Глава пятая
Репетиция окончилась глубокой ночью. Камер-юнкер Штерич повез в своем экипаже Глинку в город.
– Счастливец вы, Михаил Иванович, – вздыхал Штерич, – можете свободно отдаться музыке!
– Насчет свободы – как сказать, – отвечал Глинка. – Не успею глаз сомкнуть – и в должность.
– Да я не про то, – перебил Штерич. – Но если вздумаете избрать путь артиста, кто будет вам препятствовать? Вот если бы и мне…
– А кто же вам препятствует?
– О, вы не знаете моей матушки! – ужасается камер-юнкер. – Я бы и сказать ей об этом никогда не решился. Но клянусь – если бы где-нибудь вдали от столицы я мог питаться одними сандвичами и целиком отдаться музыке, только музыке!.. – на глазах чувствительного камер-юнкера выступили слезы.
– А маменька не велит? – улыбается Глинка.
– О, вы не знаете моей матушки! – повторяет, содрогаясь, Штерич. – Матушка непременно хочет, чтобы я был камергером.
– Ну что ж, – рассеянно откликается Глинка, – камергеры тоже к чему-нибудь да существуют…
Они едут по набережной Невы. В ночной тишине отчетливо слышно, как играют куранты, а под самым ухом у Глинки горестно вздыхает будущий камергер.
…Штеричу, как фортепианисту, не было отведено сколько-нибудь видной роли в предстоящей серенаде. Но бескорыстный камер-юнкер не пропустил ни одной репетиции. В перерывах между ними он ловко выполнял в светских гостиных роль изустной "Северной пчелы" и разносил удивительные вести о том, что замышляется на Черной речке.
Однажды Штерич приехал на репетицию с многозначительным видом.
– Михаил Юрьевич Виельгорский, – объявил он Глинке, – дарит нам только что написанную им мазурку. Наша пловучая серенада вдохновила графа, и вот вам пьеса, предназначенная специально для трубачей.
Глинка быстро просмотрел ноты.
– И то к делу, – сказал он, – если успеем разучить.
– Но граф просил передать покорную просьбу: прежде исполнения он хотел бы побеседовать с диригентом и ждет вас в любой из вечеров.
– Едем, – сказал Глинка после репетиции. – Надобно непременно знать пожелания сочинителя.
Граф Михаил Юрьевич Виельгорский, меценат, музыкант и царедворец, принял молодых людей с изысканной любезностью.
– Мне много о вас говорили, – сказал он Глинке, – а я недоумеваю: почему никто до сих пор не сделал мне чести ввести вас на мои музыкальные вечера? Надеюсь, отныне мне не придется досадовать на моих друзей.
Приглашение на музыкальные собрания к графу Виельгорскому было равносильно патенту на признание таланта. Первые артисты столицы и заезжие знаменитости добивались этой чести. Людская молва не зря называла Михаила Юрьевича негласным министром изящных искусств.
А безвестный титулярный советник, вежливо поблагодарив, сослался, должно быть по наивности, на крайнюю занятость и слабое здоровье. Это было так неожиданно, что граф удивленно повел бровью. Но в это время гость заговорил о мазурке.
– Почту себя много обязанным, – слегка поклонился граф. – Какому композитёру не хочется слышать свое сочинение! А на воде звуки труб будут исполнены, по-моему, особой прелести. Ваше мнение, Михаил Иванович?
– Пьеса пришлась мне очень по душе, – искренне отвечал Глинка. – Думаю, что эффект, точно, будет удивительный…
Они сидели в кабинете графа Виельгорского, увешанном картинами старинных мастеров Италии. Собранная здесь бронза представляла искусство Франции. Над письменным столом размещались портреты музыкальных знаменитостей Германии.
– Бетховен? – опросил Глинка, вглядываясь в неизвестный ему портрет великого музыканта с собственной его подписью.
