Буря - Михайло Старицкий 8 стр.


- Как за дытыною смотреть буду, - ответил с чувством Тимко, взвешивая на руке полупудовую рушницу.

- Ну, и гаразд, - улыбнулся батько, - а вот тебе и пистоли настоящие турецкие: сам вывез, когда был в полону. Только ты, сынку, на эти пукалки очень–то не полагайся, верный тебе мой совет! Изменчивы они - что бабы: то порох отсырел, то пуля не дошла, то кремень выскочил… Эх, нет ничего вернее, как добрый булат! Тот уж не выдаст! Так вот, к кривуле, что за сестру тебе будет, получи еще брата, - и Богдан передал ему длинный, вроде ятагана, кинжал, - вот на этих родичей положиться уж можно, да еще на коня; он первый друг козаку. Сам лучше не доешь и не допей, а чтоб конь был накормлен: он тебя вывезет из болот, из трущоб, он тебя вынесет из всякой беды. - Да я, тату, за своего Гнедка перервусь! - вскрикнул удало Тимко. - Спасибо, батьку, за все! Продли вам век господь! Поблагословите ж меня!

Он склонил голову и с глубоким почтением поцеловал отцовскую руку.

- Сынку, дитя мое дорогое, - встал торжественно Богдан и положил на его склоненную голову руки, - да хранит тебя господь от лиха, да кроет тебя ризою царица небесная от всяких бед и напастей! Теперь ты получил оружие и стал уже с этой минуты настоящим козаком–лыцарем. Носи же его честно, со славой, как носили твои деды; не опозорь его и единым пятном, ни ради корысти, ни ради благ суетных, ни ради соблазнов, а обнажай лишь за нашу правую веру, за наш заграбленный край да за наш истерзанный люд! - обнял он его и поцеловал три раза накрест.

- Аминь! - проговорил вошедший в светлицу незаметно дед. - Тут тебе, голубь мой, и "Вирую", и "Отче наш". Одно слово - козаком будь! - обнял он его трогательно.

- Прими и от меня эту ладанку, - высунулась из–за деда сморщенная, согнутая бабуся; она тихо всхлипывала, и слезы сочились по ее извилистым и глубоким морщинам. - То святоч от Варвары–великомученицы; она охранит тебя, соколе мой, дытыно моя! - и бабуся дрожащими руками надела ему на шею ладанку на голубой ленточке.

Растроганный Тимко обнимал и бабу, и деда и все отворачивался, чтобы скрыть постыдную для козака слезу.

- Э, да тут все собрались, мои любые! - заговорил оживленно Богдан. - Только не плачьте, бабусю, - козака не след провожать слезами в поход… Еще, даст бог, вернемся, славы привезем, и ему дадим хоть трохи ее понюхать.

- Ох, чует моя душа, что меня больше уж вам не видать, - качала головой безутешно старуха, - чую смертную тоску, стара я стала… да и горе придавило, не снести его.

Андрийко подбежал к ней и начал ласкаться.

- Да что вы, бабусю, - отозвался Богдан, - кругом это горе, как море, а умирает не старый, а часовый.

- Так, так, - подтвердил и дед, - скрипучее дерево переживает и молодое. Мы тут с вами, бабусю, господаревать будем, а коли что, так и биться, боронить господарское добро!

- И я буду боронить! - крикнул завзято Андрийко.

У Богдана сжалось почему–то до боли сердце, но он с усилием перемог это неприятное ощущение и весело воскликнул:

- Да! Тебе, сынку, да вам, диду и бабо, поручаю я свою семью и свой хутор! Смотрите, чтоб всех вас застал здоровыми, покойными и добро целым… а за нас не журитесь, а богу молитесь!

- Будем доглядать, храни вас господь! - отозвался лысый дед, покачивая своею длинною желтовато–белою бородой.

- Не бойся, тату, все доглядим, - бойко и смело отозвался Андрийко, - голову всякому размозжу! - сжал он энергично свой кулачок. - Я, тато, - схватил за руку Богдана Андрийко, - ни татарина, ни черта не побоюсь… вот хоть сейчас возьми!

