- Так отодвинься, пане, немного; я не хочу сгореть! - улыбнулась она лукаво.
- Ах, мой ангел небесный, мой диамант! - начал было он восторженно, но захлебнулся: его дряблую, истрепанную излишествами натуру теперь действительно жег нестерпимый огонь. И дивная красота Елены, и новизна препятствий, и трудность борьбы - все это воспламеняло его кровь до напряжения бешеной страсти.
- Панна получила мое письмо? - спросил он наконец после долгой паузы.
- Получила, но кто дал пану право писать такие письма? спросила в свою очередь Елена с некоторым оттенком лукавства.
- Бог! - воскликнул Чаплинский. - Если он вдохнул в мою грудь такую бурю страсти, так это вина не моя, я тут бессилен!
Ну, если бог… - начала было панна и замолчала.
- И что же, что думает панна? Неужели на мои страстные моленья у ней не отыщется в ответ ни единого слова любви? - заговорил негромко Чаплинский, овладевая снова обеими ее руками и придвигаясь к ней так близко, что Елена почувствовала его горячее дыхание у себя на щеке. Она молчала, но не отымала рук.
Чаплинский придвинулся еще ближе.
- Если бы я знал языки всех народов, и то бы я не смог высказать пышной панне ту безумную страсть, которая от одного твоего взгляда охватила мое сердце. Казни меня, но выслушай! С первого раза, когда я увидел тебя, ты уже владела всем моим существом. Ни днем, ни ночью не могу я забыть тебя, вся ты передо мной, живая, пышная! Жить и не иметь тебя - не могу! - говорил он хриплым от прилива страсти голосом, сжимая руки Елены горячей и сильней. - Своей красы и силы ты и не знаешь еще! Тебе надо роскошь и поклонение, а ты поселилась в этом хлеву. Что пан сотник? Да если бы мне хоть половину его счастья, рабом бы твоим, холопом стал! Воля твоя была бы для меня законом! Каждый твой пальчик был бы священным для меня!
- Оставь, пане! - поднялась с места взволнованная Елена. - Мне нельзя того слушать, у меня шляхетское сердце… оставь… не говори.
Но Чаплинский уже не владел собою.
- Как нельзя? Кто мог запретить?! Быть может, пан сотник?! О, пся крев, бунтарь! - сжал он кулаки. - Я все знаю, он оскорбитель… Знаю и люблю тебя страстно, безумно, дико… - шептал он, бросаясь перед Еленой на пол, обнимая ее колени, прижимаясь к ним головой.
- Пан забывается, - отстранилась Елена; щеки ее вспыхнули от волнения, поднимавшего ей высоко грудь; вся ее фигура замерла в позе горделивого величия, - я не рабыня, я благородного шляхтича дочь… и терпеть панской зневаги не желаю!
- Королева моя! - не вставал с колен Чаплинский и старался поймать ее руку, - я раб, я твой подножек! Пойми ты, - задыхался он от прилива чувства, - песня Богдана спета, об этом я приехал оповестить тебя… Его участие в заговоре открыто… голова его предназначена каре, имущество будет отобрано, а ты, наш пышный, роскошный цветок, где же ты останешься? На произвол судьбы?
Елена слушала его, дрожала от угроз, но не теряла рассудка, а быстро соображала, что сила, действительно, была теперь на стороне подстаросты. При том же вид молящего ее любви почетного шляхтича приятно щекотал ее самолюбие и кружил голову легким опьянением.
- Так с оставленной позволительно все? - подняла она с некоторым презрением голову.
- Да если б ты мне сказала одно слово, - вскрикнул с жаром подстароста, - за счастье, за честь почел бы обвенчаться с тобой… сейчас, без колебаний!.. Все, что имею, сложил бы у твоих ног! Сам со всеми своими рабами пошел бы в рабство к тебе!
- Разве и вправду пан подстароста так любит меня? - спросила лукаво Елена, вполне овладевая собой.
- Умираю, умираю от любви! - вскрикнул он, падая снова перед ней на колени и прижимая ее крошечные ножки к своим губам.
- Оставь, оставь, пане! - попробовала было отстраниться Елена.
