Реубени, князь Иудейский - Макс Брод 7 стр.


Молния озаряет маленький полуостров у стен. С трудом ему удается пристать. Здесь лежит, словно заранее приготовленный, маленький плот. Ему остается только столкнуть его в воду. Он подталкивает его длинным шестом. Это делает меньше шуму, чем движение лодки. Разразившаяся буря тоже приходит ему на помощь. Иначе, пожалуй, кто-нибудь из граждан, которые не слишком крепко спят, мог бы заметить, что кто-то объезжает вал в такое необычное время. Но никто не замечает. Судьба хранит тех, кто доверяется ей. "И вот я незаметно крадусь вокруг вражеского города. На стенах нет сторожей. Я беру стены штурмом, и прекрасная девушка достается мне в добычу".

Вода становится мелкой. Плот наталкивается на камень. Городской ров лежит в полном запустении между обоими мирными пражскими городами. Уже много лет как прекратилась имперская распря и война с Венгрией. Врага больше не боятся.

- Обо мне они не подумали, - смеется Давид и бежит по высохшей ложбине. Теперь он узнал башенку на кузнице.

Маленькая железная дверь. Она ведет в погреб и расположена невысоко над рвом. В три прыжка он добирается до нее, и вдруг сердце у него сжимается: а что, если дверь закрыта! Тогда вся затея была понапрасну.

Он трогает - дверь закрыта. Моника его больше не ждет.

Но сейчас же он начинает себя упрекать: к чему эти прежние страхи? Он дергает дверь сильнее. Оказывается, что она только чуть-чуть прикрыта.

Велика сила трусости. Она даже может закрыть открытую дверь.

Наощупь пробирается он по ступенькам. Входит в погреб и спотыкается о коврик, на котором лежит теплое тело. Моника просыпается. Спросонья обнимает его, обдает его своим телом.

- Не здесь, не здесь, - шепчет она ему.

Она ведет его по лестнице погреба наверх, открывает дверь. Они попадают на двор, который он уже так давно не видел. Все благоухает. Кусты и деревья в полном цвету, Веет тихий ветерок. Гром вдали глухо рокочет от поры до времени.

Быстрыми шагами она приводит его к узенькой витой лестнице, которая ведет в ее комнату над кузницей.

Как уютно здесь, как тепло после дождя и бури. В бокалах из богемского хрусталя разлито красное вино. Нет, этого не надо! Законов о пище он не желает нарушать. Только воду! Но она, должно быть, налила в воду вино, потому что вода горячит его, ударяет в голову. Разве в кузнице под ними начинают работать ночью? Из пустой кузницы доносится глухой удар молота, сотрясает пол верхнего этажа.

Мягкими руками Моника гладит его горячие мозоли, которые он натер себе на ладонях, прижимается своими пахучими волосами к его щеке.

- В это окошко я глядела, поджидая тебя тогда, в воскресенье.

- И сегодня ты ждала меня?

- С тех пор - каждую ночь.

Больше она не говорит об этом. Она хвалится своим терпением, а не своей предусмотрительностью. Ему становится так приятно и легко от гордой скупости ее слов, от ее нежного поцелуя и от объятий ее тонких рук. Да, это снова она, его Моника, задумчивая в ласках своих, святая возлюбленная того незабвенного воскресенья.

Но вскоре все ее движения начинают казаться ему странными. Здесь, в своей собственной комнате, под мерцанием голубых светильников она держит себя более уверенно, бурно, откровенно, нежели там, в доме у своих родителей. Моника разыгралась, она поет, танцует, напевает мелодию и пляшет величавый падуанский танец. Шаль спадает с ее стройных белых плеч. А кругом глухая ночь… Тишина и сон повсюду. Кто это зовет и манит!

Каждый раз, проходя мимо него в движениях танца, она пылающим лицом дотрагивается до его щеки. Его бросает в жар, а она с улыбкой отлетает в далекий темный уголок комнаты и снова выступает оттуда с горделивым, неприступным выражением на лице.

Эта не та Моника, о которой он мечтал.