- Подрасти еще, любый мой, да разуму наберись, - поцеловал Богдан его в голову, - а твое от тебя не уйдет, будешь славным козаком; только так козакуй, чтоб народ тебя помнил да чтоб про тебя песни сложил. Ну, однако, пора! Побеги, Андрийко, крикни Гандже, чтоб кони седлал, а я еще пойду со своими проститься. - И Богдан поспешно ушел на женскую половину.

Там застал он только Катрусю да Оленку; старшая дочка чесала сестре своей голову.

- Ну, почеломкаемся, мои дони любые, и ты, Катре, и ты, Оленко, - прижимал он их поочередно к груди. - Храни вас матерь божия!

- Таточко, ты едешь? - прижалась к нему Катря. - Не покидай нас, и без тебя страшно, и за тебя страшно.

- Не можно, моя квиточко, служба, - искал кого–то глазами Богдан. - Не плачь же, я скоро вернусь.

- Ох, тату, тату, я так тебя люблю! - бросилась уже с рыданиями к нему Катря на шею.

- Успокойся, моя рыбонько, - торопливо отстранил ее Богдан. - Не тревожься… А где ж Юрась и Елена?

- В гайку, верно, а може, и в пасеке, - заявила Оленка.

Богдан поспешно направился в гай, но ни в нем, ни в пасеке, несмотря на самые тщательные поиски, Елены он не нашел; он уже возвращался домой, опечаленный, что не пришлось ему и попрощаться с голубкой, и взглянул еще раз на гай, на сад, на Тясмин… И эта мягкая, чарующая картина показалась ему в новых, неотразимо привлекательных красках, она грела его душу какою–то трогательною лаской, от нее он не мог оторвать глаз.

Вдруг у самого поворота к будынку, в укромном уголке гая, он заметил Елену.

- А я бегаю везде, ищу свою зироньку, - направился он к ней порывисто. - Мы здесь с Юрасем все время, - улыбнулась как–то испуганно Елена, - он и заснул под мою сказочку…

Юрась действительно лежал, уткнувшись в ее колени, и спал безмятежно.

- Уезжаю ведь я, - запнулся Богдан.

- Ах, - как–то испуганно взглянула на него Елена и побледнела, - зачем так скоро? Не надо! - проговорила она как–то порывисто; потом провела рукой по лицу, вздохнула глубоко и добавила спокойнее: - Ведь это в поход, на страшный риск?

- К этим страхам, моя горлинко, мы привыкли. Вся наша жизнь идет под непрерывным риском за каждый ее день. Может быть, он и делает нас выносливыми и сильными, но не эти опасности, на которые идешь с открытыми глазами, страшны: такие только тешат сердце козачье да греют нашу удаль, а вот опасности из–за угла, от лобзаний Иуды{12}, от черной неблагодарности, такие–то пострашнее.

Елена побледнела пуще снега и вдруг почувствовала, что в ее грудь вонзилась стрела; она щемила ее и затрудняла дыхание.

"Ведь он спас мне жизнь!" - молнией прожгла ее мысль и залила все лицо яркою краской стыда.

- Ой матко свента! - вырвалось невольно из ее груди, и она упала на шею к Богдану.

- Не тревожься, зозулечко моя, радость моя, счастье мое! - обнимал ее Богдан, целуя и в голову, и в плечи. - Не согнемся перед бедою… Вот и теперь Конецпольский поручил атамановать в походе никому другому, как мне… Значит, считает меня сильным. И есть у меня этой силы довольно, - расправился он во весь рост и ударил себя рукой в богатырскую грудь, - не сломят ее прихлебатели, ничтожные духом!.. Лишь бы ты одна, счастье мое, любила меня! - прижал он ее горячо к своей груди. - Одна ты у меня и радость, и утеха, - ласкал он ее горячей и страстней, - без тебя мне не в радость ни жизнь, ни слава! Никого не боюсь я… Слышишь, Елена? Одной тебя… тебя одной боюсь!.. - Тато, тато! - шептала она, вздрагивая как–то порывисто и пряча еще глубже свое пылающее лицо на его груди.

