- Скачут! Скачут! - заорали они на весь майдан. Они устремились от ворот к костру, размахивая в воздухе деревянными саблями, и те светились почти правдоподобно, когда попадали в полосу света от костра.
Прислушались казаки - скачут!
- Все ли скачут? - отстраняясь ладонью от огня, спросил Ременников, но вопрос запоздал: три всадника осадили лошадей у церковной коновязи.
- Навроде невесел атаман, - сразу определил Беляков.
В костёр кинули сушняку. Пламя озарило всё вокруг, задрожало на дубах, на церкви. Толпа расступилась, и к самому огню прошли трое: Кондратий Булавин, исполнительный здоровяк есаул Семён Цапля, любимец атамана, а позади них тащился бахмутский поп отец Алексей. Булавин был ниже их ростом, но когда он подошёл к костру, спина его заметно затучнела своей плотностью среди других казаков.
- На круг, казаки! - раздался его на редкость низкий голос.
Булавин всегда говорил негромко, а точнее - ненадсадно, но неожиданная для его роста сила голоса заставляла обрывать разговоры. Сейчас на всех повеяло знакомой уверенностью Булавина, деловым упорством, и раз сказал атаман "на круг" - будет круг, хоть и ночь на базу. Казаки смотрели на него, и им казалось, что всё было обычно в нём - фигура, голое, толстый короткий нос с широким вырезом ноздрей, но сегодня лицо его - кто был близко, видел - его широкое в чёрной бороде лицо, непривычно окаменевшее, неподвижно держало крупную складку в межбровьи.
- Эй! Кто там близко? Вдарь по котлу! - крикнул вернувшийся Шкворень.
Тотчас раздался дребезжащий звон надтреснутого чугунного котла. Под окнами кабака послышались крики:
- Эй! Казаки! На круг! Атаман трухменку гнёт!
Повалила из кабака казацкая вольница - в шапках, без шапок, в зипунах, в рубахах, голые по пояс и в одних исподних, кого как обобрал царёв целовальник, но все при оружии, - и все втиснулись в круг, задышали сивухой. В один миг отогнали малолетних. Порскнули в сторону девки и бабы - нельзя и близко стоять, а то до синяков изобьют за нарушенье казацкого закона. Не допустили в круг и тех беглых, что не приняты были ещё в казаки. Угомонились, притихли, готовые слушать атамана.
- Атаманы-молодцы! Односумы! Век бы мне с вами вековать и горя не знать, да, видать, на крутой прогон легла судьба наша. Ни Черкасский город, ни Москва не пошли во вспоможенье Бахмуту, дабы отстоять наши копани соляные. Мне ныне полковник Шидловский велику радость учинил: прочтён мне был царёв указ, что-де копани наши соляные отходят тутошним прибыльщикам, изюмского полка людишкам.
- Не отдадим!
- Не бывать тому!
- Тихо, атаманы-молодцы! Вот уж который год возим мы самую белую соль на рынки, - такую соль, что и на царицынском торгу такой соли нет, а отныне нет у нас соляного достатку. Нет отныне вольного казацкого Бахмута. Нет у вас своего атамана: я отслужил вам…
Булавин положил на землю насеку, потом повернулся к Цапле, взял у него бунчук и бросил в огонь.
- Избирайте нового атамана!
Пламя весело охватило вороную чернь конского хвоста, перекинулось на древко и затрещало им. От этого треска первым очнулся Окунь. С соляным колодцем уходила от него надежда купить красивую ясырку.
- Не отдадим! - заорал он, сорвав свою трухменку, и завертел угловатой головой, растущей почти из брюха.
- Погоди орать! - одёрнул его Ременников, хмурясь всё больше и больше, и к атаману: - Скажи, Кондрат, уж не околдовали ли тебя в Изюме? Не питья ли поднесли на порчу?
- Нет, не околдовали, Терентий, хоть от питья я не отказался.
- Тогда отчего ты атаманство оставляешь? Разве мы, круг казацкий, тебя отбрасываем?
- Нет у нас отныне солеварен. Нет и соляного городка Бахмута, потому нет и атаманства моего.