– Я имел честь быть ему представлен после забавного казуса, – с живостью подтвердил хозяин дома. Он посмотрел на портрет, отдаваясь воспоминаниям. – Это было на концерте в Вене. Сам Бетховен дирижировал своей симфонией. После окончания я, разумеется, аплодировал. И представьте мое недоумение – Бетховен, улыбаясь, смотрит прямо на меня и отвешивает глубокий поклон. А вокруг слышу дружный смех. Оглядываюсь – и что же? Оказывается, все давно уселись по местам, и только я один, будучи в неистовстве, продолжаю стоять и аплодировать. – Граф помолчал. – Вышло, пожалуй, немножко смешно, но я не сожалею: поклон Бетховена того стоит!
Граф Виельгорский охотно повторял этот рассказ при каждом случае, но Глинка, прощаясь, пожал ему руку с особым уважением.
…А 27 августа 1827 года "Северная пчела" описывала плавучую серенаду так:
"Благовоспитанные люди лучших фамилий, собираясь к одному своему приятелю, живущему на Черной речке, занимались в свободные часы музыкою. Все временные жители Черной речки с нетерпением ожидали сих музыкальных вечеров и, прогуливаясь, наслаждались прелестными звуками мелодий. Любезные музыканты из рыцарской вежливости вознамерились на прощание угостить своих соседей и милых соседок серенадою. 21 августа в 9 часов вечера появился на тихих водах Черной речки катер, украшенный зажженными фонарями. Под зонтиком поставлено было фортепиано и поместились сами хозяева. На носу находились музыканты кавалергардского полка. За катером следовали лодки с фейерверками. Берега речки были усеяны множеством слушателей. Попеременно пели русские песни, французские романсы и театральные арии с хором и с аккомпанементом фортепиано. В промежутках пения раздавались звуки труб, и в сие время римские свечи, фонтаны, колеса и ракеты освещали группы слушателей, изъявлявших удовольствие свое рукоплесканиями. Серенада продолжалась до полуночи".
Сочинял это описание издатель "Пчелы" Фаддей Венедиктович Булгарин. Увеселение, предпринятое светской титулованной молодежью, привлекло его сочувственное внимание. Он даже не рассчитывал на какую-нибудь непосредственную для себя выгоду, но зорко смотрел в будущее. Золотая молодежь, сегодня невинно развлекающаяся музыкой, может занять завтра придворные или иные внушительные посты. Правда, душой всего предприятия был какой-то титулярный советник из захудалого ведомства путей сообщения. Но здесь Фаддей Венедиктович, дабы не портить картины, применил испытанную фигуру умолчания.
И вдруг сам граф Виельгорский, столь близкий к высочайшему двору, обмолвился вскоре после серенады:
– Тот маленький маэстро, что сидел на корме и так ловко управлял хором и оркестром, а еще лучше сам аккомпанировал на фортепиано, – настоящий музыкант! Музыкант par excellence! Первый раз вижу такое чудо между аматёрами!
Фаддей Венедиктович слегка побледнел, кляня свой пагубный недосмотр. Но описание серенады было уже напечатано. И мужественный журналист успокоил себя тем справедливым рассуждением, что одна музыка не делает ни погоды, ни карьеры в высшем свете.
А Глинки уже не было в Петербурге. Вся пловучая серенада, пересев на тройки, мчалась в дальнее поместье Марьино.
Глава шестая
В просторной, отделанной мореным дубом столовой Марьинского барского дома стол накрыт для завтрака на тридцать приборов.
Давно пробил колокол, сзывающий гостей и домочадцев, и все они давно собрались, но никто не садится за стол. Никто не смеет нарушить благоговейной тишины. Только очень нетерпеливый гость бросит украдкой взор на двери, ведущие в апартаменты хозяйки Марьина, княгини Голицыной, и снова замрет в томительном ожидании. Даже Фирс Голицын, попав в эту столовую, стоит молча, будто присутствует на торжественном богослужении.
– Доколе будет продолжаться сия пантомима? – тихо спрашивает у Фирса Глинка.
– Терпение! – шепчет ему Фирс. – Завтракать у grande-mère, конечно, скучновато, зато какой здесь театр…
Фирс не успевает закончить и снова замирает в почтительной позе. За дверями слышатся голоса, двери в столовую широко распахиваются.
