Сагайдачный. Крымская неволя - Даниил Мордовцев 9 стр.


- Беги, девка-наймычка, в погреб, да возьми ендову четвертную, да наточи пива, да только не из первых бочек; пропусти ты восемь бочек, а с девятой наточи поганого пива: уж лучше его таким нетягам раздать, чем свиньям выливать.

Но молодая наймычка оказалась жалостливее своей хо­зяйки. Она сама знавала нужду и сочувствовала бедности. Притом же лицо оборванца показалось ей добрым и краси­вым, а таких ласковых, говорливых глаз под черными бро­вями она ни у кого не видала. Поэтому она не последовала наказу хозяйки - миновать восемь бочек в погребе и нато­чить из девятой негодного, промозглого пива. Напротив, захватив толстую, новую, тяжелую четвертную ендову с ушками, она минула девятую бочку и наточила меду из десятой - лучшего, крепчайшего меду, какой только был в погребе и который назывался "п'яне чоло".

Воротившись с ендовой в светлицу, наймычка отвернула лицо от меду, показывая вид, будто бы напиток этот очень воняет, а между тем ласково подмигнула бродяге и, подавая ему ендову, поклонилась.

Бродяга сочувственно сверкнул своими черными глазами, взял из рук ее ендову, медленно прислонился к печке, не торопясь попробовал напиток, посмаковал - нашел, что он отличный, улыбнулся своею загадочною улыбкою, плотно приложился губами к ендове и напился досыта. Передохнув немного, он снова взял ендову за одно ухо, наклонил ее, припал к краю - и стало в той ендове сухо... Бросилась казаку в голову хмелинушка - "п'яне чоло", действитель­но, оказалось пьяным.

А дуки все бражничают...

Вдруг бродяга как хватит дубовой ендовой о пол! Удар был так силен, что со стола у дуков повалились чарки и пляшки, из печи полетела сажа, а шинкарка с испугу присе­ла за прилавок.

- Ох, лишечко! - завопила она. Пирующие вскочили с мест. Они были шибко озадачены.

- Вот дурень! - укоризненно сказал Золотаренко.

- Верно, он доброй горилки не пивал, что его так и поганое пиво опьянило.

Услыхав это, бродяга выпрямился, бодро подошел к столу и, глядя смелыми, сверкающими глазами на дуков, закричал:

- Гей вы, ляхове, вражьи сынове! Ну-ка, подвигайтесь к порогу, чтоб мне, козаку-нетяге, было где в переднем углу с лаптями сесть.

Дуки нерешительно переглянулись. Бродяга смотрел на них уже не тем жалким бродягой.

- Вон, дуки-срибляники! - повторил он свой окрик.

Дуки видели, что с таким пьяницей и силачом не совлада­ешь, что он, пожалуй, и в них ендовой пустит - и заблаго­рассудили подвинуться, дать за столом место этому разбой­нику.

Шинкарка тоже присмирела и удивленно посматривала на странного гостя. Наймычка выглядывала из-за перего­родки, стараясь уловить его сердитый взгляд.

Бродяга между тем сел за стол на переднее место, отодви­нул от себя чарки и бутылки и вынул из-под своей рогож­ной опанчи [Опанча - старинная верхняя одежда в виде широкого плаща] щиро золотный обушек. [Обушек щирозлотный - разновидность оружия]

- Гей, шинкарко! - крикнул он, кладя свой заклад на стол. - Цебер меду за этот обушек!

Перепуганная недавним громом, шинкарка не знала, что ей делать, и вопросительно поглядывала на дуков, боясь встретиться с сердитым взглядом бродяги.

Дуки с улыбкою переглянулись.

- Не давай ему, Настя, - сказал, наконец, Войтенко, - не выкупит он у тебя этого залога, пока не станет у нас волов погонять или у тебя печи топить.

Тогда бродяга, не говоря ни слова, распустил свой пояс из хмелевых плетей, расстегнул находившийся под рогожною епанчою кожаный широкий пояс - черес [Черес - пояс с калиткой для денег], тряхнул им, и из него посыпались блестящие червонцы, которые так и устлали собою весь стол.

Картина быстро изменилась.

Шинкарка ахнула и перегнулась всем телом через стойку. Красивые глаза ее засверкали алчностью, губы задрожали. У дуков, при виде такой кучи золота, и хмель из головы вы­скочил. Они бросились наперерыв ухаживать за бродягой.

- Ох, братику, пане козаченьку! Как же ты нас одура­чил! - заговорил Золотаренко.

- Выпей, козаченьку, выпей, сердце, нашего меду-го­рилки! - юлил Войтенко.

- Не держи на нас, братику, пересердия, что мы над то­бой насмеялись, - то мы шутили...

Нетяга, не говоря ни слова, подошел к отворенному окош­ку и свистнул.

