XI
Казацкая флотилия благополучно доплыла до Кызы-кермена [Кызыкермен - турецкая крепость того времени].
Это была небольшая турецкая крепостца, стоявшая почти у входа в Днепровский лиман и предназначенная собственно для того, чтобы запирать собою Днепр с его страшными чубатыми обитателями и не давать им возможности с их легкими, неуловимыми, как молния, и ужасными, как гром божий, чайками выплывать в Черное море, в этот дорогой бассейн падишаха, обставленный по берегам такими богатыми и красивыми городами, как Козлов, Кафа, Трапезонт, Синоп и сам Стамбул, блестящее подножие тени аллаха на земле.
На стенах Кызы-кермена торчало до дюжины черных пушек, мрачные дула которых обращены были к Днепру и каждую минуту готовы были изрыгать огонь и смерть тем дерзким смертным, которые осмелились бы из Днепра пробраться в заповедный бассейн падишаха, в голубое море, названное Черным потому, что во время бури на нем, как уверял Копычи-паша московского посла Украинцева, делаются черными сердца человеческие. Кроме того, у крепостцы от одного берега к другому перекинуты были цепи, которые преграждали реку, а если и не могли преградить ее окончательно, потому что от собственной тяжести опускались в воду довольно глубоко и, во всяком случае, глубже, чем сидели на воде легкие казацкие чайки, как ореховые скорлупы, скользившие почти по поверхности, - если, повторяем, и не могли окончательно загородить Днепра, то посредством разных поплавков, прикрепленных к ним, и звонких металлических погремушек предупреждали часовых крепости, особенно темной ночью, что неприятель крадется через цепи. Тогда пушки, наведенные как раз на это место, на заграждающие цепи, делали несколько залпов, и неприятель неминуемо бы погиб под ядрами или пошел бы ко дну со всеми своими чайками "раюв ловить", как выражались запорожцы.
Все это очень хорошо знал хитрый "батько козацький, старий Сагайдак" и потому заблаговременно принял свои меры.
Он приказал флотилии остановиться, не доезжая несколько верст до Кызы-кермена у берега Днепра, где образовалась как бы природная гавань. Берег покрыт был лесом - старыми дубами, осокорями, тополями. Сагайдачный, выйдя на берег, приказал казакам рубить самые толстые деревья и стаскивать их к воде. "Дітки" принялись усердно за работу и скоро повалили на землю несколько десятков дубов и осокорей, украшавших девственные берега этой девственной реки.
- Сколько чаек, столько и дубов, детки! - распоряжался Сагайдачный.
- Добре, батьку, - отвечали дружно детки и начали считать нарубленные кряжи.
- Считай ты, Хомо! - подтрунивали казаки над придурковатым, простодушным Хомою.
- Не в чорта ж ты и считать здоров!
Хома начал считать, загибая свои обрубковатые пальцы на правой руке.
- Оце раз, оце два, оце три...
Так он благополучно досчитался до двадцати девяти, а там спутался...
- Оце двадцать девять, оце двадцать десять, оце двадцать одиннадцать...
Взрыв хохота прервал его своеобразное счисление. Хома оторопел и без толку пригибал то тот, то другой палец.
- Добре! Добре, Хомо! Считай дальше: двадцать десять, двадцать - люлька, тридцать - кресало...
Опять взрыв хохота.
- Чего ржете, сто копанок чертей! - гукнул на них старый атаман Небаба.
Наконец срубленные дубы были сосчитаны.
Подошел "старый батько Сагайдак", опираясь на саблю.
- А теперь, детки, в воду дубы, да привязывайте их легонько к челнам, - распорядился он.
- У! Не в черта ж и хитрый у нас батько, стонадцать коп! - ворчал про себя Карпо, волоча с друкарем, Грицком и Юхимом огромный дуб в воду.