Но если он думает, что только ее робость и кротость, ее добродетельно закутанное тело очаровали его, то на сей раз он убеждается в противном.

- Что ты делаешь, Моника?

Она достает из сундука черный ковер, расстилает его на кровати. Он должен отвернуться, стать лицом к стене. Потом она хлопает в ладоши: "Готово!" Белая, нежная нагота распростерлась, напоминая собою белый куст, что цветет на дворе. Руки заложены под голову, ослепительно белые локти и закругленные груди манят его.

- Вот так было у мессера Бальбо! - хохочет она. И хохочет все сильнее, так что он не знает даже, что о ней подумать.

- Так иди же, иди же на ложе пыток.

Так он назвал его тогда, когда пожалел ее. В нем закипает раздражение, чувство стыда. Ему кажется, что в нем оскорбляют, убивают все, что в нем есть лучшего. - Лилит.

Но сопротивляться уже поздно.

И впервые, среди опьяняющего блаженства, он ощущает что-то вроде тонкого укола ужаса.

XII

Но не ужас остается у него воспоминанием этой ночи. Ужас быстро исчезает, и в памяти запечатлевается только, как пугливо и нежно прижималась к нему Моника. Смелая Моника боится грозы. А молния и гром не прекращаются всю ночь. Дрожа всем телом, девушка лежит на груди Давида, радуется, когда на минуту прекращается ослепляющий ужас, хочет в поцелуях забыть свой страх и тихо, пугливо бранится, когда снова начинается гром, бранится, словно буря со всеми ее неистовствами причиняет ей какую-то обиду. Так забавно утешать ее, так приятно, утешая, все крепче прижимать ее к себе.

Впервые в своей жизни Давид не остается ночью один. Ему кажется, что это первый настоящий сон в его жизни. И он с изумлением спрашивает себя: неужели я получу за свои грехи еще и награду?

XIII

Награду за грехи!

С изумлением он замечает это на следующее утро. А затем наблюдает то же самое по нескольку раз в день.

После ночей, проведенных с Моникой, он чувствует себя свежее, учение дается ему легче, нежели в грустные дни юности, которые кажутся ему теперь покрытыми ночным туманом, душными, без притока свежего воздуха. Удивительно, как ревностно отдается теперь его душа ученым трудам. Неужели грех может породить такое благо?

Часто ему бывает стыдно после такого грешного счастья прикасаться к священным книгам. Его охватывает стыд и раскаяние. Но не поощряют ли его именно этот стыд и раскаяние еще глубже проникнуть в Божественную тайну? Он толкует слова учения, и люди прислушиваются. С ним спорят, за ним не решаются следовать, но так сильно чувствуется правдивость его исканий, что никому не приходит в голову отвергнуть его мысли как не имеющие значения. Люди все теснее обступают его. Очевидно, он, который раньше ничего для них не значил, теперь удовлетворяет каким-то их внутренним потребностям.

Не одни только товарищи по занятиям в синагоге видят в нем свою опору, - Моника, по-видимому, тоже черпает поддержку в его окрепших, обновленных силах. И от этого становится ему даже страшно. Он никогда не делал ей упреков, и она, совершенно по собственной воле, однажды заявляет ему, что ей не нравится ее бездеятельная жизнь. Не может ли он посоветовать ей избрать какую-нибудь постоянную работу, которая помогла бы ей стать самостоятельной, не нуждаться в замужестве. Покрасневши, она добавляет, что хочет вернуть уважение к себе самой. Они обдумывают. Он разбирает все ее способности, которыми он восхищается: искусство танца, красивый голос. Или, может быть, ей хочется заняться садоводством? Он познакомился с нею, когда она работала в саду. Она делала это так прилежно и ловко! Ей нравится эта идея. Она обещает - и притом в торжественной форме, которая приводит его в изумление - основательно изучить, как разводить цветы и делать букеты, чтобы возможно скорее зарабатывать свой хлеб, не завися от отца.

От него не ускользает морщина, появившаяся у нее на лбу.

- А в чем дело с отцом? Он мучает тебя?