- Не властен! Сил нет!
- Пан говорил, что как раб будет чинить мою волю? - произнесла она полустрого.
- Слушаю, слушаю! - поднялся с трудом Чаплинский, садясь рядом с нею и отирая красное, вспотевшее лицо.
Несколько минут он молчал, тяжело отдуваясь.
- Что же, на мои страстные мольбы будет ли какой ответ от жестокой панны? - потянулся он снова к ее руке.
Елена смущенно молчала: по затрудненному дыханию, по дрожи, пробегавшей по ее телу, видно было, что она переживала в эту минуту мучительную борьбу.
- Нет! Отплатить неблагодарностью… по доброй воле… низко, низко!..
- Ну, а если б все так случилось, что панна помимо воли попала бы в мои руки? - произнес многозначительно Чаплинский.
Елена замолчала и побледнела. В поднявшейся в ее голове буре ясно стояла одна мысль: Богдан в своих безумных желаниях не отступится ни перед чем. Следовательно, ей остается выбор: или разделить изгнание с Богданом, или быть старостиной, польною гетманшей. Но если и этот? Нет, нет! Он весь в ее руках. Да, наконец ей пора выплыть в открытое море, а там она уже найдет корабль по себе!
- Что ж, панна? - повторил свой вопрос Чаплинский.
- Я фаталистка, - ответила загадочно Елена.
Между тем пан Комаровский, выйдя из дому и не встретив никого, направился во двор. Он осмотрел конюшни и скотские загоны, побывал и на току, завернул и к водяным млынам.
- Ого–го–го! - приговаривал он сам себе, при каждом новом богатстве, открываемом им в усадьбе пана писаря, и при этом бескровное лицо его принимало самое алчное, плотоядное выражение.
Возвращаясь с мельниц, он заметил, что в одном месте с плотины можно было легко проникнуть в сад, перескочив лишь через узкий и мелкий рукав Тясмина. Он перепрыгнул его сам и очутился возле пасеки в саду. Это последнее обстоятельство привело его почему–то в прекрасное расположение духа.
- Досконале! - заметил он вслух и пошел по саду.
В воздухе было тепло и тихо. Пахло грибами. Под ногами его меланхолически шуршал толстый слой пожелтевших листьев, сбитых ветром с дерев. Элегическая, мирная обстановка навеяла тихое раздумье даже на деревянную натуру пана Комаровского. Не зная ни расположения, ни величины сада, он пошел прямо наудачу и очутился вскоре в совершенно уединенном месте. Вдруг до слуха его донеслась какая–то тихая песня. Пан Комаровский прислушался, - пел, очевидно, молодой женский голос. Он прислушался еще раз и пошел по направлению песни. Вскоре звуки стали доноситься до него все явственнее и явственнее, и наконец, развернувши кусты жимолости и рябины, он очутился на небольшой полянке, вдоль которой шел плетень, граничивший с чистою степью. На плетне, обернувшись вполоборота к степи, сидела Оксана. Черная коса ее свешивалась ниже пояса, босая, загоревшая ножка, словно вылитая из темной бронзы, опиралась о плетень; корсетки на ней не было, и под складками тонкой рубахи слегка обрисовывались грациозные формы ее молодой фигуры. Лицо ее было задумчиво и грустно. Устремив глаза в далекий, синеющий горизонт, она пела как–то тихо и печально:
Ой якби ж я, молодая, та крилечка мала,
То я б свою Украину кругом облітала!
Пан Комаровский остановился, пораженный таким неожиданным зрелищем. "Что за чертовщина! - воскликнул он сам про себя. - Да, кажись, этот знаменитый пан сотник лучше турецкого султана живет, - окружил себя такими красавицами и роскошует. - Несколько времени стоял он так неподвижно, не отрывая от Оксаны восхищенных глаз. - Но кто б она могла быть? Может, дочь?.. По одежде не видно, чтоб она принадлежала к числу дворовых дивчат…" И, решившись разузнать все поподробнее, пан Комаровский откашлялся, сбросил с головы шапку и произнес громко:
- Кто бы ты ни была: прелестная ли русалка, или лесная дриада{9}, или пышная панна, укравшая красоту свою у бессмертной богини, - все равно позволь мне, восхищенному, приветствовать тебя! - и пан Комаровский низко склонился.
