Однако он не манкировал службой и аккуратно высиживал положенные часы в секретарской комнате, в которой зачастую позванивали шпорами адъютанты главноуправляющего – герцога Виртембергского.
Помощник секретаря прислушивался к звону шпор и, путая действительность с воображаемым, кого-то ожидал. Но приходили и уходили разные адъютанты, не приходил только штабс-капитан Бестужев. Глинка снова склонялся к бумагам, и жестокая правда вступала в свои права. Штабс-капитан Бестужев никогда не будет звенеть шпорами – теперь звенят на нем кандалы, набитые на ноги и на руки… Бедный певец!..
Вечерами Глинка медленно расхаживал по комнатам пустой квартиры. Давно ли читали здесь однокорытники стихи Кондратия Рылеева… И ты, бедный певец!
А из прошлого глядел на него милый призрак Кюхли, и опять повторял Глинка:
– Бедный, бедный певец!
Так и бродил он по комнатам, тщетно дожидаясь часа, когда смилостивится сон. В открытые окна вливались новые волны гари. Может быть, и туда, в казематы Петропавловской крепости, проникает эта воздушная гарь, тревожная вестница пожара?
Уже потемнели, словно нахмурились, белые ночи, но дневной зной нимало не спадал. Город жил в томлении. По городу, как искры по пожарищу, носились слухи.
– Сказывают в народе, Михаил Иванович, быть беде, – скрипел дядька Яков, сменивший Илью.
– Какой беде?
– Будто крови прольются реки. Не слыхали? Будто станут бунтовщикам головы рубить. Неужто не слыхали? – Яков опирается на косяк двери и продолжает: – Сушь вон какая и пожары, а тут еще кровь… Нешто кровью землю напоишь? Бог от века такое запретил…
– Бог! – откликается Глинка. – А кто твоего бога слушать станет?
– Вот то-то и оно, – раздумчиво говорит Яков. – А ежели кровь прольется, она к богу возопиет… Так подам чайку, Михаил Иванович?
– Поди, поди, и без тебя тошно!
Но Яков, воспользовавшись минутой, уже наставил на стол трактирных яств.
Глинка сидел за чаем осунувшийся, с глубоко запавшими глазами. Если же приходило сонное забытье, мозг попрежнему испытывал тупую боль. Впрочем, по свойственной ему обстоятельности, титулярный советник продолжал ходить в должность и, по обязанности помощника секретаря, неуклонно просматривал "Правительственный вестник". Тут, в напыщенных словах высочайшего указа, данного правительствующему сенату 2 июля 1826 года, перед ним неожиданно предстало недавнее прошлое.
"В ознаменование благоволения нашего и признательности, – гласил указ, – к отличному подвигу, оказанному лейб-гвардии драгунского полка прапорщиком Шервудом против злоумышленников, посягавших на спокойствие и благосостояние государства и на самую жизнь блаженныя памяти государя императора Александра I, всемилостивейше повелеваем: к нынешней фамилии его прибавить слово Верный и впредь как ему, так и потомству его именоваться: Шервуд-Верный".
Деликатная профессия Ивана Васильевича получила еще раз гласное признание с высоты престола. А в сенате уже давно заседал верховный суд, назначенный над теми, кто был заранее осужден царем. В инструкциях, данных судьям, было предусмотрено все – и время и церемониал казни. Казнить осужденных следовало рано утром, но непременно так, "чтобы от 3 до 4 часов могла кончиться обедня и их можно было причастить". Николай Павлович распорядился, чтобы выведенных на казнь барабаны встретили не иначе, как приятной для слуха дробью. Царь земной хотел препроводить свои жертвы к царю небесному с полным соблюдением этикета.
Итак, было предусмотрено все. Оставалось только ждать.
Тринадцатое июля 1826 года император провел в Царском Селе. С утра он был в парке. Стоял над прудом за Кагульским памятником и бросал платок в воду, заставляя собаку выносить его на берег. В полдень к пруду явился камер-лакей. Царь бросил собаку и платок и помчался ко дворцу. Фельдъегерь, прибывший из Петербурга, вручил его величеству спешное донесение: свершилось… Рылеев, Каховский, Пестель, Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин были казнены.