- Вот и на днях ты так больно ударила в мое сердце, Елена, - продолжал Богдан, целуя ее нежно и ласково в золотистую головку. - Дитя, я не виню тебя… я знаю, что виноват сам: я мало думал о тебе, щадя твое молоденькое сердце… я не посвящаю тебя в те кровавые тайны, которые окружают меня. Но я верю, верю, Елена, счастье мое, что те жестокие слова, которые сорвались тогда у тебя… шли не от твоего сердца. Они были навеяны тебе кем–нибудь из моих изменчивых друзей. Но, Елена, не верь им, не верь их уверениям и восторгам. В тебе они видят только забаву, только красавицу панну, которая волнует им кровь, а я… - Богдан остановился на мгновенье и заговорил снова голосом и, серьезным и глубоко нежным: - Ты знаешь, жены своей я не любил… да ее уж давно и не было у меня. Ни один женский образ не закрадывался до сих пор в мое сердце. Все оно было полно ужасов смерти и ударов судьбы. Тебя я полюбил в первый и в последний раз. В таком сердце, как мое, дважды не просыпается кохання. Люблю тебя не для минутной забавы, люблю тебя всем сердцем, всею душой, солнце ты, радость моя!

Богдан прижал ее к себе горячо, до боли, и хотел было поцеловать в глаза, но Елена судорожно уцепилась за шею руками, и сдерживаемое рыдание вырвалось у ней из груди.

- Ты плачешь? Плачешь? Счастье мое, пташечка моя, ангел мой ясноглазый! - говорил растроганно Богдан, покрывая ее головку жаркими поцелуями. - Теперь я вижу, что тебе жаль твоего татка, теперь я вижу, что ты любишь меня! Ах, если б ты знала, какою радостью наполняешь ты мое сердце! Задохнуться, умереть можно от счастья! - вскрикнул он, прижимая ее к себе. - Что мне все вороги, когда я верю тебе, Елена?.. Ты говорила, что любишь только сильных; в этом ты не ошиблась, верь мне! И мы будем с тобою счастливы, потому что твое счастье - вся жизнь для меня!

Он припал долгим, долгим поцелуем к ее заплаканному лицу и затем заговорил торопливо:

- Ну, прощай, прощай, моя королева, моя радость, не тревожься, не думай… Будь весела и покойна, - перекрестил он ее. - Береги моих деток. - И, обнявши ее еще раз, он решительно повернулся и направился скорыми шагами на дворище, где уже давно его ждали.

- На бога! Постой… Мне надо… Я должна… Ой! - рванулась было к нему Елена, но Богдан не слыхал ее возгласов. От быстрого ее движения Юрась упал на землю; она растерянно бросилась к нему, и когда Богдан совершенно скрылся, прошептала: - Что ж, судьба! Что будет, то будет!

Все уже были на конях. Богдан вскочил на своего Белаша, и тот попятился и захрапел, почуяв на спине удвоенную тяжесть.

- Ну, оставайтесь счастливо! - снял шапку Богдан и перекрестился.

Спутники его тоже обнажили чубатые головы.

- Храни тебя и всех вас господь! - перекрестил их издали дед.

В это время Андрийко подбежал к отцу и, ухватясь за стремя, прижался головой к ноге.

- Тато, тато! Поцелуй меня еще раз! - произнес он порывисто, и что–то заклокотало в его голосе.

Богдан нагнулся с седла и поцеловал его в голову, а потом, окинувши еще раз все прощальным взором, крикнул как–то резко: "Гайда!" - и понесся галопом со двора в Чигирин.

X

По просеке между лесами Цыбулевым и Нерубаем едут длинным, стройным ключом козаки; червонные, выпускные верхушки высоких их шапок алеют словно мак в огороде, а длинные копья с сверкающими наконечниками кажутся иглами какого–то чудовищного дикобраза. Лошади, преимущественно гнедые, плавно колеблются крупами, жупаны синеют, красные точки качаются, а стальные иглы то подымаются ровно, то наклоняются бегучею волной. За козаками тянется на дорогих конях закованная в медь и сталь пышная надворная дружина.