- Да, это старая песня: он говорит, что я не должна так грубо отказывать этому старому ветренику, бургграфу. Но ты не бойся. Я уже за себя постою.

Когда он бывает у нее ночью, она иногда спускается с ним из своей комнатки по витой лестнице, и они проходят через двор кузницы в сад у городской стены. Бывают душные ночи, когда невозможно оставаться в комнате. Или, может быть, это служит только предлогом? Она хочет показать ему, что серьезно занимается садоводством и делает успехи?

Они идут медленно, с фонарями в руках, между грядками, которые Моника содержит в образцовом порядке.

- Знаешь, что это такое? - часто спрашивает Моника.

- Нет, не знаю.

Он ничего не знает о том, что растет и цветет.

- Это сирень. А это, осторожней, это крапива! Ну, вот теперь ты обжегся. А вот эти, совсем похожие листья, только поменьше, это глухая крапива. Можно выдернуть цветок и высосать сок. Он сладкий, хочешь попробовать?

- Неужели? Ведь это растение так похоже на другое, след которого все больнее горит на пальцах?

- Да уж ты поверь мне! - смеется она.

Тогда он превозмогает свой страх и высасывает сладкую прохладную сахарную каплю.

Моника любит вспоминать прошлое:

- Помнишь, как ты как-то спрашивал меня об этих кустах?

Он жмет ей руку.

- Теперь я вижу, что ножницы не причинили вреда, а только привели их ветви в порядок.

- Вот эти красивые цветы - это боярышник. Если бы ты увидел их днем!

- Я приду.

- Нет, нельзя. Черный Каспар сторожит нас. Он ненавидит всех, кто только смотрит на меня. Вот ты увидишь, с бургграфом у него еще когда-нибудь будет беда.

- Снова этот бургграф!

Она меняет тему разговора.

- Ты бы посмотрел, как пчелы весь день жужжат в боярышнике. Самого роя не видно. Только случайно какая-нибудь пчела выскочит из куста, словно пьяная. А так их совсем не видно, но все дерево гудит и поет.

- О, счастье труда, - тихо говорит он.

- Да, пчелы не такие ленивые, как вы, евреи.

Он вспоминает свою мать, которая работает до полного изнеможения, вспоминает неутомимого отца, вспоминает многих других евреев гетто, которые так же, как они, не знают ни минуты праздности.

"Странно, какие существуют против нас предрассудки. Моника так хорошо разбирается в цветах и кустах, а о евреях у нее самые превратные понятия. В конце концов нужно как-нибудь поговорить с ней об этом".

- Какого ты мнения о моем народе, Моника? Разве у евреев нет ничего хорошего?

- Конечно, есть, милый.

Он думал, что она шутит, но она серьезно добавляет:

- Вы, евреи, очень мужественные и храбрые.

Это снова приводит его в изумление. Как раз обратное тому, что он сам думает. Он высказывает это.

- Но я видела это собственными глазами, - возражает она. - В Энсе. Там евреи истязали Святые Дары. Но когда потом злодеи стояли на костре, мне стало их жалко. Никто из них не молил о пощаде. Их спросили, не желают ли они принести покаяние. Тогда один из них, волосатый, черный парень, сказал: "Я раскаиваюсь лишь в одном, что под пыткой принял крещение и отрекся от него только час спустя". Тогда остальные трое, которые вместе с ним стояли на приготовленном костре, положили ему руки на голову как бы в знак того, что в этот момент они прощают ему. И вообще они интересовались только друг другом, а на нас не обращали никакого внимания. Ни слова, ни крика не издали, когда красное пламя охватило их. Как они нас презирали! Знаешь, эти евреи были мужественные люди!

Давид сильно призадумался.

- Может быть, я не прав по отношению к моему народу, когда считаю его трусливым? Из наших рядов вышли всевозможные мученики, верные страдальцы вроде тех, чью кровь нельзя смывать со стен синагоги.

Он и сам преклоняется перед этими героями. И даже не может сказать, чего им, собственно, не хватает.