- Как это - нет? Вот он, городок наш. Вот наши курени, а вот и мы, казаки твои! Нам ли от тебя отказываться? Нам ли без бою добро своё отдавать? Оно не грабленое, оно нажитое - редкое богатство у казака, а ты его без слову отдашь прибыльщикам? Давай, атаман, думу думать.
- Я, Терентий, ночи не спал, всё думал…
- И чего?
- А то надумал, что нет у нас той силушки, коей можно копани соляные удержать.
- Есть сила! Мы силу эту покажем Шидловскому!
- Быть нашим саблям на их шеях! - поддержал Окунь.
- Атаман! - выступил Беляков. - Кондратей Афонасьевич! Не оставляй нас в этот чёрный час. Казаки без тебя, что молодые жеребцы без пастуха - того гляди зарвутся и погубят себя. Не божье то дело - оставлять нас. Коли гордыня ломает тебя - оставь гордыню. Ты зри круг себя - все пришли до тебя. А коли утратим мы друг дружку, то останемся в такой сирости, что и куры нас за гребут.
- Нет, Терентий. Из-за соли не стану я проливать кровь христианскую. Не резон!
- Истинно глаголет атаман! - заговорил поп Алексей. Он держал саблю перед собой, как большой крест. - Не резон кровь христианскую проливать ныне! Смиренье, дети мои, и благодать снизойдёт на вас. Не нами сказано: уклонися ото зла и сотвори благо! И водворися в миру, не вкушая хлеба, рыдая о беззакониях великих народа…
- А вот он, наш закон! - Шкворень с лязгом выхватил саблю. Матово полыхнуло её кривое татарское жало, смазанное свиным салом.
- Не простим изюмцам позор наш великий! - выкрикнули в задних рядах.
- Успокой, Кондрат, казацкие сердца, - не по-круговому, а дружески попросил Терентий Ременников.
Булавин смял тёмную лопату бороды о грудь. Задумался.
- Добро, казаки… Дайте мне подумать хоть ещё ночь да день. Сдаётся мне, что смогу я успокоить казацкие сердца. - Он оглядел всех, кого мог увидеть в свете потухающего костра, померцал страшным шрамом на щеке - след сабельного удара. - А сейчас, казаки, домонь идите. Домонь!
Булавин положил атаманскую насеку и пошёл к своему куреню.
На полдороге его остановил нежданный гость - Голый.
- Микита! Чего за кругом стоял? По делу ай как?
- Ременникова ищу. Он лекарь знатный, а у меня мать хворая, - соврал Голый, выжидая пока Цапля проведёт лошадь Булавина, потом только зашептал: - Чего делать, Кондрат? Астрахань зовёт…
3
У самого куреня догнал сын Никита - то была его мальчишеская привычка. Небольшого (в отца пошёл!) роста, он скрывается среди ребятни, а у самого куреня неожиданно вывернется откуда-то, цапнет за рукав, повиснет, заплетёт закоржавевшие босые ножонки вокруг батькиной ноги - хоть падай. И ведь знал, озорник: чем сильней мешает отцу, тем скорей разрешит тот пойти к лошади.
- Домонь, Микита, домонь! - прогудел Булавин, радостно ощущая знакомую тяжесть мальчишеского тела.
- А лошадь? - оглянулся Никита и скорей угадал, чем увидел во мраке, как Цапля заворачивает с лошадью к конюшне.
- Ну, поставь уж! Напои…
Голос Кондрата прозвучал по-прежнему сильно, но настолько отрешённо, будто он разговаривал во сне. Сам же Булавин, казалось, не слышал своего голоса, да и смысл слов не проникал в глубину сознания, поскольку на пути этих простых житейских помыслов неотвязно теснились иные заботы. Мелькали лица, звучали голоса, толпились невысказанные мысли…
В курене, в правом переднем углу, горела лампада, тускло отсвечивая в прокопчённой иконе. Пахло деревянным маслом, пареным зерном, что за печью, в тепле, прорастало под мешковиной на солод, но сильней всего пахло солёной рыбой. Качнулась холстинная полсть - вышла жена, но тут же кинулась к настенному поставцу, взяла с него оловянный шандал и прижгла от лампадки две свечи.
- Здорово дневала, жена?
- Слава богу… - она поставила шандал со свечьми посредине стола. Обмахнула цветастой и длинной припечной завеской, прикрывавшей сарафан от груди до колен, широкую лавку.
