– Модест.
– Вот, Модест, вы жить хотите?
– Не такой же ценой!
– Другой нет.
– Я… Я не буду. А вы делайте, что хотите. Мне все равно.
– Я пытаюсь спасти вас. Вы что, не видите?
– Не такой же ценой! – чуть не закричал Модест.
– Давайте обойдемся без истерик, ладно? Вы хорошо подумали? Подумайте еще раз. Я искренне прошу вас, – пристально глядя ему в глаза, попросил офицер.
Руки Осташина дрожали, он отодвинулся от Потоцкого.
– Нет! Я же сказал уже.
– Вы совсем молоды. Вас ждет мать. Неужели вам не жалко ее слез? Ее здоровья? Отец. Вспомните о нем. Как они, ваши родители, переживут вашу гибель?
– А я? Как я переживу свое предательство? – спросил в ответ Модест.
– Переживете. Со временем все пройдет. Вы, повторюсь, молодой. Женитесь, заведете детей. Еще будете думать, как я мог лишить себя всего этого счастья? Ну? У вас есть невеста? Вы влюблены в кого-нибудь?
– При чем тут это?
– Да при том, что вас ожидает огромная счастливая жизнь, а вы хотите оставить ее тут, в этом сыром подвале! Подумайте, ну же!
Осташин отодвинулся еще дальше, почти упершись спиной в стену.
– Я не стану… Нет…
– Как хотите, – словно разом потеряв интерес, отмахнулся Потоцкий. – Ваша жизнь, вам решать.
Он резко выбросил руку, ударил Осташина затылком об угловатые камни стены. Глаза ополченца распахнулись и погасли. Обмякшее тело опустилось на ступени.
Потоцкий с сожалением посмотрел на него.
– Что ж за люди? Никого не жалко. Ни своей матери, ни чужой.
Вытащил из брюк узкий ремень, сделал петлю, привязал к бревну у потолка. Сверху просыпалась сухая земля, запорошила Потоцкому лицо, попала в глаза, приоткрытый от усердия рот.
Когда петля захлестнула его горло, Модест пришел в себя, рот его раскрылся, словно он собирался что-то сказать, правая рука поднялась, потянувшись к убийце, но ослабла на половине движения и упала.
Потоцкий поднялся наверх.
– Тут человек повесился! – заколотился он в дверь.
– Что?
– Юнкер повесился, говорю.
За его спиной оборвался душивший Осташина ремешок, и юноша мешком упал на землю. Кашляя так, словно пытаясь выблевать из себя все внутренности, Модест засучил ногами по скользкому полу, содрал петлю.
– Кто повесился? Что мелешь? – послышался голос часового.
– Черт! – беззвучно выругался Потоцкий и крикнул в дверь: – Нет… Я перепутал. Все в порядке. Он жив…
Лязгнул засов.
– Отойди от двери. Сам гляну, что там у вас.
Часовой, держа винтовку с примкнутым штыком наизготовку, открыл дверь, заглянул в полумрак погреба. Поручик закрылся рукой от хлынувшего в лицо света.
– Ты что, взаправду вешаться собрался? – весело крикнул Осташину молодой, румяный, как хлеб из печи, номаховец, глядя, как внизу полураздавленным жуком копошится ополченец. – Думаешь, мы тебя прикончить не сумеем? Напрасно. У нас это быстро. С вашим братом офицером никто церемониев разводить не станет. Раз-два и к стенке.
– Все хорошо, – прохрипел красный, как борщ, Осташин. – Это я сам… Сам…
– Ладно, не скучайте тут.
Дверь захлопнулась. Потоцкий опустил руку.
…Лев Задов смотрел на поручика пренебрежительно.
– Какой Шейнман? Что вы несете?
– Шейнман – командир разведки дыбенковской дивизии.
– И что я должен сделать? Побежать к нему с докладом о прибытии вашей светлости? – Задов подошел к стоящему перед ним со связанными руками Потоцкому, выдохнул плотное облако самосадного дыма ему в лицо. – Я прямо сейчас побегу, не возражаете? То-то он обрадуется.
Задов, кривляясь, замысловато повернулся, подошел к столу и приземлился на широкое кресло с витыми в облезшей позолоте ручками.