Его мысли постоянно вращаются вокруг вопроса - чего им не хватает. Чего не хватает ему самому? Однажды ему показалось, что он близко подошел к разгадке тайны. Моника заметила, что один уголок грядки плохо взошел. Она наклоняется, зарывает руку в черную землю и работает в мягкой земле. Больше ничего. Но Давид внезапно вскрикивает:

- Вот в чем дело - в смелости, в самопожертвовании у нас недостатка нет. Но можем ли мы вложить руку в рыхлую землю? Мы боимся плодоносной земли, мы питаем недоверие ко всему, что медленно, упорно и таинственно создается творческими силами жизни, которым надо только доверять и которых нельзя постичь. А мы хотим все проверить. Слишком неугомонный мы народ, так и говорится о нас в Писании. Мы все проверяем, всегда спешим. А у тебя, Моника, есть умение тихо останавливаться у растений, у боярышника и крапивы с их терпким и сладким соком. Это больше, чем смелость.

Обилие открывшихся ему истин смущает его, он не в состоянии отчетливо говорить.

- Это - такое сильное, спокойное выжидание. Вот ты спала на коврике в башне и знала, что я, наконец, догадаюсь и приду. Это - такое глубокое доверие, что все должно совершиться само собой, без нашего содействия.

- А разве я оказалась не права, - улыбается Моника, не вполне понимая внутреннюю связь его слов.

Она уже привыкла к тому, что он иногда выходит из себя по таким поводам, которые ей кажутся незначительными. Он любит слушать рассказы о цветах и животных. Как-то раз она показывает ему белые нежные отцветающие одуванчики, а вслед за тем листья земляники, под которыми спрятался только что показавшийся маленький цветочек. У Давида появляются слезы на глазах.

- Что с тобой?

- Я думал, что весной все цветет одновременно и все сразу отцветает. Не знаю, почему я так думал, может быть, я где-нибудь читал это. Я такой ученый, а не знаю самых простых вещей. Вот ты - совсем другая.

И он целует ее так страстно, как никогда.

После таких порывов страсти он приходит в дурное настроение, когда замечает в ее комнатке новые подарки: драгоценные вазы, золотую цепочку, собачку-болонку.

Эта комнатка и так уже убрана слишком богато. Она составляет контраст с простыми комнатами ее родителей. Нужно доверие, спокойное доверие. Ах, об этом легко говорить. Но если бы он действительно решился довериться ей и ни о чем не спрашивать.

- Ты снова была у бургграфа?

- У старого ветреника? Нет!

- С тех пор, как я тебя знаю, ты больше не была у него?

- Нет.

- И все-таки он присылает тебе венецианские стаканы, а вчера прислал это кольцо?

- Ведь я не говорю, что он не приглашает меня. Только я больше не хожу на его приглашения.

- И никогда не пойдешь?

- Никогда!

- Обещай мне!

Она задумывается, у него уже часто вертелся на языке вопрос.

- Я не понимаю - что ты нашла во мне?

Она жадно смотрит на него…

- Ты такой молодой.

Смысл слов ее ясен. Но неужели это - так просто? Значит, все, что он думал о ее оскорбленном чувстве стыда, было простым воображением?

Когда он днем вспоминает о событиях подобной ночи, его охватывает ужас. Он вспоминает сказание о докторе Фаусте, который продал душу черту для того, чтобы изучить царства мира.

"Вот так и я изучаю и постигаю невероятное, вижу подлинные силы и познаю их взаимоотношения. Но счастье мое построено только на грехе. Безумец я, если сопоставить мою жизнь с жизнью всей общины. Куда я иду? Такой одинокий, своим собственным путем. Взять, например, моего отца и мудрецов: разве не заключается вся их сила в том, что они твердо держатся правила всегда делать лишь то, что им указано как добро, совершенно свободное от греха? Они не допустили бы никакой примеси дурного побуждения. Целомудрен и строг их путь лишений. Они не поняли бы, если бы я им сказал, что я мешаю добро и зло, уповая на неведомые силы живого Бога. Что я, как Моника, предоставил события их собственному ходу и выжидаю и надеюсь, что добро справится со злом само, без всякого содействия с моей стороны, ибо Бог ведь милостив и желает жизни, а не смерти грешнику, желает, чтобы ему служили и дурным побуждением"…

Но иногда он говорит:

"Не слишком ли велика опасность, которой я себя подвергаю? Я становлюсь жертвой сладострастья. Я чувствую себя вполне хорошо в этой обстановке, чувствую себя, как лягушка в болоте. Ведь недаром этот дом имеет такое название".