– Их сиятельство! – возглашает дворецкий.
В столовую вступает целое шествие. Две старухи приживалки, пестро разряженные, встают по бокам двери и приседают в низком поклоне. Две особы неопределенного возраста идут во второй паре и тоже приседают на ходу, непрестанно оборачиваясь к княгине.
Сановная властительница Марьина, постукивая костылем, медленно выступает среди свиты. Голова ее трясется при каждом шаге; лицо, оттененное заметными черными усами, поражает мертвой желтизной. Сиятельную старуху можно принять и за восковую раскрашенную куклу и за ночное привидение, а еще более – за покойницу, восставшую из гроба.
Шествие движется по столовой. Среди этого скопища старух вдруг расцветают, как цветы на могиле, юные воспитанницы княгини. Их подневольная юность еще больше подчеркивает надменную спесь полумертвой старухи.
Фирс Голицын почтительно склоняется перед княгиней и представляет своих приятелей.
– Кто таков? – глухим, отрывистым голосом восклицает старуха, не разобрав фамилии Глинки, и голова ее начинает усиленно трястись.
Фирс громко повторяет, но княгиня не проявляет более интереса к собственному вопросу. Ее поспешно усаживают в золоченое бархатное кресло.
Столовое серебро и хрусталь ослепительно сияют на белоснежной скатерти. Бритые лакеи бесшумно передвигаются вокруг стола. Седовласый дворецкий невидимо дирижирует этой симфонией, в которой слились воедино игра солнечных лучей, пышные краски костюмов, уродливый грим приживалок и аромат сменяющихся блюд. Но именно здесь надобно ввести существенную поправку в изысканную симфонию. Кушанья, подаваемые к столу кавалерственной дамы пяти царствований, свидетельствовали не столько об искусстве поваров, сколько о чудовищной скаредности княгини. Может быть, только эта неутоленная страсть и поддерживала жизнь в ее полумертвом теле: завтрак был попросту плох, если говорить правду.
– Ну, выпьем кваску, коли нет вина, – говорил, вздыхая, Феофил Толстой.
Молодежь, сидевшая на дальнем конце стола, выпила квасу из хрустальных бокалов, добродушно посмеиваясь. Едва этот смех долетел до княгини, она сердито ударила о пол костылем, а голова, украшенная пышным чепцом, затряслась еще сильнее, не то от гнева, не то от немочи.
Молодежь утихла. Фирс Голицын продолжал шепотом развлекать приятелей:
– Обратите внимание на ту плутовку, что стоит слева от кресла княгини. Клянусь, эта лукавая скромность сулит рай счастливцу.
Воспитанница, о которой шла речь, поймала красноречивый взгляд молодого человека и вспыхнула. Чтобы не выдать себя, бедняжка низко склонила голову.
Завтрак, похожий на пиршество в паноптикуме, продолжался. Среди гостей княгини были изъеденные молью титулованные старички, доставлявшиеся в Марьино для летнего увеселения сиятельной хозяйки Марьина. Здесь, на лоне природы, они составляли приличное общество за трапезой, а вечером приглашались к карточному столу.
Карты! Когда-то они были страстью красавицы. Теперь для полуслепой старухи изготовляются на петербургской фабрике особые колоды. Теперь она выигрывает у титулованных теней прошлого не более пяти рублей ассигнациями за целый вечер, а проиграв пятиалтынный, сердится и не платит.
Глинка, слушавший рассказы Фирса Голицына, приглядывался к княгине, пытаясь угадать, что же оставило былой красавице безжалостное время.
А старуха, приподнявшись в кресле, вдруг вытянулась во весь рост и стала еще более похожа на привидение. Даже костыль ее ударил о пол таинственно и приглушенно. Церемониальный завтрак был окончен.
– Теперь мы свободны! – радостно возвестил приятелям Фирс, и молодые люди удалились в отведенные им комнаты.
Лакей Голицына внес дорожный погребец. За стаканом вина молодые люди вздохнули с облегчением.
– Зачем ты привез нас сюда, Фирс? – спросил Глинка.