– Вот что я вам скажу. Плевать я хотел и на Дыбенко, и на Шейнмана. Тем более что последний по слухам вот-вот концы отдаст. Так что, если есть что рассказать, советую изложить мне. Если нет, я через две минуты найду вам подходящую стеночку и поставлю с ней целоваться. Я не шучу. – Он затянулся, разглядывая поручика.
Тот молчал.
– У меня тут таких "красных шпионов" до десятка в день бывает. И каждый требует сообщить о его поимке. Кто Шейнману, кто Дыбенко, кто чуть не самому Троцкому. Вы думаете, у меня есть время разбираться, кто из них настоящий, а кто брешет? Я человек простой и давно решил, что разбираться вообще не буду. Либо я их расстреливаю, либо они рассказывают все, что знают.
Потоцкий скривил губы.
– Но потом – то все равно к стенке?
– Смотря что расскажете, – пожал плечами Лев, сосредоточенно глядя на кончик самокрутки. – Так что мы решаем, будете говорить? Звать писаря?
Потоцкий подумал. Пошевелил связанными руками, хрустнул пять раз пальцами.
– Идите вы к черту, – почти равнодушно сказал.
– И то верно, – легко согласился Задов. – Меньше мороки. Думаете, я от вас что-то новое узнаю? Даже не надейтесь. С вашими частями мне все давно ясно. А так и писанины меньше, и вам томиться пустыми надеждами не придется. Грицько, – окликнул он часового. – Позови хлопцев, пусть их благородие расстреляют. Не бить, не обижать. Просто расстрелять и все. Хороший человек, сразу видно. Не шумит, не плачет, волокиты не создает. Ступайте, с богом.
– Там еще этот, пацан. Который самоубиться хотел. С ним что делать? – напомнил часовой, когда расстрельная команда увела Потоцкого.
– Вывести за село и пинка дать.
– Отпустить, что ли?
– На лету ловишь.
– Так он хоть и молодой, а все ж из белых. Может, хоть высечь для порядка?
– Он и так наполовину повешенный, куда его сечь? Отпусти, не хочу мараться. С детьми мы еще воевать будем…
Линза
– Ах, Витюшка, Витюшка!.. – нараспев произнес Донцов, расхаживая по просторному, со сплошь застекленными стенами флигелю, в котором он, капитан врангелевской контрразведки, устроил свой кабинет.
Яркий, как пожар, солнечный свет прошивал насквозь высокие рамы, превращая комнату в подобие теплицы.
Жара тут стояла глубоко за тридцать, но Донцов, казалось, совсем не чувствовал ее. Рубашка его сверкала свежестью, на лбу не выступило ни бисеринки пота.
Перед ним стоял молодой, лет двадцати парень с разбитым лицом и набрякшими, будто от укусов пчел, синими веками. Время от времени он трогал языком похожие на сырые котлеты губы и устало закрывал глаза, словно лишь уважение к вышагивающему по флигелю капитану не позволяло ему уйти.
Донцов иногда останавливался перед ним, всматривался в молодое безусое лицо, оплывшее и отекшее, и продолжал шагать дальше, скрипя сапогами и рассуждая.
– Витюшка, Витюшка, что же ты, дурачок этакий, ничего не знаешь?
– При кухне я служил, – смешно шлепал тот губами. – Кто мне чего расскажет?
– Но глаза-то у тебя есть?
– Известное дело, есть.
– Вот. Сколько народа у Номаха, знаешь?
– Знаю.
– И сколько?
– Тыщ пять.
– А может, сто?
– Может, и сто. Хрен его маму знает. Считал я их, что ли? – уныло говорил пленный.
По всему было видно, что разговор давно ходит по кругу и ни капитан, ни номаховец не знают, как его завершить.
– Эх, Витюшка, ты ж не даешь мне ни малейшей возможности помочь тебе. Ни малейшей.
Капитан взял лейку и принялся поливать цветы, которых тут было множество. Они стояли в кадках по углам, висели на стенах, громоздились на шкафу и трюмо.
– Фиалки не любят, когда на них попадает вода, – произнес он, старательно приподнимая пушистые листья. – Ты, Витюшка, какие растения знаешь?
Пленный пожевал губами и промолчал.
– Ну! Какие?