Весь его облик постепенно изменился, выражение глаз, походка. Он ходит прямо, гордо и легко. Для того, чтобы укрепить свои мускулы, он усвоил привычку вытаскивать из железного хлама своей матери тяжелые брусья, алебарды и упражняться ими. Прежде он старался как можно меньше дотрагиваться до заржавевших кусков металла. Эти сломанные смертоносные орудия внушали ему ужас: на них иногда оставались следы крови. Вся грохочущая железом лавка вызывала в нем жуткое чувство. Теперь он ходит туда ранним утром каждый раз, когда возвращается от Моники. Он старается, чтобы никто его не увидел при этих выдуманных им упражнениях. Первые лучи солнца падают на сверкающую груду хлама. Так весело смотреть на нее и не замечать никаких призраков.

"Я хочу вырасти высоким, быть сильным, красивым и здоровым! Почему именно среди нас так много калек! Так много исковерканных, искривленных людишек, целое племя змей и драконов. А сколько среди нас юродивых?! Гиршль разве не юродивый, привратник Герзон и слуга наш Тувия, - куда ни посмотришь, кругом юродивые".

Но если даже этот путь, на который он стал, повинуясь своему желанию, не слушаясь учителей, не спрашивая ни у кого совета, если этот путь является роковым заблуждением, - то жизнь, которую вела община, казалась Давиду еще более ошибочной и недостойной. Вот недавно он был свидетелем того, как приветствовали в Праге короля Владислава. Владислав любил жить в Венгрии, которую он посредством договора соединил с землями чешской короны. Но теперь его прогнала из Венгрии господствовавшая там чума. Окруженный венгерскими баронами и прелатами, чешскими и моравскими дворянами, а также представителями городов, король возвращался в Прагу, где он собирался расположиться на некоторое время со своим двором и уладить бесконечные споры между сословиями и представителями различных религиозных исповеданий. Таким улаживанием он занимался уже в течение сорока лет, на этом состарился, стал больным, а споры нисколько не уменьшились с тех пор, как он на пятнадцатом году своей жизни получил чешскую корону. Только общая усталость страны не допускала повторения продолжительной кровавой борьбы вроде гуситских войн. На все, что ему предлагали, король отвечал "добре", то есть хорошо. Так его и звали в народе: король "добре".

На его сердечную доброту и слабость рассчитывали евреи, которые встречали его у верхних ворот замка. Они поджидали его с мольбой о защите, потому что пражские горожане и бургграф снова сильно на них наседали и уже давно подготовляли указ, чтобы все евреи покинули Прагу. Ретивые посредники сообщили об угрожавшей опасности. Другие, такие же подкупленные посредники, возражали против издания указа, желая хотя бы выиграть время. А тут, на счастье, приехал и сам король. Немедленно было решено воспользоваться старой традицией и преподнести ему с торжественной процессией свитки священного учения. Это была жалкая манера обратить на себя внимание, заявить свои права на жизнь или, верней, на то, чтобы их не истребляли, показать, что они когда-то, как-никак, имели дело с Богом.

"Мы - безоружный народ, - думал Давид, - потому-то нас и не хотят знать. А мы делаем вид, что не замечаем этого, делаем вид, будто мы по-прежнему верим, что к нам дружественно расположены и милостиво относятся. В этом позорном положении у нас нет другого выхода, кроме как делать вид, будто мы ничего не понимаем. Нам ничего не остается, кроме покорной улыбки, все равно, что бы с нами ни случилось".

Назад Дальше