Ночь была необыкновенно хороша. Полный месяц, поднявшись высоко, казалось, стоял, очарованный чудною картиною ночи. Он казался почти белым, какого-то серебристо-молочного цвета, и этим серебром обливал бесконечную степь, которая представлялась чем-то волшебным, полным таинственных чар и видений. Грицко так и чудилось, что вот-вот он увидит, как, обдаваемая серебром из этого большого серебряного окна в небе, баба Вивдя, всему Острогу знаемая ведьма, в одной сорочке, расхристанная, с распущенною косою, пролетит на метле над этою волшебною степью, а за нею на ослоне промчится коваль Шкандибенко, которого она околдовала чарами... Глянув на месяц, он, казалось, в самом деле видел, как там брат брата вилами колет, и ему хотелось закричать на всю таинственную степь: "Не коли, чоловіче, - гpix!.." То ему казалось, что вот-вот в это окно на небе кто-то выглянет на землю, на эту тихую, посеребренную белыми лучами степь, и закричит: "Куда вы, хлопцы, идете?.." То казалось, что воно закричит сзади, где-нибудь за спиною, и Грицко оглядывался назад, и там казалось все еще более таинственным и безмолвным... Чудилось, будто трава шепчется между собою и "тирса" лепечет детскими голосами: "Не топчіть мене, хлопці, бо мене ще нiхто не топтав..." Кое-где сюрчали ночные полевые сверчки, как бы кого-то предостерегая: "Го-го-го-го! Вон кто-то идет степью - берегитесь, не показывайтесь..." В шелесте травы под ногами слышалось что-то таинственное: не то русалка косу чешет на месяце и тихо смеется, не то под землею кто-то плачет... Именно это самое безмолвие ночи и степи и наполняло окрестность таинственными звуками и видениями: вместе с лучами от месяца, казалось, сыпалось на степь что-то живое, движущееся, но неуловимое и тем более шевелившее корнями волос на голове...
"Ги-ги-ги-ги!" - закричало вдруг в степи что-то страшное, и Грицко так и присел со страха и неожиданности.
- Ох, лишечко! Что это такое?
- Господи! Покрова пресвятая! Покрой нас!
"Ги-ги-ги-ги!" - повторилось ржание; и темная масса, описав полукруг по степи, остановилась перед изумленными путниками.
- Косю, косю, тпруськи, иди сюда, дурный! - ласково заговорил запорожец, идя к темной массе.
- Да это конь, хлопцы! Вот испугал! - опомнились молодые беглецы.
Это действительно был конь, один из тех коней князя Острожского, на котором ехали беглецы днем. Благородное животное стояло, освещенное луною, навострив уши...
- Косю, косю, дурный! - соблазнял его запорожец, подходя все ближе и ближе.
Но конь фыркнул, повернулся, взмахнул задними копытами и как стрела полетел степью. Не на такого, дескать, наскочили...
- И не чортова ж конина! - проворчал запорожец.
- Стонадцать коп! Вот ушкварил! Когда солнце несколько поднялось над горизонтом, решено было сделать роздых.
- Вот теперь будет козацкая ночь, - пояснил запорожец.
Пройдя всю ночь, беглецы, действительно, нуждались в отдыхе, и этот отдых им выгоднее было дозволять себе днем, чем ночью: ночью они безопаснее могли продолжать свой путь, да ночью же не так и жарко, как под полуденным раскаленным солнцем. На этот раз они расположились в верховьях небольшой речки, впадающей в Буг, где можно было найти и тень, и воду, и проспали безмятежно почти до полудня. Только пробуждение их, как и накануне, было трагическое. Раньше всех проснулся друкарь. В момент пробуждения слух его поражен был каким-то глухим, сиплым, но могучим ревом, напоминавшим рев разъяренного бугая. Боясь какой-либо опасной случайности, Безридный поспешил разбудить своих товарищей.
- Ты что, друкарю? - спросил, торопливо вскакивая, запорожец,
- Уж не ляхи ли либо татары?
- Нет, дядьку, а что-то ревет.
Рев повторился и совсем близко: животное без сомнения шло сюда.
- Это тур, - сказал запорожец, тревожно оглядываясь, - надо спрятаться, этот черт хуже ляха и татарина.
Действительно, зверь не замедлил показаться. Это было страшное чудовище, хотя оно и напоминало собою обыкновенного украинского вола или бугая. Громадная голова с широчайшим лбом, на котором петушился в обе стороны огромный чуб, встрепанный, с вцепившимися в него колючками репейника и терновника; овально изогнутые рога - рожища такой величины и толщины, что в них, действительно, по сказанию былин богатырского цикла, могло войти по "чаре зелена вина в полтора ведра"; широчайшая, истинно турья, шире, чем воловья, шея на спине сходилась с надлопаточным горбом, а книзу, морщась широкими, жирными складками, оканчивалась лохматой бородой. Все это было необыкновенно страшных размеров, а дикие глаза изобличали такую же дикую, беспредметную свирепость - свирепость ко всему, на что они ни смотрели - на человека, на дерево и на все живое - все это ему хотелось посадить на рога и затоптать толстыми, обрубковатыми ногами с двукопытными "ратицями". Хвост чудовища кончался длинным пуком волос, который украсил бы собой лучший султанский бунчук [Бунчук - искусно украшенная короткая палка с конским хвостом на конце, знак военной власти].
