– Скажите, какая удивительная новость! – Шарль Майер хитро подмигнул своему любимцу. – Но ведь я всегда знал, что вы этим кончите. Может быть, я знал об этом с тех самых времен, когда вы расспрашивали меня о правилах сочинения. Итак, у вас есть новые романсы?
– Не только романсы, – признался Глинка.
Шарль Майер поглядел на него пристально.
– Может быть, вы даже изобрели свой, русский контрапункт?! Я ведь все помню…
– Учитель! – воскликнул Глинка. – Неужто вы хотите, чтобы созданное на Западе веками произвел на Руси один ничтожный помощник секретаря?
– Но кто же знает вас, русских! Чем дольше я живу в России, тем больше верю в чудеса. И кто знает, не одно ли из таких чудес вижу я перед собой! Но довольно слов! Мой рояль к вашим услугам.
– Нет, нет, дорогой маэстро! – твердо отказался Глинка. – Мне бы хотелось, чтобы вы, если удостоите меня посещением, первый слышали мои опыты в оркестровом исполнении.
– О! – Шарль Майер был вконец растроган. – Значит, вы совсем не теряли времени даром. Когда же надо приехать?
– Прошу покорно в пятницу… Я был бы очень рад, если бы милая Генриетта тоже вспомнила обо мне.
– Увы, – отвечал маэстро, – с тех пор как Генриетта подарила меня племянником-крикуном, для нее не существуют иные звуки.
Звонок, раздавшийся в передней, прервал повесть о Генриетте. Глинка хотел откланяться, но в комнату вошли новые посетители.
– Камер-юнкер Штерич, очень способный музыкант! – отрекомендовал Глинке хозяин дома чрезвычайно бледного молодого человека. – Князь Голицын, – назвал он второго посетителя, – тоже музыкант, певец, поэт и даже дипломат!
Молодые люди познакомились.
– Какой счастливый случай привел вас в этот час! – обратился хозяин к вновь прибывшим. – Михаил Иванович Глинка и есть тот самый виртуоз, о котором я неоднократно говорил вам на своих уроках. – Он повернулся к Глинке. – Вот вам доказательство, Михаил Иванович: Шарль Майер никогда не забывает истинных талантов!
– Не буду мешать вашим занятиям, – Глинка пожал руку старику, – и заранее от всей души благодарю вас, дорогой учитель, за обещанное посещение.
– Но если ваши новые знакомые, – Шарль Майер указал глазами на Штерича и Голицына, – тоже попросили бы разрешения присутствовать…
– Буду рад! – еще раз поклонился Глинка и, озабоченный, покинул Шарля Майера.
Он никак не ожидал, что маэстро истолкует приглашение столь распространительно. По возвращении домой он снова послал Якова с записками по разным адресам. Надо было провести до пятницы хотя бы одну предварительную пробу.
Глава третья
И вдруг все остановилось…
Давние приливы крови к голове, мучившие его после декокта, привели к острому воспалению глаз. Почти ослепнув, Глинка слег.
На смену доктору Браилову явился прославленный окулист, доктор Лерхе. Все медики, к которым попадал в руки Глинка, загадочно качали головами. Так было и на этот раз. Приговор гласил: безысходное пребывание в затемненной комнате с применением микстур, примочек и компрессов.
На дворе стоял июль, а в комнате были наглухо задернуты тяжелые шторы. На глазах больного лежит повязка, пропитанная каким-то пахучим снадобьем, однако его не покидает печальный Гамлет.
Уже давно поклялся Гамлет отмстить убийце, сидящему на троне. Давно раскрылись перед ним житейская ложь и преступления. Но все еще медлит надломленная воля героя. Все еще цепляется он за отсрочки в отмщении.
Тут Глинка вспоминает, что давно пропущен им срок приема целительной микстуры.
– Яков! – кричит он, – Яков!
Ответа нет. Глинка выжидает некоторое время, потом опускается на подушку. Воображение опять работает с лихорадочной быстротой. Когда же дядька явился, Глинка поразил его монологом:
…Мириться лучше со знакомым злом,
Чем бегством к незнакомому стремиться.