И вдруг - откуда ни возьмись - в шинок входят три хорошо одетых казака, в виде джур, или оруженосцев, и, низко кланяясь, подходят к бродяге.

- Здоров був, батьку козацкий! Вот твои шаты, - ска­зал первый из них, - шелковые жупаны.

- А вот твои, батьку, желтые сапьянцы! - приветство­вал его второй джура [Джура - казацкий слуга; доверенное лицо военного руко­водителя].

- А это твои, батьку, червонные шаровары да шапка-оксамитка, - приветствовал третий.

И действительно, в руках у пришедших были дорогие одежды: у первого - голубые шелковые жупаны с золоты­ми кистями и шитьем, у другого - желтые сафьянные сапоги, у третьего - красные широчайшие штаны, такие ши­рокие, что когда в них казак идет, то сам за собою штанами след заметает.

Бродяга тут же, не стесняясь присутствием прекрасного пола, сделал свой туалет и закрутил усы.

Когда неизвестный бродяга преобразился в богато оде­того казака, в лыцаря, старший джура обратился к нему с следующими словами, повергшими дуков и шинкарку в крайнее смущение:

- Гей, Фесько Ганжа Андыбер, батьку козацкий, слав­ный лыцаре! Долго ли тебе тут бездельничать? Час-пора идти на Украине батьковать.

Дуки даже отшатнулись назад при этих словах и под­винулись к самому порогу.

- Так это не есть, братцы, козак, бедный нетяга, - шептались они испуганно.

- Эге! Это есть Фесько Ганжа Андыбер - гетман за­порожский...

- Отаман кошевой, братцы, - про его славу давно было слышно!

Оправившись немного, они с поклонами приблизились к преобразившемуся бродяге и стали извиняться, что ошиб­кой пошутили с ним.

А Гаврило Довгополенко, подойдя к нему и кланяясь низко, сказал:

- Придвинься ж и ты к нам, батьку козацкий, ближе, поклонимся мы тебе пониже - будем думать да гадать, как бы хорошо было на славной Украине проживать.

А Войтенко и Золотаренко стали тотчас же подносить ему из своих рук мед и вино. Странный незнакомец не от­казывался от угощенья, но, принимая из их рук напитки, не пил их, а выливал на свою дорогую одежду.

- Эй, шаты мои, шаты! - восклицал он при этом.

- Пейте, гуляйте! Не меня честят - вас поважают, потому как я вас на себя не надевал, то и чести от дуков-срибляников не видал.

Озадаченные дуки растерянно переминались с ноги на ногу, стыдясь взглянуть в глаза этому, как с неба свалив­шемуся, дьяволу и его трем чубатым загорелым ангелам. Шинкарка тоже стояла ни жива ни мертва. Одна наймыч­ка видимо ликовала, тараща свои радостные глаза на каза­ка-нетягу, что теперь так и сиял в дорогих шатах.

Но недолго длилось это замешательство. Страшный не­знакомец глянул на своих молодцев.

- Эй, козаки-детки, други-молодцы! - крикнул он и ласково и грозно в одно и то же время.

- Прошу я вас, други, добре дбайте этих дуков-срибляников, за лоб, словно волов, из-за стола выводите, перед окнами положите, по три березины им всыпьте, чтоб они меня вспоминали, до конца века не забывали.

И он указал на Войтенко и на Золотаренко, а к Гавриле Довгополенко обратился дружески:

- А ты, брате, садись около меня, выпьем: ты бедным человеком не погордовал, а кто бедным человеком не гордует, того и бог добром взыскует.

Войтенко и Золотаренко джуры между тем взяли за чубы и, словно волов, вывели из шинка, разложили под окнами и, несмотря на их крики, на то, наконец, что со всего рынка и с берега сбежались толпы любопытных, выпороли березою преисправно и еще прочли им нравоучение.

- Эй, дуки вы, дуки! - приговаривал тот, который сек.

- За вами луга и леса: негде нашему брату, козаку-нетяге, стать, коня попасть...

- Так их, так их, дуков! - кричала толпа.

- Они у бед­ного человека последнюю сорочку снимают.

- Вот так Фесько козак! Вот так Ганжа Андыбер! - раздавались радостные голоса.

- Это он за нашего брата стоит, за голоту...

Этот таинственный оборванец, этот Ганжа Андыбер и был Петр Конашевич-Сагайдачный, столько лет пропавший без вести.