Ясно было, что чудовище шло к водопою - шло, понурив голову, и страшно ревело. К счастью, недалеко от этого места, над самою криницею, рос старый ветвистый дуб. Запорожец сразу оценил все выгоды своей позиции и моментально решил, как ему действовать в виду страшного врага. Он сам был своего рода буй-тур, хотя немногим умнее рогатого тура.
Чудовище, увидав людей, остановилось в изумлении и перестало реветь. Потом оно начало рыть ногами землю, бить хвостом по бокам и, понурив голову, снова заревело, но еще более угрожающим ревом.
- Хлопцы! - быстро скомандовал запорожец.
- Зараз лезьте на дуб, скорей, скорей!
Молодцы не ждали повторений. Как кошки, они подрались на дерево, цепляясь за кору и сучья, и расположились на высших ветвях дуба.
Запорожец же, с длинным копьем-ратищем наперевес, остановился у самого дуба и смело ждал врага. Чудовище продолжало реветь и шло медленно, угрожающе потрясая громадною рогатою головою и бородою. Запорожец, сняв шапку с красным верхом, замахал ею как бы в знак приветствия рогатому гостю. Высокий рогатый гость, увидав красное, окончательно освирепел и бросился на дерзкого казака, хрустя по земле огромными копытами... Вот-вот он посадит на рога несчастного... Но запорожец ловко увернулся и стал за дубом. Чудовище ринулось прямо и стукнулось лбом о дерево, в полной бычачьей уверенности, что толстый кряжевик-дуб повалится, как гибкий тростник.
Но дуб не валился, а несообразительное животное продолжало переть лбом в несокрушимый кряж. Тогда "хитрый хохол", запорожец, высунувшись из-за дуба, своими лукавыми глазами и красною верхушкою шапки еще более обозлил свирепое животное и в один миг всадил копье под левую лопатку зверя, в то самое место, где природа поместила сердце как у человека, так и у животного. Почувствовав боль, тур заревел так неистово, что Грицко чуть не свалился с дуба, а друкарь стал испуганно креститься и читать "Богородицу".
Стоя за дубом, запорожец продолжал глубже всаживать свое ратище в сердце чудовища, которое не выдержало и с ревом и хрипением опустилось на колени. Кровь из раны лилась фонтаном, окрашивая темным пурпуром коренья дуба и соседнюю зелень и землю. Животное силилось приподняться и снова било рогами дуб, не догадываясь, что сделай оно шаг вправо или влево вокруг дуба - тело запорожца трепетало бы на рогах или извивалось, как червяк, под копытами.
Запорожец, всадив копье еще глубже, как кошка, выскочил из-за дуба с длинным ножом в руке и, размахнувшись во все плечо, вонзил блестящее железо в темя животного или, вернее, в затылок, в то самое место, где кончается череп, голова и начинается позвоночный столб... Железо вонзилось по самую рукоятку... У тура подкосились ноги, и он запененною мордою ткнулся в корень дуба, падая всею массою своего громадного тела...
- Вот же тебе, туре! - запыхавшись, проговорил победитель.
- Кланяйся ниже-низенько, кланяйся козаку в ноги!
Умирающее животное хрипело, судорожно вздрагивая.
- Хлопцы, будет вам воробьями на дубе сидеть, - обратился запорожец к своим товарищам.
Те слезли с дуба и с изумлением и страхом смотрели на бездыханное уже чудовище.
- Фью-фью-фью! - засвистел Грицко, - вот так бугай!
- Да еще и с бородою, точно козел! - удивлялся Юхим.
Запорожец по преимуществу любовался рогами и хвостом убитого им животного. Он гладил рукою, восхищался их гладкостью, измерял их длину четвертями.
- Да и пороховницы ж добрые выйдут! - невольно восклицал он. - Вот пороховницы, стонадцать коп!
Роскошный густой хвост тура вызывал в нем другие казацкие мечтания.
- А из хвоста - бунчук на все войско Запорожское! Такого бунчука и у самого султана нет...
Победа над туром являлась торжеством и в другом отношении - в экономическом, как теперь сказали бы. Провизия у беглецов была на исходе: рыба вышла, огурцы вышли, хлеба - самая малость. А турьего мяса хватит на всю дорогу, особенно если его порезать на куски да повялить, закоптить хорошенько на костре. На этом запорожец и порешил, сообщив о своем решении товарищам.