Когда все срубленные деревья были стащены в Днепр, Сагайдачный приказал к каждой чайке привязать по дереву, но так, чтобы они плыли не позади чаек, а впереди их. Потом сделали роздых на берегу, поужинали, не разводя огня, чтобы не выдать сторожевым туркам своего присутствия, отдохнули немного. Скоро надвинулись сумерки, а затем наступила ночь, темная, ветреная... Подул северный ветер, несколько свежий, известный у запорожцев под именем "москаля".
- "Москаль" поднялся, это нам на руку, - пояснили казаки.
- "Москаль" нас и в море вынесет.
К полуночи флотилия двинулась далее, но уже так, что каждая чайка шла почти весло к веслу с другою чайкою - двигались "лавою", в один или в два ряда. Шли необыкновенно тихо: ни одно весло не плеснуло сонною водою, потому что флотилия шла не на веслах, а просто плыла по течению.
Впереди чаек плыли какие-то темные чудовища: не то люди-великаны, не то звери, не то черные чудовищные рыбы... Торчали из воды какие-то руки, гигантские пальцы на этих руках: это плыли привязанные к чайкам дубы и осокори...
Тихо, необыкновенно тихо, хоть бы дыхнул кто-либо... Только дышит "москаль", дыхнет небольшим порывом, пробежит по воде и стихнет...
Где-то там, в темноте, запел петух: это в Кызы-кермене - турецкий петух, и он поет так же, как казацкий "швень" на Украине... Еще запел петух, это полночь... Небо так вызвездило: вон Петров Крест, вон Чепига горит, Волосожары... И в Днепре, из темной воды, смотрят и мигают звездочки... Одна покатилась по небу и, казалось, упала в Днепр. Застонал где-то филин.
На одной из чаек, несколько выдвинувшейся вперед, чернеется на носу словно статуя. Это стоит неподвижно сам Сагайдачный и не сводит глаз с туманной дали... Там, впереди, в этом мраке, залаяла собака... Это в Кызы-кермене турецкая собака на ветер лает, не спится ей, как всякой собаке...
Чуть-чуть замигал впереди огонек... Должно быть, в окошечке сторожевой "башти"... А может быть, это звездочка... Нет, не звездочка - темнеется силуэт башни, стен...
Опять порыв ветра, "москаль" дунул казакам в затылок, и опять тихо...
- Весла в воду, остановить чайки, ни шагу дальше! - раздался вдруг голос Сагайдачного, но так тихо, что услыхали только ближайшие чайки.
- Весла в воду, стой, ни шагу! - прошло по всей флотилии.
И чайки моментально остановились. Впереди рисовались темные выступы башни.
Наступил решительный момент...
- Спускай дубы! Режь! - опять раздался голос кошевого.
- Режь! Спускай дубы! - прошло по всей флотилии, от одного берега Днепра до другого.
Отрезанные от чаек дубы и осокори, шевеля над водою обрубленными ветвями, точно гигантскими руками, поплыли вниз по течению...
Чайки, удерживаемые веслами, стояли на воде неподвижно...
Дубы исчезли из виду... Некоторые из казаков крестились ...
Тихо, необыкновенно тихо кругом, даже "москаль" не дует... Прошло несколько минут... Как бы спросонок хрипло запел петух, ему отвечали сонным лаем собаки, и опять стало тихо.
Вдруг впереди, далеко за этою тьмою, послышалось какое-то глухое звяканье, еще, еще...
- Зацепили! - прошептал про себя Карпо, налегая на весло.
В этот момент раздался пушечный выстрел, за ним другой, третий... Проснулась крепость, загремела стена - жарят турки по колодам, по дубам да осокорям, воображая, что стреляют по казакам и по их дерзким лодкам... "Алла! Алла! Алла!" - воют в темноте голоса.
Удар за ударом гремит со стен крепости. Слышно, как ядра бултыхаются в воду, звенят цепями, разрывают их, мутят воду, колотя ядрами и картечью по колодам.