– Пшеницу, рожь… Гречиху. Укроп знаю…
– Укроп. Замечательно, – улыбнулся Донцов, разглядывая растение с пятнистыми листьями.
– Лук. Ромашку. – Виктор задумался. – Гиацинт видел, – почти радостно сообщил.
– Гиацинт? – удивленно подхватил Донцов. – Мой отец, царствие ему небесное, очень любил гиацинты. – Он задумался, вспоминая. – Гиацинты… И еще Достоевского, Бердяева, Толстого… Твердил все о народе-богоносце и его великой миссии. Много твердил, бестолково. О великой бездне и тайне, что сокрыта в глазах простого человека, о его скромности, сострадательности, смирении… – Донцов взял со стола лупу и принялся что-то сосредоточенно разглядывать. – На традесканции тля, – объявил он, мельком глядя на стоящих у двери рослых парней, то и дело отирающих со лба пот и переминающихся в своих плотных, пятнистых от пота гимнастерках. Капитан отвел от себя руку с линзой и посмотрел сквозь нее на пленного. – Витюшка, я ж к тебе со всей душой! Ну, скажи ты мне хоть что-нибудь, чтобы я мог пощадить тебя.
– При кухне, говорю же! Что там узнаешь? – тупо повторил парень.
– Да врешь ведь ты, Витя. По глазам вижу, что врешь.
– Вот те крест! – выкрикнул тот, забыв, что руки связаны за спиной.
– Видишь, и перекреститься у тебя не получилось, – с деланым сожалением произнес Донцов. – В общем, не верю я тебе, Витюшка. – Капитан подошел вплотную к номаховцу, приблизился так, что почти коснулся носом его щеки. – Глаза шире открой.
Тот распахнул набрякшие веки как мог широко.
– Врешь ведь?
– Зачем? – устало спросил Витюша. – Не то место.
– Это верно, место не то.
– Ну, ей-богу!..
Капитан поднес лупу к его глазу и всмотрелся.
– А ну, ложись, – приказал.
– Зачем это? – испугался Виктор.
– Ложись. Помогите ему, – окликнул он потеющих подручных.
Те быстро уложили пленного на пол.
– Глаз ему откройте. Правый.
Солдаты растянули веки.
– Не надо! – предчувствуя что-то, крикнул номаховец.
– Замолчи.
Жесткая, как подошва солдатского сапога, ладонь легла ему на рот, запечатав и почти раздавив его.
– М-м-м! – замычал Витюша.
– Голову ему держите.
Подручные прижали голову пленного.
– Крепче!
Вены на руках солдат налились тяжелой кровью.
Донцов поставил стул рядом с лежащим человеком, не спеша сел на него.
– Я в детстве был неутомимым натуралистом. – Он откинулся на спинку, расслабленно постукивая ребром лупы себе по колену. – У нас был огромный сад. Размером с Версаль, наверное. Магнолии, рододендроны, левкои. Как только отец умудрялся выращивать их в Калужской губернии? В теплице росли пальмы, орхидеи. Бананы! Никто не верил, но мы ели бананы. Отец был увлеченнейшим человеком. Его убили крестьяне в семнадцатом году. Просто так, потому что барин. Представляете, "барин"?.. Только за это. Он в жизни никого крупнее тли не обидел, а его топором в висок. "Народ-богоносец"… "Тайна в глазах"…
Молоточек лупы мерно постукивал по колену.
– Чертова революция…
Коленка подергивалась в такт ударам.
– Его слова каким-то странным образом запали мне в душу. С некоторых пор я тоже стал пристально вглядываться людям в глаза. И мне кажется, понял, что он имел в виду. Разглядел эту бездну. Иногда мягкую, бархатную. Иногда твердую, холодную, как черный мрамор… Она словно вода в колодце, когда ты можешь только догадываться, есть ли там дно или нет.
Витюша моргнул.
– Вы будете его держать или нет? – передернулся, став вдруг одним большим острогранным осколком, Донцов.
– Виноваты, ваше благородие. Руки потные, склизко… – скрежетнули те, растягивая пленному веки.
– Пили, что ли, вчера? Голос как ржавая кочерга.
– Никак нет.
Солдаты придавили голову Витюше с такой силой, что волосы на его затылке намокли кровью.