– Нет, ты никогда не сделаешь карьеры в большом свете, – рассмеялся Голицын. – Тебе известно, что сам император посещает княгиню?..
– И одно ее слово может составить счастье целой жизни! – подхватил Феофил Толстой.
– Пожалуй, – согласился Фирс, – а я безрассудно манкирую визитами к старухе. Но, завезя вас сюда, наверняка убью двух, если не более, зайцев.
– Каких зайцев? – откликнулся Штерич.
– Извольте слушать, – Голицын прихлебнул из бокала. – Я напоминаю о себе княгине и пользуюсь случаем поволочиться за ее воспитанницами. Наконец, друзья мои, в Марьине существует прелестный театр, и мы дадим великолепное представление.
– И о нем будет говорить весь Петербург! – с восторгом подтвердил Феофил Толстой. – Можно ли приобрести большую славу, нежели концертируя у княгини Голицыной?
– Неужто она еще посещает театры? – удивился Глинка.
Эта мысль показалась Фирсу до того нелепой, что он залился смехом.
– Единственное зрелище, которое удостоит своим посещением ее сиятельство, будут собственные похороны. Однако осушим бокалы – и к делу!
Придворные певчие, захваченные из Петербурга предусмотрительным Фирсом, ожидали в театре. Этот домашний театр оказался изящной бомбоньеркой, отделанной бархатом и позолотой. Маленькая сцена была оборудована всем необходимым.
Глинка вышел на сцену и глянул в полутемный зал. О том ли он мечтал? Велика честь – услаждать приживалок сиятельного привидения!
Между тем репетиция началась. Глинка долго возился с певчими, проходя с ними хоры из "Севильского цирюльника". Потом взялся за Феофила Толстого, который должен был изображать графа Альмавиву. Фирс Голицын, превратившийся в придурковатого синьора Бартоло, опекуна Розины, доставил Глинке большое удовольствие безупречной музыкальностью и жизненной игрой. Кроткий Штерич, сидя за роялем, удовлетворял всем требованиям взыскательного маэстро. Репетиция шла великолепно до тех пор, пока не исчез куда-то не в меру проворный опекун Розины. Фирс явился только к обеду, а потом предложил друзьям прогулку по имению.
На почтительном расстоянии от барской усадьбы стоял большой двухэтажный дом.
– Здешняя прославленная школа, – мимоходом объяснил Голицын. – Неужто не слыхали? В Петербурге о ней кричали на всех перекрестках.
– Сделай милость, расскажи! – попросил Штерич.
– Э, нет! – отмахнулся Голицын. – Эта история мне оскомину набила. Кому угодно, идите туда и сами просвещайтесь.
Штерич повернул к школе. Глинка последовал за ним.
В марьинской школе обучали крепостных людей, набранных со всех голицынских имений. В этот "университет" принимались парни и девушки, знающие грамоту. Из мужчин готовили барских управителей, приказчиков, камердинеров, даже бухгалтеров. Низшее отделение школы, как гласил наказ, выпускало "сведущих хлебопашцев и добрых ремесленников". На женском отделении обучались рачительные ключницы, камеристки, швеи и поварихи. Марьинская школа действительно пользовалась громкой репутацией среди петербургской знати.
– Какое замечательное и гуманное заведение! – восхищался по выходе из школы Штерич. – Непременно отнесусь к матушке моей, чтобы учредила у себя подобное. И право, Михаил Иванович, если б чувствовал я в себе призвание к практицизму, сам бы стал учителем в такой школе.
– Чему же вы могли бы научить, Евгений Петрович? – опросил Глинка. – Земледелию или, к примеру, бухгалтерии?
– Ну, какой я бухгалтер! – растерялся Штерич.
– Такой же, как и агроном, – согласился Глинка. – Признаюсь, очень мало гожи мы в учители. Да и не верю я в эти господские школы. А что, если ученый раб пожелает применить добытые знания не для господ, а для себя? Тогда непременно попадет он в другую школу, созданную издревле барской мудростью. Разумею – будут драть его на конюшне, не так ли?