- Ких-ких-ких! - зажимая рукою нос и рот, не может удержаться от смеху добряк Хома.
- Вот дурни, по колодам лупят...
- І хитрий достобіса у нас батько! - шепчут молодые казаки.
Залпы, прогремев еще несколько раз, смолкли: или все заряды выстреляны, или турки вообразили, что уничтожили дерзких гяуров.
Тихо и темно впереди, хоть глаз выколи, "хоч в око стрель"...
- Трогай, детки, да тихо, тихо, водою не плесни! - раздается опять в темноте голос Сагайдачного.
- Трогай! Трогай! - пронеслось тихо от берега до берега.
В тот же момент порывисто зашумел "москаль" - и чайки птицею понеслись по темной поверхности мрачной реки... Вот они уже против крепости... Со стен слышны неясные голоса... Испуганные коровы ревут за стенами.
Чайки уже миновали крепость.
- Ких-ких-ких! - не может удержаться Хома.
- Молчи, Хома, еще не дома, - предостерегают его.
- Вот так батько! Вот так старый Сагайдак!
- Нажимай, нажимай, братцы, чтоб весла трещали! Нажимай до живых печенок! "Або добути, або дома не бути!"
Чайки летели стрелою, далеко оставив за собою злополучный Кызы-кермен.
Уже к утру, достигнув лиманов, они остановились и попрятались в необозримых камышах, словно дикие утки. Тут, под защитою камышей, казаки дали себе роздых перед выступлением в открытое море. Место для стоянки и для отдыха было великолепное. На десятки верст тянулись камышевые заросли, в которых могло спрятаться целое войско и укрыться целый флот из мелких судов. Девственные камыши были так высоки, что среди них могли ходить гиганты и все-таки вершины красивого, стройного, гибкого очерета покрывали бы их с головою.
В камышах гнездились бесчисленными стаями водяные птицы - бакланы, цапли, гуси, утки, кулики, лысухи, дикие курочки, бугаи. От птичьих голосов над лиманами стон стоял. По временам над камышами проносилась словно буря: это пробегали стада чем-либо испуганных кабанов, которых на лиманах было великое множество.
Любили казаки вообще камыши, потому что среди камышей они прятались от "поганих бусурман" [Бусурман (басурман) - турок, татарин], среди камышей они охотились на птицу и зверя, среди камышей и рыбу ловили - одно из богатств их незатейливой жизни. Казак и в песне не забывал своих камышей, а дивчина, восхваляя своего милого, пела тоже про очерет:
Очерет-осока,
Чорні брови в козака.
Но зато в камышах водился и бич казака, который отравлял его работу, покой и сон, отравлял всю его жизнь в этой Палестине: бич этот - комар. Комары в лиманах среди камышей были истинным наказанием божиим, казнями египетскими, и народная поэзия, упоминая о горьких сторонах казацкой вольной жизни, упоминала и о комаре; каждому молодцу приходилось "козацьким білим тілом комapiв годувати".
В этих-то камышах и расположились запорожцы, благополучно проскользнувшие мимо Кызы-кермена. Кто уснул в лодках, кто на берегу, в камышах.
Часовые расположились на окраинах спящего войска, хотя тоже между травою, но на более возвышенных местах, откуда видны были и лиманы, и расстилавшиеся на необозримое пространство степи. Часовые располагались небольшими группами - по двое и по трое, что если один нечаянно вздремнет, то другой бы бодрствовал.
Вдруг где-то в траве или в камышах послышался крик перепела.
"Під-подьом, під-подьом!" - повторился он явственно снова.
"Сховав-сховав-сховав!" - откликнулся на это запорожец.
"Сховав-сховав-сховав!" - повторилось в разных местах.
Это осторожный Небаба проверял "варту" - часовых; для этого он, притаившись где-то в камышах, подражал крику перепела; ему таким же криком должны были отвечать часовые. Горе тому беспечному, который бы уснул и не откликнулся; его ждало жестокое наказание киями.