- Ой! - вскрикнула Оксана, спрыгивая с плетня, но, увидев незнакомого шляхтича в роскошной одежде и встретившись своим испуганным взглядом с каким–то странным, неприятным взглядом его светлых глаз, она быстро повернулась и, не давши пану Комаровскому никакого ответа на его витиеватую речь, поспешно скрылась в кустах.
Комаровский бросился было за ней в погоню, но, не зная расположения сада, он принужден был вскоре остановиться.
- Этакий ведь дикий чертенок!.. Показалась и скрылась как молния! - ворчал он про себя, возвращаясь в будынок… - А ведь хороша же, черт побери! Огонь… Молния!.. Опалит… сожжет!.. Как бы узнать, однако, кто она и откуда - недоумевал он. - Может, она совсем и не здешняя, а из хуторянских дивчат? Только нет, у тех и руки, и ноги грубые, а эта вот словно вылита, словно выточена! - Пан Комаровский сплюнул на сторону. - Вот это кусочек так кусочек, можно и не жевавши проглотить! - мечтал он, стараясь возобновить перед собою снова образ Оксаны, мелькнувший перед ним так неожиданно.
Войдя в сени будынка, он услыхал где–то недалеко два молодых женских голоса, из которых один, - он узнал его сразу, - был голосом дивной степной красавицы, появившейся так неожиданно перед ним.
В ожидании обеда Комаровский отправился разыскать покоевку Елены Зосю, о которой он слыхал уже не раз. Сунувши ей в руки пару червонцев и ущипнув за полную щечку, пан Комаровский получил все желаемые сведения и узнал, что Оксана не дочь пана сотника, а принятая им сирота."Тем лучше", - решил про себя Комаровский и сунул Зосе в руку еще один золотой.
К обеду вышла вся семья; в числе их Комаровский заметил сразу и свою степную красавицу. Она была одета теперь в красный жупан и такие же сапожки.
За обедом ему не удалось перекинуться с нею ни словом. Но, несмотря на видимое смущение девушки, он не спускал с нее глаз, забывая даже опоражнивать кубки, усердно подливаемые ему.
Оксана сидела все время словно на раскаленных угольях. Пристальный, непонятный ей взгляд шляхтича и смущал ее, и наводил какой–то непонятный страх на ее душу.
- Ишь, вылупился как на бедную дивчыну! - ворчала даже баба, наблюдавшая за подаванием обеда. - Сорому у этого наглого панства ни на грош!
Наконец томительный обед кончился. Но как ни искал Комаровский свою незнакомую красавицу, она скрылась куда–то так, что он при всем желании не мог ее найти.
Вечером, когда уже совсем стемнело и солнце скрылось за дальними синевшими горами, отягченные вином и яствами гости возвращались рысцой к Чигирину.
- Ну, что, как нашел? - спрашивал самодовольно Чаплинский.
- Красавица, краля! - воскликнул с жаром Комаровский.
- И этакую–то королеву хаму держать!
- Пся крев! - поддержал с досадой и Комаровский. - Хлопское быдло!
- А косы–то - золотые, словно тебе спелое жито! - смаковал Чаплинский, зажмуривая глаза.
- Как вороново крыло! - перебил Комаровский.
- В уме ли ты, пане зяте? - уставился на него Чаплинский.
- Да ты, пане тесте, не хватил ли через край? - загорячился Комаровский. - Что мне в твоих блондинках? Надоели! Да и мало ли их между наших панн? А тут: косы черные, глаза как звезды, кожа смуглая, а румянец так и горит на щеках! Огонь, а не девушка!
- Да ты это о ком? - даже привскочил в седле Чаплинский.
- О ней же, о воспитаннице пана сотника.
- Бьюсь об заклад на сто коней, что ты рехнулся ума! - вскрикнул Чаплинский. - Елена…
- Кой бес там Елена! - вскрикнул в свою очередь и Комаровский. - Оксана зовут ее, Оксана!
