, не может прийти к нам избавление. Пока у нас будет только желчь, а не когти".
Огромное черное небо свисает над ним. Зарницы и отдаленный гром не прекращаются, несколько капель дождя падают ему на лоб, от резких порывов ветра течение на реке усилилось. Свобода, свобода! Ах, может быть, потому и учили его бояться, как ночных призраков, Бат-Хорин - дщери свободы, потому что свобода так прекрасна, потому что вкусивший ее уже ни за что не согласится ее променять на что-нибудь иное.
И он вспоминает фразу, смысл которой не раскрылся ему в то серое зимнее утро, в день его детства, и которая до сих пор постоянно от поры до времени снова мучит его: "Ты должен любить Всевечного Господа твоего также и дурным побуждением".
Однажды он уже был близок к постижению - в тот самый день, когда он читал в книгах у Гиршля о путешественниках, открывших новые страны. Потом гнев отца все заглушил. Дверца захлопнулась. Теперь он снова ее видит, видит озаренную светом… Может быть, корень всего зла именно в том, что мы не служим Всевечному злым побуждением, не поступаем так, как другие народы, как буйные путешественники, открывающие новые страны, как упорные защитники крепостей, как смелые завоеватели! Может быть, все наши бедствия происходят от того, что мы, евреи, грешим слишком мало!
"И при этом мы все-таки не спасаемся от греха. Гиршль добродетелен и самоотвержен, но его добродетель, его самоотвержение незаметно для него выливаются в бесконечное множество подлостей. А этот старый привратник! Как верно хранит он в своей душе наше горе, как во всем он видит отражение нашего позора. От мальчиков, швыряющих камни в воду, он требует, чтобы они одолели Голиафа, а я, с моей явною ложью, кажусь ему провозвестником Божьего Страшного суда. У другого, более благочестивого народа он, может быть, стал бы великим поэтом, так же, как Гиршль стал бы гуманистом, блестящим ритором или актером. Но у нас все выходит плохо. Голодный Учитель ведет презренную жизнь, а верный привратник нарушает свой долг.
Почему я высокомерно ставлю себя выше других? Из-за Моники? Разве есть у Моники такая мудрость, которую мы забыли, которая начинает светить мне одному? На ее челе свежесть великих морских путешествий. Ее вспыхивающий взор напоминает воинственную высадку на далеком континенте, в ее объятиях я почувствовал освободительную ширь земного шара, то, что чувствуют все народы этого века. Только в наше мрачное гетто не проникает это чувство".
Он опускает весла и хватается за голову. Впервые его пугает ужасная мысль, что, может быть, он избран для чего-то неслыханного, что в одно и то же время будет бесконечно возвышенным и бесконечно низким. Чем-то таким, чего никто до него не пытался и даже не помышлял сделать.
Давно уже пора вырвать лодку из течения и повернуть ее к берегу. Он уже поднялся к городскому рву, отделяющему старый город от нового. У этого рва расположена стена, за которой находился двор кузницы.
Одним движением весел он повернул лодку в канал. Направо и налево вдоль узкого канала стены и неосвещенные молчаливые дома. "Хорошо, что я перестал отрезать себе ногти так коротко, как раньше, - думает Давид. - Этому я тоже научился у Моники. Без ногтей я не мог бы так сильно грести. Все мы не в состоянии ни за что ухватиться своими бессильными пальцами. Только желчь у нас, а когтей нет. Мы не хотели быть хищными зверьми и стали рабами.
В нас сидит враг, который шепчет: "Не для тебя, не для тебя, а только для других, которые свободны и счастливы. Тебе это досталось однажды, единый раз - но это было неправильно, теперь ты должен ждать, долго ждать, по всей вероятности, всю свою жизнь, и то напрасно". Так нам говорят в течение столетий. И под конец мы этому поверили. Горе запугало нас и научило довольствоваться малым".
Все это миновало! Сомнения разлетелись!
Проливной дождь заливает лодку, опускает борт ее до уровня воды. Нужно пристать к берегу, иначе лодка сейчас же пойдет ко дну.