Так всех нас в трусов превращает мысль…
– Опять вы за старое, Михаил Иванович! – укорил Яков. – А доктор сказывает, будто на поправку идете.
– А ну-ка, – перебивает больной, – отвечай немедля: чьи это слова?
– Известно, чьи, – уклончиво отвечает Яков. – Всю болезнь бредите.
– Не виляй, старая лиса, говори толкам!
– Ну, принцевы слова, – негодует Яков. – Да что вы в самом деле, Михаил Иванович! На старости лет и то покою от вас нет. Не хуже вас знаем. Чай, тоже наслушались…
– Ну, то-то! – довольный, подтверждает Глинка. – Дай-ка мне микстуры да перемени примочку, мой верный Полоний!
Дядька безнадежно машет рукой, потом исполняет приказание. Глинка лежит с новой повязкой на глазах.
А знакомый голос Гамлета настойчиво повторяет:
Мириться лучше со знакомым злом…
– Нет, и тысячу раз нет! – прерывает монолог героя сочинитель оперы и даже садится на постели.
Страшно даже минутное примирение со знакомым злом. Гамлетова речь может стать разрушительным ядом для людей безвременья. Рефлексия не излечит безвольных…
Идут дни, но музыкант не повторяет больше вопроса, "быть или не быть". Опере о принце Датском не суждено родиться. Все, что случилось в древнем замке Эльсинор или привиделось гению Шекспира, снова отступает вглубь веков.
А за стеной слышится знакомый голос, и Глинка приветствует Одоевского.
– Наконец-то навестили болящего, Владимир Федорович!
– Да я только вчера вернулся в город. Что за напасть на вас, Михаил Иванович?
Глинка показал на опущенные шторы, на повязку на глазах.
– Вот, терплю ковы Черномора, – сказал он, – и нет для меня Руслана, или медлит витязь явиться.
Одоевский ощупью нашел кресло у стола. Весь стол был уставлен лекарствами. Сам хозяин едва был видим во мраке. Ковы Черномора действовали со всей наглядностью. А Глинка вдруг приподнялся, сорвал с глаз повязку и с горячностью заговорил о пушкинской поэме:
– Есть там одна песня, которая с ума нейдет.
И он начал Русланов-монолог:
О поле, поле, кто тебя
Усеял мертвыми костями?
Чей борзый конь тебя топтал
В последний час кровавой битвы?..
– Михаил Иванович, – спросил, дождавшись окончания монолога, Одоевский, – сколько помнится, мысли ваши были заняты Гамлетом?
– Да, – откликнулся Глинка, – был я им болен, да выздоровел.
– Но Шекспир принадлежит всему человечеству и нам, русским, – возразил Одоевский. – Если вы чувствуете, что можете создать музыку Шекспировой силы, тогда заклинаю вас: не оставляйте этого замысла, ибо всегда и всюду будут говорить людям создания Шекспира.
– Точно, велик Шекспир, – согласился Глинка. – И я это вполне уразумел, когда перешел к подлиннику от французских на него карикатур. Однако нам, русским, надобно сейчас в художестве другое. Надобно художество, неотъемлемое от нашей жизни, живое о живых!
– Не совсем понимаю ход вашей мысли, – отвечал Одоевский. – Неужто может состязаться с Шекспиром сказочный витязь Руслан, разрушающий сказочные чары Черномора?
– А разве не оборачивается сказка былью? Когда мы еще в пансионе читали Русланову поэму, все мы чувствовали, как некий, отнюдь не сказочный Черномор простирает зловещую тень над Русью… Иносказание понимать надобно… Кто в то время оду "Вольность" читал, тот и Черномора мог по имени и отчеству назвать… А каков Руслан, сами поймете, когда вдумаетесь в размышления витязя на поле битвы. Впереди, может быть, ждет его смерть или еще более страшное – вечная темнота времен, сиречь забвение. Все это ясно видит Руслан, и скорбит его живая душа… Но не в рефлексию впадает витязь, а не колеблясь идет в бой, потому что может преодолеть самую смерть.