Донцов успокоился, взгляд его стал мягким, как гниющая ягода.
– Глаза – бездна…
Он покачал головой, словно признавая поражение перед чем-то необъяснимым и огромным.
– Там миры. Вселенная. Да! Из черноты зрачков на нас смотрит космос. Бесконечность, тайна, энигма. Великая пустота и вечная жизнь. Понимаешь, о чем я?
Донцов нагнулся к лицу Витюши.
– Ах, эта бездонность человеческого взгляда, – произнес он и приблизил линзу к его лицу, фокусируя солнечный луч на распахнутом зрачке пленного.
– Крепче держим, – негромко приказал.
– "Великая правда и великая тайна"… – шептал он, вглядываясь в суженный линзой луч. – Ну, "богоносец", что там у тебя? Яви.
Запахло горелым.
Ноги пленного колотили по деревянному полу, тело выгибалось колесом, изо рта рвалось мычание. Ногти связанных рук выцарапывали на досках глубокие, лохматящиеся древесными волокнами борозды.
– Не дергайся, – выговаривал Донцов. – Естествознание – жестокая наука, но это единственный способ познания мира. Сейчас мы будем пытаться понять, что там за бездна прячется в твоих глазах. Ненавижу ее. Из-за нее весь ужас и весь кошмар этого мира. Кто убил моего отца? Она, непонятная и непроницаемая бездна. Крестьянство, народ, стихия. Тоже своего рода космос. Но мы справимся с ним, с твоим космосом, вот увидишь…
Когда все было кончено, Витюшу отпустили. Он упал набок, плача и тем стократно усиливая свои муки.
– Выведите его за село и оставьте там, – распорядился Донцов, неприязненно поджимая губы. – Только прошу, подальше, подальше. Встретиться с ним снова будет уже какой-то нелепой шуткой, водевилем.
Донцов снял перчатки, хотел бросить на стол, но передумал, протянул солдату.
– Как выведешь, там же и выкинь. И новые достань. Эти… пахнут.
Он недовольно сморщился.
Солдаты вышли, волоча за собой мягкое тело Витюши.
Сон Номаха. Дочь
Номах подшил валенок. Стукнул крепкой, как деревянная плашка, ладонью по подошве – сделано на совесть.
Потянулся за новым, и тут дверь в мастерской распахнулась. На пороге, глотая воздух открытым ртом и не произнося ни слова, стоял пацаненок лет семи – одноклассник его дочери.
– Дя-дя-дя…
Челюсть мальчика подпрыгивала, он стоял еле живой от волнения.
– Да говори ты! – приказал Номах, чувствуя холодный прилив тревоги.
– Дя-дяька Номах…
– Ну!
– Там дочка твоя, Маша, на колокольню забралась. На самый крест.
– Ты что несешь? – вскочил Номах.
– И стоит. Прям на кресте.
Нестор помчался к церкви.
Там уже толпилась едва не половина Гуляй-Поля.
– Пропустите! Пропустите! – прокладывал себе дорогу Нестор.
Люди узнавали его по голосу, пропускали, не оборачиваясь.
На самой вершине колокольни, на перекладине золотого, горящего в полуденных лучах креста стояла тонкая, как травинка, фигурка ребенка, его дочери.
– Маша! Мария! – закричал Номах, закрываясь от солнца рукой.
Та услышала его в гомоне толпы, обрадовалась, замахала свободной рукой.
– Папка! Папка!
Люди на площади притихли, молча глядя в небо.
– Тут так красиво!
– Машенька, держись крепче! Мы сейчас тебя снимем!
– Нет, папка, не надо. Я не хочу. Тут хорошо.
Народ удивленно загомонил.
– Ты гляди, не хочет. Вот отчаянная.
– Тихо! – срывая голос, крикнул Номах толпе и снова повернулся к дочери. – Как ты туда попала?
– Мне хотелось все увидеть, – донесся из поднебесья ее тонкий голосок. – И я все вижу. Вон наша речка, вон Великий Лог, вон Долькины Залеси.
Она указывала ручкой в разные стороны, и в ее голосе не слышалось ни страха, ни беспокойства, одна радость и изумление открывшимся просторам.