XII
Наконец казаки в море.
- Какое же оно большое! - с невольным страхом проговорил Грицко, окинув своими оробевшими глазами необозримое водное пространство.
- А какая вода в нем! - не то с изумлением, не то с испугом вздохнул его товарищ.
- Голубая, не то блакитная.
- Нет, синяя.
- Не синяя - зеленая.
- И конца-краю нет ей!
- Так вот оно, море! И, господи!
- Только небо покров ему...
- Небо простре, яко кожу, эх! - как-то досадливо проворчал Олексий Попович, который, видимо, был не в духе, потому что в походе, и особенно на море, строжайше запрещалось пьянствовать.
- Чертово море!
- Эге! Если б все это была горилка, а не вода, то-то б! - подтрунивал над ним усатый Карпо.
И не одних новичков поразил вид моря. Необъятная масса воды и ее невиданный цвет, невозможность на чем-либо успокоить взор, который, сколько ни глядел вдаль, все, казалось, более и более утопал в этой бесконечности, одномерные покачивания чаек, ужасающее безлюдье этой водяной мертвой пустыни, - все наводило на душу тоску, одурь, физическую тошноту. Чувствовалась какая-то страшная беспомощность, оторванность от всего мира. Это было даже не между небом и землей, а между небом и бездной, которой нет предела, которая поглотила самую землю и которая нема и глуха, как могила, как смерть.
Хоть бы что-нибудь показалось живое на этом мертвом море! Хоть бы татары!
Чайки шли открытым морем, по-видимому, на полдень. Что же там - хотелось спросить - еще дальше, еще глубже, за этой бесконечной синевой? Там, казалось, еще страшнее.
Только влево, далеко-далеко, словно у конца моря, тянулась длинная туманная полоска и тоже таяла вдали, в этом самом безбрежном море, таяла, как дымок, как облачко, как туманное дыхание куда-то исчезнувшей земли.
- А то что такое? - показывали молодые казаки.
- То Крым.
И эта туманная полоска за синею далью, это таявшее облачко - это Крым! Не может быть! Это там, где кончается и небо, и море... Да это, должно быть, конец света...
А как печет солнце!.. Неужели это то же солнце, что и в Украине, в Киеве, в Остроге, в Прилуках, в Пирятине?.. И на море пала от него бесконечная полоса, которая искрится и дрожит на этой страшной, словно дышащей воде и которой тоже нет ни конца, ни краю...
Ближе к корме большой чайки, атаманской, на размалеванном возвышении, называемом чердаком, сидит, поджавши по-турецки ноги, седоусый Небаба, лениво покуривает свою люльку и куняет - дремлет. Люлька его постоянно гаснет, что заставляет его ворчать, вспоминать сто копанок чертей, вырубать снова огонь, оглядывать из-под седых бровей море, и снова лениво сосать люльку, и снова кунять.
Длинноусый Карпо, расположившись на дне чайки, весь углубился в приведение в достодолжный вид шкуры убитого им тура, шкуры, с которою он носился, как курица с первым яйцом; тщательно обрезал ее, выполоскал в соленой морской воде, отделил от нее великолепные рога и отрезал хвост, которые он предназначал приподнести в дар войску, как войсковые клейноды. Попеременно он брал в руки то рога, то хвост и любовался этими сокровищами. Для него, по-видимому, не существовало море - ни его внушающая красота, ни его томительная безбрежность: он уже бывал на нем, нечего смотреть - не то, что в степи или в камышах, где всегда есть с кем померяться ловкостью. А море что! Наплевать! Одна негодная вода, которую и пить нельзя.