"Приговор верховного уголовного суда, – объявили в газете "Северная пчела", – состоявшийся 11 сего месяца о пятерых государственных преступниках, коих оным решено повесить, исполнен сего июля 13 дня поутру в пятом часу, всенародно, на валу кронверка Санктпетербургской крепости".
Царский манифест в свою очередь возвестил России:
"Не от дерзких мечтаний, всегда разрушительных, но свыше усовершаются постепенно отечественные установления".
Виселица с пятью повешенными и каторжные приговоры остальным свидетельствовали о том, как "усовершают" свыше русскую жизнь.
Императорский двор собрался на коронацию в Москву. В сутолоке столичной жизни, как песчинка на дне морском, затерялся неприметный чиновник из ведомства путей сообщения. Глинка жил попрежнему в уединении. И хотя лесные пожары как-то сразу прекратились и с улиц исчез тревожный запах гари, бессонница и болезненное состояние души еще более усилились.
А с полки смотрели на одинокого человека бережно собранные книжки "Полярной звезды"… В них живет пламенное слово Александра Бестужева. Ни в чем не разошлись слово и дело писателя, ратовавшего за свободу, честь и достоинство народа…
Когда же перечитал Глинка думу Кондратия Рылеева о народном герое Иване Сусанине, тогда с новой силой прозвучали для него слова казненного поэта-гражданина:
Кто Русский по сердцу, тот бодро и смело,
И радостно гибнет за правое дело!..
Неужто только смерть грозит героям на Руси?
Безмолвствовал объятый ужасом Петербург. Но нестерпимо стало бездействие Михаилу Глинке.
"Будешь ли ты, музыка, душа моя, только скорбеть и сострадать, или можешь ты, музыка, возвестить отмщение?"
Он подолгу сидел за роялем. Так провел несколько дней в сосредоточии всех душевных сил. Потом лихорадочно исписал несколько нотных листов. Теперь созданное им полнилось не только печалью о бедных певцах. Музыка пела славу погибшим действователям и утверждала их бессмертие.
Сочинитель дописал последний лист и с тех пор не подходил к роялю.
Когда в Петербург вернулся Римский-Корсак, даже он обратил внимание на странный вид сожителя:
– С тобой что-нибудь случилось, Мимоза?
– Ничего.
– Да неужто тебя этак музыка измучила?
– Какая музыка? – отвечал Глинка. – Впрочем, нет сомнения, я, должно быть, действительно занимался музыкой. – Он на минуту задумался, проверяя, стоит ли открывать душу, потом продолжал с недоуменным жестом: – Но, представь себе, решительно ничего не помню!..
Глава вторая
Стоял один из тех редких в Петербурге осенних дней, когда с города вдруг спадает мокрая пелена и солнце покрывает его прозрачной позолотой. Кажется тогда, что этим мерцающим сиянием полнятся и небесная высь, и неторопливые воды, и холодеющий, прозрачный воздух, и каждый шуршащий под ногою лист. Редкие, короткие, как мгновение, дни!
Даже в Юсуповом саду, затиснутом между казенных строений путейского ведомства, пламенели аллеи. Но сад был почти пуст. Только по главной аллее прогуливалась молодая дама, одетая по моде, и с ней молодой человек в изящной крылатке. Они шли медленно, видимо наслаждаясь прогулкой. Молодая дама рассеянно слушала спутника, потом перебила его:
– Смотрите, какое щемящее очарование красоты, которая рождается, живет и умирает, не радуя ничьих глаз! Не правда ли, какая тема для поэта?
Молодой человек прищурился, потом перевел глаза на спутницу, явно любуясь ею.
– Клянусь, Анна Петровна, есть и другие предметы для поэзии.
– О Пушкин, Пушкин! – Анна Петровна Керн шаловливо погрозила пальчиком. – Чьи лавры не дают вам покоя?
За поворотом аллеи сверкнул пруд. Сегодня и он казался позлащенным. Спутник Анны Петровны приостановился, будто пораженный неожиданностью.