Булавин снял свою трухменку у самой двери, кинул её в угол, на есауловскую лавку, что была при входе, снял и повесил саблю на стену, вынул короткий красивый турецкий пистолет, положил его бережно на сундук. Всё это он делал неторопливо, сосредоточенно. Сел прямо на порогу прислонился спиной к косяку. В этом новом, недавно обжитом курене порог был любимым местом атамана.
- Разуть?
Голос жены прозвучал близко, но смысл сказанного дошёл не сразу. Её сухощавое лицо, оквадратенное снизу широким подбородком, а сверху - монастырской повязкой тёмного платка, качнуло рядом крупную темень глаз, крепкое рядьё хороших зубов. Когда-то, ещё живя в Чугуеве, за Изюмом, немало помучился Булавин из-за своего роста, отец Анны долго косоротился, не отдавая девку за него, невеликого.
Анна привычно разула его. Пошла мыть руки.
Босый, он посидел ещё немного, глядя куда-то в глубину куреня, под стол, в немую темноту. Ноги ощущали приятную прохладу земляного пола, по совету беглого северянина смазанного кровью свиньи. Пол от этого стал гладким, как слюда в оконцах, не пылил, не пачкал. "Не-ет, не потерянный, видать, живёт там на Руси народ…" думал Булавин.
Жена говорила что-то о хозяйстве, об осенних заботах - о стогах сена, не свезённых со степи, про каких-то осетров, купленных у донских торговцев и будто бы выловленных в ныне запретных, царёвых местах, про многие мелочи ещё, но всё это не пробивалось к его сознанию, заполненному плотной массой не разрешённых бахмутских дел, вдруг навалившихся на атаманскую голову.
- …а за что, спросить по совести, он её исхлестал? - наконец дошёл до него её голос.
- Кто исхлестал? - очнулся он и оглядел курень, как человек, только что вынырнувший из омута.
- Тьфу ты! Да Рябой!
- Чего Рябой?
- Да Ивашка Рябой жену исхлестал! Восьминадцать раз твержу! Что ты ныне - порченой навроде? Али тебя Шидловский опоил чем?
Никчёмная болтовня жены всегда удручала его. Он замечал, что чем дольше они жили вместе, тем болтливее и развязнее становился её норов, а когда он, Булавин, был выбран на бахмутском казачьем кругу в атаманы, баба будто белены объелась: на каждое атаманское слово десять сыплет, а соседок забивает, что сорока воробьёв. Ей бы, думалось порой, с братовой женой поцапаться - вот пара! Однако привычка - житейское дело. Булавин привык пропускать её болтовню мимо ушей, а вот сейчас напомнила о Шидловском - и кровь кинулась в разгорячённую обидами голову.
- Баба! - взревел Булавин. - Не чинись супротив меня! И токмо помяни ещё этого дьявола Шидловского!..
Он вскочил с порога, зашлёпал по глади пола широченными ступнями. Волосы прилипли ко лбу, на левой щеке налился лиловый шрам. Жена знала его нрав и мышью кинулась за полсть, к печи. Затихла. Однако эта притворная тишина ещё сильней раздражала его.
- Отныне я вольный казак! - рванул он руками в воздухе, как бы раздирая перед грудью невидимую преграду. - Нет у меня соляных варниц! Нет Бахмута! Нет атаманства! Конец! Завтра собирайся в Трёхизбянскую! Слышишь? Со всем скарбом и животами! Со всей рухлядью!
Жена робко выступила из-за полсти. Бесшумно приблизилась в своих мягких, шитых жёлтыми нитками чириках. Испуганно закрестилась.
- Господи! Как же это - ни солеварен, ни атаманства?..
- А! Тебе богатство нужно? Тебе атаманскую честь подай на серебряном блюде, а коль у мужа кручина - тебя не докричаться! Завтра же поутру в Трёхизбянскую!
- Тятька! - в слезах крикнул от порога сын. Он уже с минуту стоял у порога. До него без труда дошёл смысл сказанного отцом: отъезд - это не потеря какого-то богатства, коего он не видел, да и плевать ему на всё это! - отъезд - это потеря друзей, речки Бахмута, приволья…
- Седлай зараз! - крикнул ему отец.