X

После объявления Сагайдачным, вслед за последним его избранием в кошевые атаманы, морского похода, прошло более недели в приготовлениях. Приготовления эти были не особенно сложные: приводились в окончательный порядок чайки, конопатились поплотнее, смолились и оснащались канатами, причалками, якорями - из железа и просто из булыжника с положенными накрест деревянными лапами; изготовлялись запасные веревки, весла и "правила"; чи­нилась и штопалась рваная одежда - штаны, сорочки, шап­ки, кожухи, чеботы и пояса - череса для татарских и ту­рецких будущих золотых; пеклись хлебы, резались на су­хари и сушились по горнам и просто на пологах и конских попонах; запасались в дорогу и предметы роскоши - ци­буля, чеснок, соль, "тютюн", сушеная тарань и лещ, нали­вались бочонки, баклаги и "барила" доброю водкою - го­рилкою, оковитою. Войсковой грамотей, "письменник" Олексий Попович, отчаянный "пройдисвіт" [Пройдысвит - бездельник, бродяга, мошенник] из киевских бурсаков, захватил в дорогу и святое письмо.

Необыкновенно трогательно было по своей простоте и детской наивности выступление в поход и собственно на­путственное молебствие, которое, за неимением в Сечи попа и церкви, как-то особенно по-казацки отмахал Олексий Попович. Некоторым казакам захотелось помолиться перед выступлением в грозную, далекую, неведомую дорогу; а как молиться - они не знали... "Бог його зна, що воно таке там піп чита, коли у дорогу напутствуе, - говорили иные из них, видевшие иногда в Киеве напутственные молебны, - про якогось-то там Пилипа-мурила та про царицю якусь Кандакію, а до чого ся цариця - бог його знае..."

И вот, когда все курени, все войско Запорожское высыпа­ло на берег к чайкам и когда гребцы заняли уже свои места, а все остальное товариство толпилось то вокруг своих хоругвей, "корогов", то у чаек, внимание всех было привлечено появлением на гетманской чайке Олексия Поповича с кни­гою в руках. Он был без шапки. Всегда дерзкая, забубён­ная, постоянно поднятая кверху голова его теперь была смиренно наклонена над книгою. Полуденный теплый вете­рок играл его черным чубом и хоругвями, которые тихо по­скрипывали... Берег на целую версту был усыпан казаками, как огород цветами.

Олексий Попович, подняв глаза на атаманскую хоругвь, перекрестился. Как бы по волшебному мановению все войско сняло шапки.

- Олексій Попович святе письмо читае! - прошло по рядам. - Слухайте, братці!

"Ангел же Господень рече к Филиппу, глаголя: возстани, иди на полудне, на путь, сходящий от Иерусалима в Газу, - и той бе пуст..."

Громко раздавалось по воде и по всему берегу внятное, внушительное чтение Олексия Поповича. Казаки слушали его напряженно, едва дыша... Они слушали сердцем и детскою, верующею мыслью, слушали не Олексия Попови­ча, этого подчас пьяного "гульвісу", этого задорного "розбишаку" и отчаянного "пройдисвіта", не дававшего, где это было можно (только не в Сечи), спуску ни дивчатам, ни молодицам, а слушали они своим чистым сердцем святое письмо. Лица казаков были серьезны, внимательны, тем более серьезны, чем менее понимали они читаемое, это та­инственное святое письмо, которого они сами не умели чи­тать. Их чубами на наклоненных задумчивых головах играл полуденный ветерок.

Голос чтеца крепчал все более и более - он сам увлекал­ся, выкрикивая церковные слова с украинским акцентом, превращая "ять" в "и" , а "и" в "еры" , в "ы" , что особенно было по душе слушателям. Эти непонятные для них слова - этот мурин, этот евнух и какая-то цари­ца - все это входило в душу слушателей таким же непонят­ным, таинственным, но тем более умиляющим сердце. Кто-то куда-то едет на колеснице, читает пророка Исайю... А тут и дух, и Пилип, и рече... И они, казаки, куда-то едут - да­леко-далеко... И под голос чтеца, под звуки этого святого письма каждому вспоминается либо родная хата с вербою, либо "старенька мати", вся поглощенная горем разлуки, ли­бо "дівчина коло криниці", прощающаяся с казаком, а слезы текут по побледневшим щекам да в криницу кап-кап-кап...

- Смотрите, смотрите! - раздались вдруг голоса.

- Козаки бугая ведут!

- Да то не бугай же! Разве тебе повылазило?

- Да бугай же и есть, чертов сын!

- Не бугай, иродове цуценя! То сам тур! Разве не ви­дишь - бородою трясет?

- Да тур же, братцы, тур и есть, вот внезапия так внезапия!

Действительно, глазам молящихся казаков представилась невиданная внезапия. На том берегу Днепра, как раз против берега, усыпанного казаками, какие-то два - не то казаки, не то просто "хлопцы" - вели на веревке живого тура, который упирался и сердито мотал головой. Разве же это не чудо, не внезапия! Живого черта за рога тащат! Да разве же это видано! Два хлопчика живого тура ведут, а он ло­мается, как свинья на веревке... Это какие-нибудь чары...

Хлопцы, ведущие тура, машут шапками, зовут...