Глинка, встав с постели, вплотную подошел к гостю.
– Во всей поэзии нашей нет ничего более русского, чем эти размышления воина перед битвой. И снова сказка былью поворачивается. Ведь писан Русланов монолог в те годы, когда каждый помнил, как сражались русские люди на Бородинском поле…
– Эк вы куда повернули сказочную поэму… – в размышлении оказал Одоевский.
– Все мы так понимали. Нет у Пушкина зряшного вымысла. Всюду жизнь. А помните, Владимир Федорович, что критики писали? Лишняя, мол, в поэме сцена на поле битвы. Более того – не станет-де этак размышлять русский богатырь! Но где же ура-патриотам, сражающимся в журналах, понять воина, стоящего на бранном поле! По-моему, Русланов монолог – сокровище для музыканта. Из одного этого монолога могла бы родиться русская музыка. Но кто возьмется? Кому по руке богатырский меч?.. Вы Пушкина ныне встречали? – спросил после паузы Глинка.
– Увы, – отвечал Одоевский, – снова покинул нас поэт, променяв царственную Неву на тихую Сороть. Надо думать, засел в Михайловском и опять ведет беседы с господином Онегиным. Но вы, Михаил Иванович, говорили о Руслане, – напомнил Одоевский.
– Да… Именно о Руслане, а впрочем, и о многих других, – медленно повторил Глинка и, что-то вспомнив, стал перебирать на столе склянки с лекарствами.
…Но Руслан так и не являлся. Вместо него прибыл доктор Лерхе и, осмотрев пациента, разрушил ковы Черномора.
'Когда тяжелые шторы были подняты, ослепительное солнце ударило в глаза Глинке. Он зажмурился, отдаваясь ощущению света, потом подошел к столу и начал писать.
– Отнесешь записку к ротмистру Девьеру и к певчим заверни, понял?
Яков молчал, убитый новостью. Конечное разорение дома было теперь близко и, повидимому, неотвратимо.
А Глинка вышел на крыльцо и стал смотреть по сторонам. За канавой гордо высился Большой театр, позлащенный июльским солнцем. Но в храме муз и граций никто понятия не имел о дерзких замыслах, медленно зревших подле неприступной твердыни.
Глава четвертая
– Прошу полюбоваться! Запятая!.. – Генерал Горголи перечеркивает бумагу крест-накрест и пепелит взором помощника секретаря. – Обращаю ваше внимание, сударь, и требую… – Следует грозная пауза – и новый взрыв: – Требую и не допущу!.. – Далее генеральскую речь заменяют сплошные междометия.
Титулярный советник Глинка принимает перечеркнутую бумагу и молча покидает генеральский кабинет.
Конечно, затесавшуюся не к месту запятую писец мог бы аккуратно выскрести ножичком, но генерал Горголи неумолим.
Едва Глинка, оправившись от болезни, приступил к исполнению должности, на его голову обрушилась немилость. Блюститель пунктуации в ведомстве путей сообщения при каждом недоразумении с запятыми требовал на расправу только Глинку, как будто именно этот помощник секретаря выверял все бумаги, стекавшиеся к грозному генералу.
Чиновники и писцы канцелярии Главного совета усматривали в действиях его превосходительства явную интригу, но никто не мог доискаться сокровенных ее пружин. Впрочем, крылись эти тайные пружины далеко за стенами путейской канцелярии. Верное объяснение могла бы дать, пожалуй, дочь генерала Горголи, баловница Поликсена. Дело в том, что молодой чиновник из канцелярии папà давно не пел с ней дуэтов у итальянца Беллоли. Молодой человек перестал посещать и семейные вечера, на которых капризничала Поликсена. Она терпеливо ждала раскаяния молодого человека и возобновления дуэтов, но, не дождавшись, решила: настало время мстить. А коли начнет мстить оскорбленная девица, тогда может быть полезна даже ничтожнейшая из запятых.