Никита кинулся на конюшню к лошади, а Булавин схватил со стены саблю, надел на голову трухменку, сунул за пояс новомодный турский пистолет, а сапоги схватил в руки и надевал уже на конюшне впотьмах.
Лошадь была готова. Никита стоял в растворе ворот. От слабого света фонаря, в железно-слюдяной утробе которого оплывал огарок свечи, жирно лоснилась ремённая упряжь, бок лошади, ярко блеснуло высветленное стремя.
- Ты куда, тятька?
- К утру приеду, - буркнул отец всё ещё с холодком, от которого он никак не мог освободиться даже в разговоре с сыном. В тот же миг он ловко кинул своё плотное тело в седло, но прежде чем тронуть лошадь, оглянулся. Никита знал: отец так не мог уехать - оглянулся. Это был давно привычный знак. Никита проворно поставил фонарь на землю, кинулся к отцу, подпрыгнул и повис на шее. Булавин бережно оторвал его от земли, придерживая в широких ладонях сухонькое мальчишеское тело, зашуршал бородой по шее, но тут же вернул казацкий характер:
- Ну, будя слюнявиться-то! Иди домонь. Спать пора…
Он хлестнул лошадь и пропал в темноте, а Никита всё стоял у растворённых ворот конюшни, дивясь тому, что отец поскакал не к майдану, не к куреню своего есаула Цапли, а прямо к городовым воротам, в степь. Ему уже не был слышен топот лошади, но в глазах всё ещё стояла фигура отца, его привычная посадка, этот его неповторимый разворот в седле - правым боком вперёд. От этой посадки всегда веяло на Никиту завидным спокойствием, решительной уверенностью отца и даже сейчас, в это непонятное, смутное казацкое безвременье, даже в эту тревожную ночь парнишке казалось, что всё отстоится в этом тревожном мире, всё вернётся в своё спокойное русло - к тишине куреней, к знакомому запаху соляных сковород на солеварнях. Он невольно прислушивался к затихающему шуму в кабаках, к собачьему лаю, но ему всё ещё виделся отец, и негасимой свечой горела в душе мальчишки надежда на новое светлое утро.
4
За сухим рвом, сразу же, как только лошадь вынесла Булавина в степь, исчезли жилые запахи городка, а в лицо знакомо дохнуло окрепшей горечью осенней степи. На миг оглянулся Булавин от кладбища и увидел в распахе городовых ворот, ещё не затворённых караульными казаками, болезненно-жёлтые огни куреней. Вспомнилась родная Трёхизбянская станица, но почему-то эти сиротливые огни казались сейчас ближе, роднёй его сердцу… Слева, у кладбища, должно быть, из балки качнулся по склону пугающий призрачный свет, как из преисподней, а впереди, на неизмеренные вёрсты навалилась сплошная темь, чёрная, как дёготь. Лошадь неслась по дороге на солеварни, но Булавин грубо повернул её вправо, и теперь, не видя ни дороги, ни буераков, ни зарослей чернобыла, отдался на волю слепого случая. Направленье он старался держать в сторону Большого ручья, за которым начинался лес, а там, у излуки, в двухстах саженях от опушки, стояли всё ещё не убранные за атаманскими заботами стога булавинского сена. Мысль о сене, пришедшая по хозяйской привычке, подсказала ему и направленье и смысл его безумной ночной скачки. Он придержал лошадь и спокойно поехал шагом, вовремя вспомнив, что дорога к сену лежит через балки, увалы, кустарник.
"Догляжу заодно…" - подумал он о сене, а с чем "заодно" - и сам не знал.