– Какой счастливый случай! – сказал он, всматриваясь в даль. – Кажется, с вашего позволения, я буду иметь честь представить вам если не поэта, то живое воплощение музыкальной страсти.
Анна Керн с недоумением глянула на приближавшегося к ним седого генерала в инженерной форме. Рядом с генералом шел молодой человек в гражданском платье.
– Мимоза! – бросился к нему спутник Анны Петровны, в то время как инженерный генерал почтительно прикладывался к ее руке.
– Теперь-то, ваше превосходительство, – говорил путеец Анне Петровне, – вы не откажетесь откушать у меня чашку чая. Ловлю вас на давнем обещании.
– Лев Сергеевич Пушкин, – в свою очередь представила своего спутника генералу Анна Керн.
– А вот вам и воплощение музыкальной страсти, – подвел к ней Глинку Лев Сергеевич.
– И если мы уговорим Михаила Ивановича сесть за рояль… – подхватил генерал.
– Еще бы не уговорить, – решил Левушка, – коли выпала смертному честь играть для Анны Петровны!
Глинка в замешательстве поклонился. Встреча в Юсуповом саду произошла так неожиданно, а Лев Пушкин так крепко держал под руку старого пансионского товарища, что о бегстве нечего было и думать.
…Казенная квартира генерала Базена выходила окнами в Юсупов сад. Общество расположилось в столовой. К чаю, кроме бисквитов, варенья и фруктов, был подан французский коньяк. Презрев чай, Левушка Пушкин обратился к хрустальному графину и тотчас пришел в бодрое настроение. Сыпля каламбурами, он все время поглядывал на Анну Петровну. А когда вставали из-за стола, тихо сказал ей:
– Если б и мне дано было право повторить: "Я помню чудное мгновенье"…
– Вам нечего помнить, – отвечала, улыбаясь, Анна Петровна и взяла Левушку за ухо. – Исполняю долг старшей за отсутствием Александра Сергеевича. Впрочем, он, наверное, поступил бы с вами еще строже, болтунишка!
Радушный хозяин хлопотал у рояля.
– Вы услышите божественную импровизацию на любую заданную вами тему! – объявил он гостям.
– Помилуйте, – запротестовал Глинка, – вы аттестуете меня как ярмарочного чародея. Впрочем, если вам угодно… сударыня…
Он сел за рояль и, обернувшись к Анне Петровне, ожидал ее выбора.
– Назовите любую песню, – усердствовал Базен, – и вы увидите, на что способен этот русский менестрель!
Анна Петровна задумалась.
– Право, я ничего не могу придумать, – сказала она. – Разве вот эту?.. – И тотчас смутилась. – Нет, нет, не в моих правилах приказывать вдохновению…
– В таком случае, Михаил Иванович, – хозяин дома подошел к роялю, – почтим милую сердцу Анны Петровны Украину.
– Вы тоже знаете нашу Украину? – спросила Глинку Анна Петровна. – Там, в Лубнах, – объяснила она, – прошли мои детские годы.
– Мне приходилось бывать на Украине только проездом, – отвечал Глинка, – но песни тамошние успели меня приколдовать.
– Уважьте старика, – приступил к нему генерал Базен, – ведь и я влюблен в эти песни. – И он, забавно картавя, напел хриплым баском:
Наварила,, напекла
Не для Грицька, для Петра…
Глинка, склонясь к клавишам, сосредоточился. Импровизация началась. Анна Петровна не могла бы сказать, сколько времени прошло с тех пор, как рояль с такой покорностью подчинился миниатюрным рукам чудодея…
Ее превосходительству Анне Петровне Керн привиделось вдруг, что бредет она по лугу с ромашками в руках и каждый оборванный лепесток сулит ей небывалое счастье. А кругом, словно в родных Лубнах, стоят и смотрят на нее вековечные липы, и что-то невыразимо сладостное нашептывает быстрая речушка Сула…
Все это привиделось Анне Петровне так живо, что она подняла удивленные глаза на музыканта. Импровизация продолжалась. И перед Анной Петровной явью встали безоблачные годы, когда ей хотелось умереть от предчувствия любви, чистой, как небо, и вечной, как вселенная. В те годы даже гарнизонного офицера, случайно устремившего взор на юные прелести Аннет, она называла в своих дневниках не иначе, как иммортель. Но не успела еще и помечтать всласть шестнадцатилетняя девчонка, как ее отдали в жены старому генералу Керн. Сразу отцвели тогда бессмертники-иммортели, а в ее дневнике к волшебному яду слов о верности, вечности и блаженстве прибавилась лишь одна строка: "Мой муж спит или курит без конца… Боже, сжалься надо мной!.."