– Михаил Иванович! – Штерич с опаской оглянулся. – Могу ли доверить вам государственную тайну? Мне точно известно, что секретный комитет, учрежденный императором после бунта, не только знакомится с воззрениями государственных преступников, но и намерен облегчить участь крестьян. Однако все это держится в совершенном секрете.
– Если гроза отгремела, – отвечал Глинка, – стоит ли правительству опасаться угасшей молнии?.. – Он хотел что-то прибавить, но на повороте аллеи показались Голицын и Толстой. – Скажи, – обратился к Фирсу Глинка, – неужели старая княгиня так энергично покровительствует просвещению?
– О, она не имеет представления о том, что совершается за стенами ее комнат. Школу завели молодые хозяева, пребывающие в Москве. Кстати, какие чудеса вы там нашли?.. – И, не ожидая ответа, Фирс предложил кончить прогулку, чтобы отдохнуть перед спектаклем.
Глава седьмая
Театральная зала была ярко освещена. За сценой суетились крепостные костюмеры и парикмахеры. Плотники устанавливали декорации.
– Жаль, что нет у нас Розины, – печалился Фирс.
– Розина!.. Розина!.. Розина!.. – выпевал Феофил Толстой, равнодушный ко всему на свете, кроме нежного своего пиано. Голос его звучал сегодня на редкость красиво, да и по внешности был положительно неотразим этот сладкогласный граф Альмавива.
Не обращая внимания на суматоху, Глинка давал последние наставления певчим.
В партере уже расселись гости и приближенные княгини. Но театр казался почти пустым – на хорах не было ни одного человека. Глинка собирался дать Штеричу знак к вступлению, как вдруг театр наполнился глухим шумом. Места на хорах занимали питомцы марьинской школы. Будущие приказчики, камердинеры и парикмахеры рассаживались по правую сторону, слева теснились будущие ключницы и камеристки. Хоры были переполнены. Только привычный страх перед господами сдерживал там всеобщее нетерпение.
– Кажется, не зря попал сегодня пройдоха брадобрей к сиятельной княгине, Фирс! – обрадованно оказал Глинка, глядя через занавес в зал.
Но Фирс-Бартоло увлеченно жестикулировал перед зеркалом.
Тогда, обернувшись к Штеричу, Глинка одобрительно кивнул головой.
– Теперь начнем!
Занавес раздвинулся, и на сцену выбежал цирюльник Фигаро.
– Место! Раздайся шире, народ! Место!..
И лукавый брадобрей начал знаменитое представление зрителям:
Сто голосов зовут,
Стоит явиться мне:
Дамы, девицы,
Франты и старцы.
– Эй, где парик мой!
– Дай-ка побриться!
– Кровь отвори мне!
– Эй, завиваться!
– Сбегай с запиской!..
Глинка пел сипловатым голосом, сыпал лукавыми скороговорками, и каждое его слово, каждый жест прибавляли что-нибудь новое к характеристике цирюльника-бродяги.
Крепостные люди княгини Голицыной понятия не имели о том, кто таков этот ловкий парень и чего ему надобно в Марьине. Но не прошло и нескольких минут, как они узнали в нем дальнего собрата. Всем стало ясно, что хитрец Фигаро насквозь видит пустоголовых бар и на поверку оказывается умнее каждого из них. Дворовые не знали ни имени Фигаро, ни комедии француза Бомарше, ни оперы итальянского синьора Россини. Но они были захвачены зрелищем – ловкий брадобрей действовал словом лучше, чем бритвой.
На сцену вышел граф Альмавива.
– Какой божественный голос! – перешептывались в партере.
На хорах царило молчание. Да и кто осмелился бы здесь выразить свое мнение? Альмавива-Толстой пел тоже по-русски, и голос его был бесспорно красив. Но все головы на хорах снова обращались к брадобрею. Только бы не ушел этот паренек, что так щедро рассыпает свои шутки!
Граф снисходительно похлопал брадобрея по плечу.
– Клянусь душой, ты выглядишь прекрасно!
– От нищеты, синьор мой! – отрезал брадобрей.
Черт возьми! Паренек, кажется, задаст перцу этому сиятельству!..