Все четыре молодца поделали из своих широких поясов лямки, прикрутили их к рогам тура, впряглись в них и потащили чудовище вниз, в лесную чащу, чтобы там его ободрать, расчленить и приготовить впрок.
- А что, хлопче, - лукаво обратился к Грицку запорожец, - кто тяжелее, этот тур или Загайло?
- Эге, дядьку! - насупился Грицко.
- Тот в таратайке, Загайло, в таратайке легко...
- А вы б его без таратайки, как тура...
И запорожец многознаменательно подмигнул.
IX
Конашевич-Сагайдачный... Если кому из сынов своих должна поставить памятник Малороссия, то, бесспорно, Петру Конашевичу-Сагайдачному.
Сагайдачный - одна из самых крупных и благороднейших личностей в истории Малороссии, хотя эта самая история почти пропустила его.
Что же была за личность - Конашевич-Сагайдачный!..
На Днепре, в городе Самборе, жила себе жена благочестивая, "удова старенька", по прозвищу Сагайдачиха. Было у нее единственное чадо любимое - сынок Петрусь. Это был хлопчик тихий, "слухняний", хотя нередко огорчал мать странными выходками, которые состояли в том, что он нередко пропадал по целым дням и неделям, а потом появлялся где-нибудь верст за сто и более от родного города и возвращался оттуда либо с чумаками, либо с почаевскими и киевскими богомолками. Когда мать, бывало, спрашивала его: "Где ты, сынок, пропадал?" - он отвечал, что либо ходил к рахманам, либо искал, где конец света, либо, наконец, "розпитував старців, де живе Вернигора" и старушка, бывало, только о полы руками ударит. Все, что Петрусь слышал чудесного и таинственного, все это он хотел сам видеть. Слышал он как-то, что живут где-то неведомые люди, какие-то рахманы, и что найти их можно следующим образом: когда бывает у людей великдень и люди едят крашеные яйца, то если бросить от священного яйца кожуру в воду, так, чтоб она не потонула в реке, то кожура эта поплывет по реке, будет плыть день, два, три, может быть, неделю и более, и доплывет, наконец, до рахманского царства. И вот тогда, когда рахманы увидят, что приплыли к ним крашеные кожуры с того света, тогда и у них начнется великдень. Вот, наслышавшись этого, Петрусь Сагайдачный однажды бросил на великдень яичную скорлупу в Днепр - и исчез из Самбора: он пошел по берегу Днепра вслед за плывшею по воде скорлупою, потерял ее, конечно, из виду и все шел, пока знакомые чумаки не встретили его на дороге и не привели к матери. Таким же точно образом он искал и конца света, и таинственного Вернигору, про которого он слышал, что горами ворочает.
Старая Сагайдачиха, сокрушаясь о сынке, говорила о его странностях на исповеди самому батюшке, и батюшка успокоил ее, что хлопчик недаром ищет конца света, что ему так от бога положено, что в отрочестве, по неразумию своему, он ищет рахманов и Вернигору, а когда возмужает, то станет угодным богу и будет истину взыскати; что поэтому его следует отдать книжному научению, - "и процветет разум хлопчика, яко сухой жезл Ааронов", - сказал в заключение батюшка и, увидев после того Петруся, погладил его по головке и сказал, улыбаясь: "Быть тебе Вернигорою".
Тогда Сагайдачиха, отслужив напутственный молебен, отвезла своего любимца в Острог и отдала в тамошнюю школу. В школе Петрусь учился хорошо, но также отличался разными выбрыками: то удивлял учителей необыкновенно быстрым пониманием предмета ученья, то опережал всех знаниями, то вдруг начинал лениться, пропадал по целым дням, бродил неведомо где и потом снова являлся. Когда наставники спрашивали его, где он пропадал, юный Сагайдачный нехотя отвечал, что он ходил в пустыню, искал бога, постился в надежде, что ему явится бес для искушения, но бес не являлся, и тому подобное. Между тем наставники не могли не видеть, что он был очень богомолен, много читал священных книг, много знал, и надеялись, что из него выйдет пустынник. Но вышло не то - юный Сагайдачный пропал, так-таки пропал без вести.
Где он пропадал - никому не было известно: одни предполагали, что, по своей письменности и, порой, необыкновенной набожности, он ушел на Афон, где с давних пор спасался его земляк Иоанн из Вишни; другие, более смелые, подозревали, что он "помандрував" на Запорожье.