- А! - протянул Чаплинский. - Значит, там есть и другая, а я и не знал… ну да и сотник!
Несколько минут всадники ехали молча. Наконец Чаплинский обратился к Комаровскому.
- Ну, что ж, пане зяте, не раздумал ли ты относительно моего предложения?
- Рассади мне голову первый татарин, если я теперь забуду его! - вскрикнул с жаром Комаровский. - Только чур, пане тесте, добыча пополам!
- Добре! - согласился Чаплинский.
Всадники перебили руки и подняли коней в галоп.
IX
Пронеслась страшная весть по Украйне, вспыхнули на сторожевых вышках южной крымской границы огни{10} и побежали от одной до другой, направляясь к зеленому Бугу и деду Днепру. Народ с ужасом смотрел на эти зловещие зарева и с криком "татаре! татаре!" прятался по болотам, лесам и оврагам. Более смелые бежали на Запорожье к своим собратьям, ушедшим от панской неволи, - лугарям, скрывавшимся в тенистых лугах низовьев Днепра, степовикам, находившим убежище в байраках безбрежных южных степей, и гайдамакам, промышляющим свободною добычей.
Хутора и целые поселки пустели; экономы и дозорцы первые улепетывали в укрепленные замки, оставляя хлопов на произвол судьбы; хлопы угоняли скот и уносили свой скарб в боры и леса, где они поблизу находились, уводили в дебри и жен, и детей, и старцев, а где лесов не было, все бросали и уходили в безумном страхе, куда глаза глядят, - иногда прямо в руки врага. В не опустевших еще селениях стоял гвалт и плач матерей и крики детей, а в опустевших мычал лишь оставшийся в хлевах скот да выли привязанные собаки.
Стоном и тугою неслась татарская беда по русской земле, кровавыми лужами и пожарищами прокладывала себе пути, широкими кладбищами и мертвыми руинами оставляла по себе память…
Долетела страшная весть про татар и до Чигирина. С каждым днем начали появляться в замке толпы экономов из дальних старостинских маетностей; они рассказывали небылицы про свою безумную храбрость и отчаянную защиту, про бесчисленные толпища татар и про ужасы разгромов…
Чаплинский, слушая эти рассказы, бледнел, а особенно клеврет его Ясинский не мог решительно удержаться от дрожи, уверяя, что его трясет ярость и злоба на дерзость "собак".
Сам же староста Чигиринский Конецпольский призадумался крепкою думой: конечно, ему можно было послать рейстровых козаков для отражения набега, но хотелось и самому послужить Марсу и заполучить чужими руками военную славу, а желательно это было тем более, что он втайне мечтал после смерти отца стать самому гетманом.
Несмотря на настояния Чаплинского, Конецпольский отказался дать знать коронному гетману Потоцкому о набеге загона татар{11}, решившись сам справиться с врагом.
Но кому поручить войска? Кого назначить атаманом? Под чьей рукой безопасно самому выступать предводителем? Конецпольский перебрал в уме всех сотников, полковников и старшин и остановился на Богдане Хмельницком. "Да, он единственный; и доблестью, и опытностью, и умом он превосходит всех… Что ни говори, Чаплинский, а это талантливейший и храбрейший воин".
И староста послал гонца за Хмельницким.
А в уединенной беседке Чаплинского шел между ним и Ясинским такой разговор:
- Я серьезно говорю, - убеждал подстароста, - что если этот старый волк опознал пана, то он действительно сведет счеты, и теперь уже речь идет не о мести, а о спасении панской шкуры; я себя отстраняю. Мне пана жаль, я знаю этого козацкого дьявола, от его рук не уйдет ни одна намеченная жертва.
- Я не дремлю, - ответил дрожащим голосом побледневший Ясинский, - этот хам всем опасен, клянусь пресвятою девой! Удивляюсь, почему его не возьмут хоть в тюрьму?
- Нет явных улик, - вздохнул Чаплинский, - а наш староста преисполнен рыцарского духа даже к быдлу, - пожал он плечами. - Но не о том речь; этот зверь теперь днем и ночью будет искать панской погибели: шпионов, потатчиков и друзей у него, бестии, на каждом шагу, и, кто знает, может быть, мой слуга, что пану подает кунтуш, будет его убийцей?