Впереди едет на чистокровном румаке молодой Конецпольский; на нем серебряные латы, такой же с загнутым золотым гребнем шлем… Солнце лучится в них ослепительно, сверкает на дорогом оружии, усаженном самоцветами, и кажется, что впереди движется целый сноп мигающего света. По левую руку пана старосты качается на крепком коне увесистый пан Чаплинский; он залит весь в металл и обвешан оружием; тяжесть эта ему не под силу, и он отдувается постоянно. По правую руку едет в скромном дорожном жупане на Белаше пан Хмельницкий; осанка его величава, взгляд самоуверен, на лице играет энергия; на правой руке висит у него пернач - знак полковничьего достоинства. За атаманом хорунжий везет укрепленное в стремени знамя; оно распущено, и ветер ласково треплет ярко–малиновый шелк; по сторонам его бунчуковые товарищи держат длиннохвостые бунчуки… В первом ряду козацкой батавы, на правом фланге, выступает бодро Тимко на своем Гнедке, а налево едет из надворной команды угрюмый Дачевский.

Жутко на душе у Чаплинского; что–то скребет и ползет по спине холодною змеей, а лицо горит, и расширенные глаза перебегают от одного дерева к другому, всматриваются в темную глубь… и кажется ему, что оттуда выглядывают косые рожи с ятаганами в зубах.

- Нас Хмельницкий ведет страшно рискованно, - не выдерживает и подъезжает к Конецпольскому подстароста, - на каждом шагу можно ожидать татарской засады в лесу, а мы растянулись чуть ли не на полмили… без передовиков… едем словно на полеванье; нас перережут, как кур…

- Пан чересчур уж тревожится, - отвечает с оттенком презрения староста, - наш атаман - опытный воин…

- Но можно ли ему вполне доверять?

- Пане, это мое дело! Наконец, я доводца в походе! - бросает надменно староста, и Чаплинский, побагровевший, как бурак, отъезжает, сопит и мечет вокруг злобно–пугливые взгляды.

Время идет; лесная глушь становится еще мрачнее; тихо; слышен мерный топот копыт, да иногда доносится издали крик пугача… Конецпольский, выдержав паузу, обращается с своей стороны к Хмельницкому, приняв совершенно небрежный равнодушный тон; его тоже интересует отсутствие авангарда и полная беззащитность отряда от нападений из леса.

- Ясновельможный пане, - ответил ему с полным достоинством Богдан, - татары сами боятся лесов и никогда по ним не рыщут, они держатся только раздольных степей. Независимо от этого у нас есть не только надежный авангард, но и с обеих сторон отряда пробираются по трущобам и дебрям мои лазутчики–плазуны… Раздающиеся по временам крики пугача или совы - это наши сигналы.

- Досконально! - воскликнул вполне удовлетворенный староста. - Хитро и остроумно! Я не ошибся в военной предусмотрительности и доблести пана и вполне убежден, что он оправдает их.

- Весь к защите края и к панским услугам, - снял Богдан шапку и, сделав ею почтительный жест, насунул ее еще ниже на брови.

К вечеру только начал редеть лес, открывая иногда широкие закрытые поляны…

- Не отдохнуть ли нам здесь? - обратился Конецпольский к Богдану. - Место укромное, люди отдохнут, кони подпасутся, да и нам полежать и закусить не мешает. Разбило на коне - страх!

- Как егомосци: воля, - улыбнулся слегка Богдан, - только засиживаться нельзя, с татарами главное - быстрота и натиск…

- На бога, вельможный пане, - взмолился к пану старосте Чаплинский, - отдых! Сил нет… изнурены… в горле пересохло… вся наша надворная команда едва держится в седлах!..

- Я прикажу, за позволеньем панским, - нагнулся почтительно в сторону Конецпольского Богдан, - остановить здесь полк, призову сюда и моих разведчиков… тут рукою подать до опушки.

- Отлично, - кивнул головой староста.

- Только, мой пане коханый, - не отставал Чаплинский, - подночуем здесь: утром как–то виднее, бодрее.

- Смерть–то встретить днем, да глаз к глазу не бардзо… - подтрунил Конецпольский и сейчас же, соскочив с коня на руки своих гайдуков, снял латы.

Богдан, отдав приказания, углубился немного направо в лес, а Тимко налево. Раздались близехонько неприятные и резкие крики филина и совы; на эти крики послышались издали как бы ответные завывания пугача.