Анна Петровна сделала над собой усилие, чтобы вернуться мыслями в гостиную генерала Базена. За роялем все еще сидел маленький чудодей, и песня снова уходила в бескрайные просторы, туда, где сияет чистое небо и сызнова цветут для девчонок бессмертники-иммортели.
Глинка кончил играть и встал. Анна Петровна сказала ему восторженно, будто в самом деле осталась лубенской мечтательницей:
– Слушая вас, становишься лучше и чище! Вы можете делать с людьми все, что хотите.
– На то он и композитёр! – откликнулся Левушка Пушкин.
Анна Петровна подарила артиста молящим взглядом.
– О если бы моя просьба могла что-нибудь значить!..
Но Глинка отрицательно покачал головой.
– Простите меня великодушно, сейчас я ничего не могу произвести!
Он сел около Анны Петровны и, словно боясь разговора о музыке, перевел речь на Украину.
Гости собирались уходить. Лев Сергеевич налил рюмки.
– За священный союз… – начал он и тотчас перебил себя: – Э, нет, к черту этот обанкротившийся союз! Пью за священное содружество поэзии, музыки и любви! – Подняв рюмку, он поклонился Анне Петровне, потом обратился к генералу Базену: – И за прекрасное вино, несущее в себе больше любви, музыки и поэзии, чем может вместить смертный!..
…Молодые люди проводили Анну Петровну до дома. Моросил дождь. Туман снова завладел городом. Там, где недавно сиял золотой день, теперь едва были видны огни масляных фонарей да над ними неподвижно висела траурная копоть.
– Вы всегда будете у меня желанным гостем, – сказала Глинке Анна Петровна и скрылась в мрачных воротах.
– Ты где обитаешь, Мимоза? – спросил, кутаясь в крылатку, Лев Сергеевич.
– Совсем неподалеку, на Загородном.
– Пожалуй, зайти к тебе? – задумался Пушкин.
– Буду душевно рад.
– Но имей в виду, – продолжал Левушка, строго глядя на пансионского однокашника, – объявляю заранее: ни чая, ни кофе, ниже святой воды не приемлю!
– Поступим согласно условию и обстоятельствам, – отвечал Глинка.
– Помни, однако, что поить меня накладно.
– А где же это видано, чтобы напоить Льва и не быть в накладе? Идем, пока не вымокли до костей.
По приходе к Глинке Лев Сергеевич внимательно исследовал марку красного вина, предложенного хозяином, и, одобрив, наполнил бокалы.
– Стало быть, Мимоза, в артисты метишь? – спросил он, прихлебывая.
– Молчат ныне музы, – отвечал Глинка.
– Неужто и вам, музыкантам, в вотчине Николая Павловича тесно? – удивился Лев Сергеевич. – Сочинял бы куплеты да продавал бы в театр.
Глинка не ответил.
– Шучу, шучу! – успокоил его Левушка. – А знатно ты сегодня разыгрался.
– И сам не знаю, как. Веришь, не помню, когда к роялю подходил.
– Значит, генеральша вдохновила?
– Кстати, кто она?
– Поэма, – объявил Левушка, – и совсем малолеткой досталась старому хрычу, состоящему в генеральском чине, однако, думать надо, не по ведомству Эрота. Обиженный Эрот не мог оставить без внимания такой несправедливости и послал в помощь старой кочерге лихого ротмистра.
– В том и состоит поэма?