По счастью, служебные неприятности помощника секретаря ограничивались кабинетом генерала Горголи.
Первоприсутствующий граф Сиверс был попрежнему расположен к способному чиновнику и аккуратно оповещал его о своих музыкальных собраниях. Если же Глинка манкировал, Егор Карлович недоуменно вскидывал близорукие глаза: кто мог отвлечь молодого человека от Моцарта? Граф размышлял об этом и на службе и дома.
Именно в такую минуту к его сиятельству зашел Шарль Майер, только что кончивший урок с юной графиней Долли. Егор Карлович взял музыкального учителя под руку и молча прошелся с ним по кабинету.
– Не находите ли вы, сударь, – начал граф, – что весьма старательный чиновник, которого вы столь удачно рекомендовали моему вниманию, не оправдывает возложенных на него надежд?
Шарль Майер не сразу уразумел, о ком идет речь, но, поняв, что граф говорит о Глинке, ответил:
– Могу вас уверить, ваше сиятельство, что этот молодой человек превзойдет все наши ожидания. Я не знаю, вправе ли я открыть доверенный мне секрет… – Но тут почтенный маэстро решился. – Я слышал удивительные арии и монументальные хоры, – говорил он, расхаживая с Егором Карловичем по кабинету. – Они способны потрясти душу и украсить лучшую из опер. Притом молодой человек образовал из сборных музыкантов первоклассный оркестр, и даже наемные певчие поют у него, как ангелы. Не могу понять, когда и где преуспел этот удивительный артист?
– Но проявляет ли он должную приверженность к классической форме? – с тревогой спросил граф.
– В том-то и дело, – маэстро развел руками, – что его последние сочинения не следуют каким-либо образцам.
– А вы еще протежировали ему! – голос графа Сиверса был полон укоризны.
Однако Шарль Майер не принял упрека.
– Этому таланту не нужна протекция, ваше сиятельство. Он идет своим путем, не спрашивая дороги. Но я до сих пор не понимаю: куда он идет?
Старый музыкант высказался вполне искренне. Побывав на Торговой улице и прослушав все, что там исполнялось певчими и оркестром, он понял, что никогда не знал своего бывшего ученика.
– Я очень люблю все русское: и щи и гречневую кашу, – шутил с Глинкой почтенный маэстро, – и я склоняю мою голову перед русским самоваром. Но, – учитель предостерегающе поднял палец, – для музыкантов всех наций есть одна дорога.
– И на ней одна немецкая колея?
Шарль Майер снял очки и, протирая стекла, посмотрел на молодого друга подслеповатыми глазами.
– Немцам выпала честь разработать и утвердить великие законы симфонизма. В симфонизме – будущее музыки. Утешимся тем, что в разработке этой плодоносной почвы участвовали все народы.
– Дорогой учитель! Самые просвещенные музыканты Запада не знают искусства русского народа.
– Так догоняйте, совершенствуйтесь и совершенствуйте созданное. Но как это говорят по-русски? Куда не ездят со своим самоваром?
– В Тулу, маэстро.
– Да, в Тулу… Однако и в музыку тоже, – убежденно заключил Шарль Майер.
Чем чаще он это повторял, тем зорче присматривался к бывшему ученику.
– Михаил Иванович, как это звучит адажио в арии для баритона, которую мы у вас слушали?
Глинка охотно играл адажио. Шарль Майер слушал, потом снова спрашивал:
– A Largo в хоре?
Глинка опять играл. Шарль Майер, настороженно слушая, отходил от рояля.
– Странно, странно… – бормотал он. – Но может ли это быть?
Этим сокровенным беседам нередко мешали многочисленные любители музыки, ученики Шарля Майера.
Глинка перезнакомился с ними и в атмосфере страстного увлечения музыкой почувствовал себя, как рыба, пущенная в воду. Молодые и даже не очень молодые таланты, собиравшиеся у Майера, жаждали деятельности. Появился Глинка, и начались импровизированные концерты.