- Да это, может, татары, чертовы сыны, глаза отводят...

- Какие татары! В наших штанах...

- Да глаза ж отводят - характерники, может...

- Мы им отведем...

Некоторые из казаков бросились в стоявшую у берега большую рыбацкую лодку, схватили весла и, лавируя между чайками, птицей понеслись к тому берегу, где проявилась эта внезапия. Скоро лодка пристала, казаки выскочили из нее, подбежали к чуду... Разводят руками, дивуются... Те, что привели чудо на аркане, снимают шапки, здоро­ваются с казаками...

Видят казаки с этого берега еще большее диво: тур на­чинает плясать и брыкаться... Слышно, как там казаки, глядя на пляшущего тура, смеются - за животы берутся...

- Что оно такое, сто копанок чертей! - не вытерпел Филон Небаба.

- Да то ученый тур! Может, москали, как медведя, научили его танцевать...

- Эге! Научишь бабу козаком быть!

Скоро увидели, что все - и приехавшие в лодке казаки, и приведшие тура, и сам тур - сошли к Днепру и сели в лодку... Видно, как тур стоит в лодке и бородою трясет...

- Вот чертова проява! И не диво ж!

- А рога какие, братцы! Вот рога!

- От-такие! А хвостище!

- А борода точно у козла. Цапиная борода...

- Где козлу до такой! Точно у доброго москаля...

Между тем лодка пристала к этому берегу, и из нее вместе с казаками и двумя неизвестными молодцами вышел сам тур, крутя головою и потрясая бородою... Его так и обсыпали кругом запорожцы...

Но в этот момент из него выскочил... казак, запорожец.

- Пугу! Пугу! - запугал он пугачем.

- Козак с Лугу!

- Ай, да это ж Карпо!

- Да Карпо ж Колокузни, чертов сын! Вот выдумал!

Из тура выскочил и другой молодец, знакомый наш Грицко, что возил патера Загайлу в таратайке... Тур, то есть его шкура, никем не поддерживаемая, повалилась на землю.

- Карпо! Карпуха, братику! Здоров був, братику! - начались приветствия со всех сторон и расспросы.

- Откуда? Как? Как бог принес? Сам убил этого чертяку? Что паны-ляхи? Что ксендзы?

- Ксендзы на хлопцах ездят...

- Как на хлопцах?

- Да вот я и коней панских привел... Они возили на себе Загайлу... Это Грицко, это Юхим, это друкарь, Федор Безридный - козаками будут...

В этот момент на валу прогремела вестовая пушка, и белый дымок ее понесло туда, к Украине... Другой белый дымок взвился с другой стороны вала, и снова грянул вы­стрел... И этот дымок понесло к Украине, пока не развеяло его в голубом воздухе... И третий дымок, третий выстрел...

Почти каждый из казаков глянул на хоругви и пере­крестился. Лица стали серьезные.

Как пчелы в свои ульи, сыпнули казаки каждый к своему куренному значку, к своей чайке, где молодые гребцы, каза­ки-молодики, пробовали ловкость и удобство своих весел.

- А как же хлопцы? - спросили Карпа другие казаки, указывая на его молодых товарищей, которые стояли как бы растерянные, пораженные никогда невиданным прежде зре­лищем отправления Запорожского войска в поход.

- Хлопцы со мною, - отвечал Карпо.

- Да у них нет ничего.

- Добудут в море да за морем - еще какие жупаны до­будут!

- А этого черта - тура?

- И он с нами поедет - в нашей чайке... Берите его, хлопцы, да гайда до човна!

Днепр запенился от нескольких сот весел, которыми гребцы бороздили его голубую поверхность. Выступало в поход более полусотни чаек, из которых на каждой было по пятидесяти и по шестидесяти казаков вместе с гребцами. Крик и говор стоял невообразимый: гребцы сталкивались веслами, перебранивались, слышались окрики рулевых... Ка­заки размещались по местам, закуривали трубки... С бе­рега махали шапками те из казаков, которые оставались сте­речь Сечь, пасти войсковые табуны, ловить и сушить на зиму рыбу...

- Берегите, братики, моего Лысуна!

- Стригунца, братцы, моего доглядайте!

Это последние заботы казаков, выступающих в море, последние их, как бы предсмертные, наказы - беречь их любимых боевых коней... А еще кто-то воротится?..

Скоро и "Січ-мати" исчезла из виду. Передовые чайки были уже далеко, точно будто они особенно торопились в далекую, неведомую дорогу. Вся флотилия скользила по воде тихо, бесшумно. Не слышно было ни криков, ни обычных веселых песен. Предстояло дело не шуточное: надо было так осторожно пробраться в море, чтоб "поганые" и не опомнились, как казаки упадут на них "мокрим ряд­ном"...

Назад Дальше