Вот уже два года, как он чувствовал, что земля постепенно уходит у него из-под ног, не было в жизни той уверенности, с которой он поселился в Бахмуте. Началось это с той поры, как в 1703 году приезжали петровские стольники - Пушкин да Кологривов - и хотели было выселять беглых людей с Дикого поля. И хотя казаки отпугнули тех царёвых переписчиков, всё равно неспокойно стало на Дону, да и на всех запольных реках. Слухи шли: то в одном, то в другом месте царёвы люди своевольно селились или просто отымали казацкую землю. На Битюге объявился новый хозяин этой реки и земель - князь Меншиков, царёв любимец, и стал в тех местах господином. Людишки царёвы - прибыльщики, торговцы - из немцев и свои, доморощенные, - служивый, поместный люд, священники скупали земли у некрещёных, будто и не было указа царя Алексея, чтобы не делать этого, не скупать земли у некрещёных, но разве Петру доглядеть за всем! Однако Булавину казалось не раз, что царь знает обо всём, что держит он супротив казацкого роду тяжёлый камень за пазухой. С чего бы тогда царю посылать в прошлом году полковника Башлыкова с солдатами и работными людьми, дабы строили те укрепления меж Доном и Иловлей? Неспроста послал! Хорошо, казаки раскатили всю стройку до первого венца. А супротив кого те укрепления строили? Понятное дело - супротив казаков. Так думал он, Булавин, тогда, и предчувствия его оправдались. Опять появились царёвы люди под Бахмутом, нарыли своих соляных колодцев, учиняя своё солеварение. Но пусть их варят, а почто казацкие солеварни отымать?
- Нелюди! Окаянное племя! Дело кричал Шкворень: порубать их всех до единого! - скрипнул зубами Булавин и, забывшись, ударил лошадь кручёным арапником.
Зашуршали копыта по пожухлому бурьяну, надавило в лицо и грудь гладкой прохладой ночного воздуха. Неисповедимо и страшно кричали ночные птицы. Еле приметно замаячили впереди на скате звёздного неба горбатые тени. "Лес!" - мелькнула догадка, и вскоре лошадь оступилась, припала на передние ноги и по самую грудь впоролась в воду. Булавин проехал берегом в одну, потом в другую сторону, с трудом опознавая деревья, наконец ощупал большой граб и от него безошибочно направился на ту самую поляну, где всё ещё стояли стога сена.
Темь в лесу была ещё плотней. Он несколько раз срывался на лошадь за то, что она близко продирается к стволам деревьев, а те больно бьют по коленям. Порой по брюху лошади, по его сапогам хлестали кусты. Но вот снова замелькали звёзды - лес раздвинулся. Запахло сеном сильней, чем ожидал он. Лошадь сделала ещё несколько шагов и ткнулась мордой в ближний стог. Зашуршала, потащила сено. Захрупала.
"Лучше здесь заночую, чем с пустой бабой лаяться", - решил он, успокаиваясь.
Он выпростал ногу из стремени, ощупал ногой стог, намереваясь взобраться на вершину его, но нога наткнулась лишь на остатки сена и то далеко внизу, у самой земли. Только сейчас он сообразил, что, остановившись перед самым стогом, он не должен был видеть звёзды над кромкой леса.
"Что за чудо?" - изумился он и торопливо спешился.
Он огляделся, обвыкаясь. Заметил, что поляна была та же самая. Место стога было то же, близ молодого дуба, ещё в сенокос они с Анной отдыхали в его тени, и те же шуршали кусты боярышника под его рукой, но стога не было: на земле лежали лишь жалкие остатки увезённого - это теперь было ясно - кем-то сена. Разволновавшись, он торопливо вошёл в темноту, на память зная, где стоят другие стога, но и там он нашёл лишь клочья обронённого сена, да на сучьях граба, подложенных под стог, оставалось немного - то, что зацепилось. Вся поляна пахла сеном, пахла сильней, чем смётанные и уже обветренные стога. Так сильно и вкусно пахнут только разворошённые. Булавин вытащил из кармана кресало, высек искру, раздул фитиль и поджёг остатки сена. Пламя потеплилось слегка, потом весело побежало по разбросанным клочьям сена, по усохшим сучьям граба, затрещало, фукнуло белёсым дымом. Поляна вмиг осветилась, стала видна её обширная пустота, насмешливо, как показалось ему, расступившаяся до самого леса. Он отрешённо подкидывал сено в огонь, подгребая зелёные клочья сапогами, и всё смотрел на пятна увезённых стогов, ещё не понимая, что же произошло тут. Постепенно он начал предполагать, круг его догадок сузился, и вот уже остался один-единственный ответ: изюмцы! Да, теперь он знал, что это люди полковника Шидловского. По слухам, к Шидловскому в полк прибыли недавно ещё несколько десятков доброхотов. Учинилось от них по всей округе беспокойство. Приехали они верхами, остаются на зиму, а сена лошадям не запасли. Купить - денег жалко, вот и промышляют.