Чаще всего они происходили на Черной речке, где селилось на лето избранное петербургское общество. Князь Сергей Григорьевич Голицын, по прозванию Фирс, отлично пел басом. Среди четырех меломанов – братьев Толстых – у младшего, Феофила, оказался нежный тенор. Камер-юнкер Штерич отменно играл на фортепиано. Словом, получилось нечто вроде бродячей труппы. Музыканты-любители незаметно для себя почувствовали новые силы и храбро брались даже за трудные предприятия. Разучивались арии и целые сцены из опер Буальдье и Керубини.
– Лучший певец, по-моему, тот, кто, одолев трудности, вовсе не помышляет о нотах, – говорил Глинка. – Но он всегда должен помнить о том, что именно, какую мысль или чувство, хочет передать.
Глинка садился за рояль и для примера пел сам. Перед слушателями являлся живой человек. Уморительно обозначался плут-пройдоха; сквозь очки взирало напыщенное чванство; влюбленный являл меланхолию души; даже оперные злодеи приобретали несвойственную им способность чувствовать и мыслить. Глинка пел из разных опер. Потом приступали к пробам аматёры.
Для начала Глинка выбрал итальянскую оперу – ведь и здесь можно истребить тлетворную рутину. Любители проходили сцены из "Севильского цирюльника" Россини.
– Так поют только избалованные теноры на театре, – останавливал Глинка Феофила Толстого. – К чему вам этот итальянский шик? Вы попробуйте петь, не думая о том, что природа наградила вас приятным для слуха голосом. Поверьте, звук станет от того естественнее, а стало быть, еще красивее.
На чернореченской даче Голицыных был дан первый концерт. Глинка-Фигаро вернул своего героя в гущу жизни. У Фирса Голицына словно заново родился Дон Бартоло, сластолюбивый опекун юной Розины. После концерта Голицын шутя обратился к Глинке:
– Боюсь, Михаил Иванович, как бы нас не завербовали в Большой театр.
– Чем подчиняться одряхлевшей Мельпомене, – отшутился Глинка, – не лучше ли по собственному разумению искать истины?
Ему уже виделся такой театр, в котором Мельпомена устыдится своего рубища, едва прикрытого поблекшей мишурой, и склонит повинную голову перед матерью-натурой. Тогда, воцарившись на театре, всесильная мать-натура насмерть поразит ненавистную рутину и превратит поющих манекенов в певцов-действователей. Короче говоря, ратуя за русский театр, надобно создать и русскую школу пения.
Правда, великолепные картины будущих битв были очень далеки от действительности. Непримиримого преобразователя окружали всего лишь светские молодые люди, приятно проводившие лето на берегах Черной речки. Вряд ли могла разыграться здесь какая-либо историческая битва. Да вряд ли и старухе Мельпомене было страшно это сборное войско, не отличавшееся ни жаждой борьбы, ни воинственностью. Но разве остановит действователя недостаток сил?
Сергей Голицын, видя необыкновенный успех музыкальных предприятий, начатых на Черной речке, развивал новый грандиозный проект.
– А что, господа, если пустить по реке разукрашенные катеры? Представляете эффект? С катеров гремит музыка, на берегах рукоплещет публика, а в воздух взлетают фейерверки и ракеты! Но что ракеты! – продолжал он. – На катеры целый оркестр усадим и полковых трубачей прихватим. Господа, – закончил Фирс, – непременно дадим пловучую серенаду!
– А будет ли слышно с реки мое пиано? – усомнился Феофил Толстой.
Но Толстому никто не ответил.
Фирс Голицын тут же попытался представить плывущую по Черной речке серенаду и живостью набросанной картины увлек всех.
Уже тянулись обратно в Петербург дачные возы. Уже веяло на берегах Черной речки осенней тишиной. Пловучая серенада готовилась в путь. Головной ее фрегат, предназначенный для солистов и хора, величественно покачивался на мирных доселе водах. На корме стучали топорами плотники, сооружая помост и навес для фортепиано. Вокруг флагманского корабля стаей собрались пестрые ялики. На берегу шли приготовления к боевому походу.