– В самом деле, как она забралась-то туда? – удивленно произнес кто-то рядом с Номахом. – Вон взрослые мужики на колокольне суетятся, а и то не знают, как подступиться.
Ветер трепал легкое платьице ребенка и волосы ее цвета спелой пшеницы. Летали рядом птицы и хлопья тополиного пуха.
Номах двинулся к церкви, собираясь залезть на колокольню и снять дочь с креста.
– Папка, ты куда? Не уходи, – попросила она.
– Я сейчас к тебе поднимусь и помогу тебе слезть, – объяснил Нестор.
– Не уходи, папка, ну пожалуйста. И не надо меня снимать, мне тут нравится.
– Я… – Номах почувствовал, как судорога скрутила ему горло. – Я боюсь за тебя, Маша. Держись крепче, пожалуйста.
– Все хорошо, папка. Не беспокойся. Тут весело.
И она принялась скакать на перекладине, успевая повернуться в воздухе и перехватиться за крест другой рукой.
Вздох и крики пронеслись по толпе. Бабы закрыли лица руками, мужики опустили глаза.
– Маша, не надо! Маша! Я прошу! – раздирая горло, закричал Номах. – Пожалуйста, Маша!
"Хорошо, мать в отъезде, – подумал он о жене. – С ума бы сошла от страха".
Дочь, не слыша его крика в общем гуле, продолжала прыгать. Босые пятки ее так и мелькали в воздухе.
– Маша!!! – в отчаянии закричал Номах.
Она остановилась, замерла, выискивая его в толпе.
– Что, пап?
– Маша, не надо.
– Хорошо, – пожала плечами она.
Номах вытер со лба холодный, будто у мертвеца, пот.
– Да что же они там копаются, раззявы? – сетовали вокруг.
– Папка, там внизу дядьки ко мне забраться хотят, чтобы снять меня. Скажи им, что не надо меня снимать. Сама забралась и слезу сама, – весело прокричала Маша.
– Дочка, они помогут тебе. Ты только держись крепче. И не прыгай больше.
Она застыла, рассматривая окрестности. Ветер бросал ей волосы в лицо, и она то и дело отводила их.
Номах вцепился пальцами себе в бедро и сжал так, что побелело в глазах.
– Да скоро вы там? – крикнул копошащимся на колокольне мужикам.
– Батька, никто не знает, как к кресту подобраться. На ходу выдумываем. Туда ж сколько лет никто не лазил.
И они принялись забивать костыли в кладку колокольни.
– Папка, они шумят, – крикнула дочь. – Не надо. Так хорошо, когда тихо.
– Они хотят помочь тебе.
– Я же сказала, я сама. Ну, папка! – топнула ножкой девочка.
– Так надо, дочь. Продолжайте, – скомандовал он мужикам. – Ты только держись крепче, Маша.
Но она вдруг перестала слушать его. Вскинула руки, отпустив крест. Ветер бил ее платьице, будто флажок.
– Маша!.. – выдохнула толпа.
Девочка поднялась на цыпочки, вытянулась стрункой и, оттолкнувшись от сияющей перекладины, прыгнула вверх и вперед.
Крик, исторгнутый из тысячи глоток, пронесся над селом. Завизжали бабы, бычьими голосами заревели мужики, Номах задохнулся.
Время взорвалось, остановилось, ослепив и оглушив стоящих на площади. Солнце качнулось, словно колыбель. Заверещали ангелами стрижи и ласточки в небе. Солнечный свет заполнил улицы Гуляй-Поля, открывая окна и двери, отбеливая стены и крыши домов.
Над площадью, над домами и улицами, над вишневыми садами и собачьими будками, над огородами и колодцами, над плетнями и выгонами летал ребенок Нестора Номаха. Раскинув руки, девочка хохотала, удивляясь и не веря в чудо своего полета, трогала руками верхушки вишен и яблонь, гребни крыш хат и сараев, колодезные журавли, кресты и памятники героям на кладбище.
Номах поймал ее в свои объятия, прижал к груди, заплакал, засмеялся, счастливый, будто спас мир.
Дочь прижалась к нему, худющая, так что он почувствовал каждую ее косточку, каждую жилку и венку.
– Маша… Маша… Маша… – как в бреду повторял он, плача и хохоча.