Олексий Попович тоже расположился недалеко от Карпа и от нечего делать, навалившись грудью на борт чайки, методически поплевывал в противное море, на котором запрещено пить горилку, и вспоминал свой родной Пирятин, где он шибко гульнул перед отъездом в Сечь: пьяный у отца и матери прощенья не взял, беспечно на улице на коне гулял, малых детей и старых вдов стременем в груди толкал, мимо церкви проезжал - шапки не снимал и креста на себя не клал...
- Смотрите, смотрите, дядьку, что вон оно такое? - испуганно спросил друкарь, показывая на море.
- Что такое? - лениво, не поднимая головы, спросил Карпо.
- Да вон - из моря выныряет...
- Э! Да то кони.
- Какие, дядьку, кони?
- Да морские ж кони, не наши.
Действительно, недалеко от чаек из моря выныряли на поверхность какие-то черные чудовища, плескали чем-то - не то хвостом, не то руками - и снова скрывались под водою. То были стада дельфинов, взыгрывавших на солнце и как-то странно кувыркавшихся среди морской зыби.
- А коли б нам деры не задало, - проворчал Карпо, расчесывая своим гребнем хвост тура.
- Какой деры, дядьку? - тревожно спросил Грицко.
- Коли б море не заиграло...
- А что такое?
- Хуртовина будет - буря.
- С чего ж ей быть, дядьку?
- А с того, небого, что вон те коники выигрывают.
Хотя никаких признаков бури, по-видимому, не замечалось, но слова опытного запорожца холодом прошли по сердцу молодых казаков. Они слышали от старых казаков об этих морских бурях, они слышали даже думу, как два брата-казака потопали в море и прощались заглазно с отцом и матерью - просили их помолиться за погибающих, вынести их со дна моря, и как потопал с ними третий казак - "чужий чужениця", у которого не было ни отца, ни матери и за которого некому было даже помолиться... Дума говорила, что они потопали в чужом море за свои грехи, за неуважение к старшим, за свою беспутную жизнь.
А дельфины все чаще и чаще показывали из воды свои отвратительные головы, черные, лоснящиеся спины и плесы. В воздухе марило... Над казаками, в вышине где-то, с жалобным криком пролетел сокол-"білозірець"... Что-нибудь да предвещают эти таинственные вестники!..
Но вот на востоке показалась туча. Она росла какими-то причудливыми образами, быстро менявшими свой вид, и, словно живая, вздувалась, ползла из-под горизонта все выше и выше и постепенно заступала собою небо. Поверхность моря, до этого совсем синяя, стала чернеть и местами как бы вздрагивать. Что-то, как бы живое, забегало по морю, дуло в разгоревшиеся лица казаков, свистело в снастях, трепало в воздухе взмокшие чубы гребцов...
- Гай-гай! - почесал у себя за ухом Небаба, поглядывая на небо.
Послышался вдали глухой, протяжный гул, как бы что-то тяжелое перекатывалось по горам.
Небо и море все темнели и темнели. По воде стали ходить какие-то белые гребни, которые, словно живые, словно белые дельфины, выскакивали из воды и снова ныряли... В воздухе опять пронесся жалобный крик сокола... Казацкие чайки все более и более ныряли и прыгали с гребня на гребень, держась, по возможности, в линиях...
На чердаке атаманской чайки показался Сагайдачный; он снял шапку и внимательно стал вглядываться в то, что совершалось кругом и в особенности впереди. Седой чуб его, как значок на бунчуке, трепался в воздухе...
- А быть чему-то, - тихо обратился он к стоявшему тут же Небабе.
- Быть, батьку, - отвечал Небаба.
Сагайдачный, вынув из кармана хустку - платок - махнул им в воздухе. Из числа казаков, сидевших в разных местах атаманской чайки, отделился один широкоплечий молодец и подошел к чердаку. Это был пушкарь.
- Дай вестовую, - сказал ему Сагайдачный.
Пушкарь молча пошел к передовой пушке, сильно покачиваясь от толчков, которым подвергалась чайка. Ветер крепчал в порывах, визжал, словно от боли, словно его кто самого гнал неволею...