- Знаю, знаю, чувствую на себе и день и ночь когти этого дьявола, - проговорил Ясинский, нервно вздрагивая и оглядываясь на запертую дверь.
- И пан будет добровольно нести такую муку, такую пытку, когда… теперь… в походе…
- Об этом я уже подумал, - перебил его Ясинский, и хотя в беседке не было никого, кроме самих собеседников, он наклонился к уху Чаплинского и начал шептать ему что–то тихо и торопливо.
- Так это досконально? - потер себе Чаплинский руками объемистый, стянутый поясом живот. - Значит, и пан будет в походе?
- Я бы полагал, як маму кохам, - начал робко Ясинский, - если, конечно, вельможный пан с этим соглашается, мне бы, ввиду этого обстоятельства, не следовало быть в походе; буду находиться за глазами. Значит, что ни сбрешет пойманный даже збойца, пойдет за наглую клевету, и никто ему не поверит!
- Пожалуй, - задумался Чаплинский.
- К тому же, - более оживленно продолжал клеврет, - я здесь необходим для вельможного пана. Меня просил егомосць Комаровский помочь в важной справе.
- А… - протянул подстароста, - тогда конечно.
Богдан, возвратившись из Чигирина, торопливо стал собираться к походу; он надел под серый жупан кольчугу, а внутри шапки приладил небольшой, но крепкий шлем - мисюрку.
Как старый боевой конь, зачуя призывную трубу, храпит, поводит кругом налитыми кровью глазами и рвется вперед, выбивая землю копытом, так и Богдана оживил сразу этот призыв, разбудил боевую страсть, вдохнул молодую энергию. Назначение его, хотя и временным атаманом над целым полком, тоже льстило его самолюбию. Бодрый, помолодевший, он осматривал свое оружие и выбирал из складов надежное для сына Тимка; его решился он взять с собою, чтобы тот понюхал пороху и познакомился, что есть за штука на свете татарин. Кроме Тимка, он брал еще с собою Ганджу, Чортопхая, Гниду и человек пять из надежнейших хуторян. Своей сотне и другим в Чигиринском полку он дал наказ приготовить к походу харч и оружие и немедленно отправляться в Чигирин, где и назначен был сборный пункт.
Все домашние и дворня, несмотря на обычность этих походов и на уверенность, что батько атаман насолит этим косоглазым чертям, на этот раз были почему–то встревожены и совершали поручение молчаливо, затаив в груди вырывавшиеся вздохи.
- Ну что, Тимко, полюбуйся, какую я тебе отобрал зброю, - говорил самодовольно Богдан, показывая своему старшему сыну разложенное оружие. - Вот эта сабля отцовская еще, клинок настоящий дамасский… служила она твоему деду и батьку верой и правдой, - обнял он нежно второго сына Андрея, раскрасневшегося от волнения, с горящими, как угли, глазами. - Возьми же, мой любый, - протянул он саблю Тимку, - эту нашу родовую святыню, береги ее как зеницу ока, и пусть она тебя, за лаской божьей, хранит от напасти.
Тимко склонился, как склонялся головой под евангелие, и бережно, с чувством благоговения, принял на свои руки этот драгоценный подарок; но Андрийко не удержался: он бросился и поцеловал клинок этой заветной кривули.
- Дытыно моя! - растрогался Богдан и прижал Андрийка к своей широкой груди. - Вот правдивое козацкое сердце, в таком малом еще, а как встрепенулось! Орля мое! - поцеловал он в обе щеки хлопца еще раз.
А тот, весь разгоревшийся от отцовской ласки, улыбающийся, сияющий, с счастливыми слезинками на очах, припал к батьковскому плечу и осыпал его поцелуями.
- А вот тебе, Тимко, и рушница, - потрясал уже Богдан семипядною фузеей, - важный немецкий мушкет. На прицел верна, и летками бьет, и пулей: если угодит, так никакие латы не выдержат… найдет и под ними лядскую либо татарскую душу и пошлет ее к куцым… Ты за нею только гляди, чтобы не ржавела!