– Нет, брат, к поэме я еще не приступил. Не могу объяснить тебе в точности всех подробностей сюжета. Видел Анну Петровну как-то в прежние годы в Петербурге Александр Сергеевич и влюбился, а потом, волею случая, она вновь явилась перед ним в Михайловском, когда плешивые запрятали Сашу в отчую обитель. И, надо полагать, он сызнова в нее влюбился, а от любви и родилась поэма. Так и быть, тебе прочту! – Лев Сергеевич подозрительно поглядел на Глинку. – Только не вздумай далее передавать. Предназначены эти стихи для "Северных цветов", взращиваемых бароном Дельвигом. А я, брат, ныне осторожен стал. Нельзя барону коммерцию портить…
Лев Сергеевич опорожнил бокал, откинул курчавую голову и проникновенно прочел:
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты…
– Каково? – спросил Левушка, окончив чтение.
– Это, брат, не только поэма, – сказал восхищенный Глинка, – выше поднимай, истинная музыка!
– Н-да!? – меланхолично откликнулся Лев Сергеевич. – Музыка, говоришь? А мне-то каково!
– А тебе что?
– Как что? По родству фамильных вкусов я тоже влюбился. – Левушка вдруг сконфузился. – То есть насчет какой-нибудь любовной родомантиды определительно сказать тебе не могу, однако волочусь напропалую. – Левушка застеснялся еще более, прикрывая смущение смехом. – И меня черт на рифмы попутал, должно быть, тоже по фамильной склонности. Дай слово, что немедля забудешь!
– И ныне, и присно, и во веки веков, аминь!
– Ну, наполним бокалы… Слушай!
– "Анне Петровне Керн".
Как можно не сойти с ума,
Внимая вам, на вас любуясь;
Венера древняя мила,
Чудесным поясом красуясь,
Алкмена, Геркулеса мать,
С ней в ряд, конечно, может стать,
Но, чтоб молили и любили
Их так усердно, как и вас,
Вас прятать нужно им от нас:
У них вы лавку перебили.
Глинка впервые слушал стихи Пушкина-младшего.
– Это в самом деле ты, Лев? Не врешь?
– Я. – Левушка вдруг помрачнел. – А Александр Сергеевич знай одно твердит: "Ты, Лев, литератор, не поэт". – В его глазах сверкнула озорная улыбка. – Знаем мы их, критиков-зоилов! Сам, поди, ревнует…
– Известия от него имеешь?
– Нет. После торжественного въезда с фельдъегерем в Москву во время коронации – ничего нового. С царем, правда, Александр Сергеевич беседовал, но в министры не вышел и на каторгу, спасибо, тоже не угодил. Стало быть, остается в приватном служении у муз и граций и ныне празднует свою встречу с москвитянами… Ну, vale!
Лев Сергеевич встал из-за стола.
– Собираюсь, Мимоза, в юнкера. Коли возьмут, махну на Кавказ, и черт мне не брат. А там старых знакомцев не занимать стать. Скучно без родомантид существовать.
– Пустое, Лев, твои родомантиды!
– Сам знаю… – с грустью сказал Левушка. – Ну, смотри, про стихи забудь, а то вернусь с Кавказа – голову прочь!
Левушка ушел. И опять потянулись дни в одиночестве и томлении, точь-в-точь как читал Лев Пушкин:
Без божества, без вдохновенья,
Без слез, без жизни, без любви.
Глава третья
По первому снегу в Петербург приехал Иван Николаевич Глинка и, присмотревшись к сыну, только развел руками.
– Ничего в толк не возьму. Говоришь, здоров, а краше в гроб кладут. Не по службе ли обиды терпишь?
– Нимало, батюшка. Аттестуют с лучшей стороны.
– И никуда тебя более не звали? От подозрений очищен?
– Думать должно.
Иван Николаевич еще раз внимательно оглядел сына.
– В таком случае, друг мой, будем искать надежного медика. В том суть!
– Не только в том, – отвечал Глинка. – Не могу я, батюшка, смириться с безвременьем нашим и применения себе не вижу.