Вскоре на поляну вышли двое бродяг по виду.

- А Ганджа, братцы, где? - спросил их Богдан. - Ты ж, Чертопхай, был при нем?

- Вперед ускакал оглядеть степь… - обирал тот репейники и другие колючие и ползучие растения, облепившие и изорвавшие его одежду. - Он уже раз был на разведках и видел недалеко за лесом кучки татар; они тоже рыскали, чтобы вынюхать что–нибудь.

- Гаразд! - одобрил атаман. - Ступайте к обозу, выпейте по кухлику, да снова на свои чаты. Тимко, - кликнул он потом своего сына, - возьми с собой Ярему, да Гниду, да еще человек пять и отправляйся на опушку подозорить!

- Добре, батьку, - ответил бодро Тимко, счастливый данным ему поручением.

- Если встретишь порядочную купку татар, дай знать, а если собак пять–шесть, то попробуй подкрасться и заарканить кого–нибудь, а если пустятся наутек, то не гонись: татарина в степи и куцый черт не поймает.

- Добре, батьку атамане! - поклонился Тимко и ушел.

Козаки еще до наступления ночи зажгли в глубине леса костры; кашевары принялись варить кулиш; стреноженные, кони были пущены на поляну; в два круга вокруг табора расставлены были вартовые.

Из пышного старостинского обоза принесены были ковры и, подушки; отряд кухарей и гайдуков засуетился над вельможнопанскою вечерей, и вскоре на коврах появились дымящиеся и холодные блюда роскошнейших снедей, обставленных целыми батареями пузатых и длинношеих фляг и бутылок.

К магнатской вечере, кроме начальников надворной команды, был приглашен из козаков один лишь Богдан. Чаплинский все время упорно молчал и только согревал себя старым медом да подливал усердно венгерское одному из бунчуковых товарищей третьей хоругви, некоему Дачевскому.

Не успело еще панство повечерять, как раздался в просеке стук копыт, и в освещенном кругу появился Ганджа, держа поперек седла связанного татарина.

- "Языка", батьку, добыл! - проговорил он весело, соскакивая с коня и стягивая татарина; последнего била лихорадка, косые глаза его постоянно мигали и бегали, как у струнченного волка; лицо от бледности было серо.

- Где ты его поймал? - спросил Богдан.

- Аж под Моворицей, - улыбнулся Ганджа до ушей, выставив свои широкие белые зубы. - Ее–то, собаки, сожгли, так я на зарево и поехал. Смотрю, двое голомозых на поле шашлыки жарят, я подполз и накинул вот на этого пса аркан, а другой удрал.

- А где твоя, татарва, главный стан? - спросил атаман у пленника по–татарски.

- Ой аллах! Не знаю, - растерялся татарин.

- Слушай, во имя Магомета, говори правду, - насупил брови Богдан, - не то попробуешь горячих углей или соли на вырезанных в твоей спине пасмах.

Татарин трясся и не мог говорить.

- Гей! - крикнул Богдан. - Принести сюда жару и позвать шевца Максима!

Татарин повалился в ноги и стал болтать чепуху.

- Нас много… на полдень… клянусь бородой пророка! Мы четыре раза делились, больше не знаю. О эфенди, мурза, пощади!

- Слушай, собака, - крикнул Богдан, - ты покажешь нам, куда твоя малая батава пошла; солжешь - всю шкуру сдеру и живого посолю. Возьми его, - обратился он к Гандже, - он твой бранец и при малейшем обмане нарезать из его шкуры ремней!

- Добре, батьку, - захохотал Ганджа, - не утечет! А насчет голомозых чертей, так я одну тропу их выследил: они, сжегши Моворицу, бросились обратно по направлению к Оджамне. Теперь если бы выследить другое рамено ихнего поганского отряда, так можно б добраться и до перехрестя.

- Пошлем отряды направо и налево от твоей тропы. Ну, спасибо! Ступай подвечеряй!

Конецпольский страшно был заинтересован допросом; но, не зная, с одной стороны, татарского языка и не понимая, отрывочных фраз Ганджи, с другой, он обратился к Хмельницкому за разъяснениями.

Назад Дальше