Через много лет случилось такое обстоятельство. На спаса в городе Черкассах, на рынке, среди разряженного по-праздничному поспольства, среди степенных мещан и длинноусых казаков, среди пестрой молодежи - парубков, дивчат, молодиц и детворы, среди наваленных на площади гор арбузов, дынь и огурцов, посреди возов с яблоками, сливами, грушами, бродил себе одиноко неизвестный ободранец, "бiдний козак нетяга" [Нетяга (летяга) - бедняк], каким он казался всем видевшим его: не то бурлак - "попихач жидівський", которому жизнь не задалась, не то пропившийся казак, не то горемычный свинопас и волопас, забравшийся на рынок и не имеющий в кармане ни шеляга, на что бы купить себе праздничное яблочко либо свечку богу поставить от своего сиротства. На бедном казаке-нетяге, как говорится в думе, болтались три сиромязи - три сорта лохмотьев: "опанчина рогозовая" - это епанечка, сплетенная из рогозы, из травы-ситника, нечто вроде плохой и дырявой рогожки; другое на нем украшение - поясина хмелевая, пояс, скрученный из завядших плетей хмеля; еще на казаке украшение - чеботы-сапьянцы, да такие, что сквозь них видны пятки и пальцы: "где ступит - босой ногой след пишет...". Таков-то был молодец! Мало того: еще на казаке красовалась баранья шапка - шапка-бирка, сверху дырка, мех давно облез, и околыша тоже, как говорится, чертма: вообще шапка на удивление - "дождем прикрыта и ветром на славу казацкую подбита...". Но молодец ходит себе гордо, поплевывает через губу и даже задорно поглядывает на каких-то пышных трех не то ляхов-панов, не то казаков, которые корчат из себя ляшков-панков и даже немножко "ляхом вырубают", то есть стараются говорить по-польски: одним словом, это были настоящие "дуки-срібляники", богачи, знатные казаки.
- А не пойти ли нам, шановные панове, до шинкарки? - сказал один из дуков, искоса поглядев на оборванца-нетягу.
- До Насти Горовой, шинкарочки степовой? - спросил, ухмыляясь, другой дука [Дуки - богачи].
- А хоть бы и до Насти, - отвечал первый.
- Добре, панове! У нее такой есть запридух - горилка оковита, что аж очи рогом лезут от единой чарки, - пояснил третий.
Нетяга как бы и не слышит этого, да и исчез меж возами с яблоками и грушами.
Когда, однако, дуки вошли в шинок и поздоровались с красивою молодою шинкаркою, которая показала им все жемчужные зубы из-за коралловых губок, они заметили, что оборванец-нетяга был уже тут: он стоял скромно у топившейся печки и, по-видимому, сушил у огня свою еще накануне промокшую от дождя шапку, готовую, казалось, совсем развалиться.
Хотя, по народному обычаю, позже вошедшие в шинок и должны были поздороваться с прежде вошедшим, какой бы он ни был оборванец и даже пропойца, однако кичливые дуки этого не сделали и важно уселись за стол.
- Гей, Насте-сердце! - сказал старший из дуков.
- Давай нам меду и доброй горилки!
- Какой же, паночку, вам горилки дать, - защебетала шинкарка, звеня монистами и медным крестом, висевшими на полной груди, - простой или оковитой?
- Самой пекельной, запридуху!- пояснил второй.
- Спотыкачу, дядько спотыкайленко, - добавил третий.
Шинкарка метнулась к стойкам, достала требуемое, поставила на стол, сбегала потом за медом, который так и пенился, как сердитый пан, - все это расставила на столе, а потом отошла в сторону и подперла розовую щеку рукою.
- Пейте, паночки, на здоровьечко, да не забывайте вашею милостию Настю кабачную, - прощебетала она и поклонилась.
А нетяга все стоит у печки, все сушит свою лохмотную шапку и искоса поглядывает на кичливых дуков. Те принялись пить - и снова, вопреки народному обычаю, хоть бы один из них предложил бедному оборванцу "меду склянку" либо "горілки чарку".
По лицу нетяги пробежала недобрая улыбка, и он продолжал поглядывать на пирующих. В этих ясных черных глазах было что-то такое, отчего дукам становилось жутко, водка не шла в горло... Злил их этот оборванец своим спокойным взглядом; казалось, что эти глаза, глаза оборванца, смотрят на них так, как иногда глаза большого пана, какого-нибудь ясновельможного князя, смотрят на самого жалкого хлопа. Не вынесли этого дуки, тем более, что и хмель стал уже разбирать их головы.
- Гей, шинкарка Горовая, Настя молодая! - закричал Войтенко, ломаясь и корча из себя великого пана.
- Гей, шинкарко! Нам сладкого меду подливай, а этого казака, пресучьего сына, взашей из хаты выпихай!
- Вон его! Вон! - прикрикнул и Золотаренко.
- Должно быть, он, пресучий сын, по винницам да пивоварням валялся - опалился, ошарпался, ободрался, да теперь к нам пришел добывать, чтоб в другую корчму нести пропивать.
Оборванец на это только улыбнулся, а шинкарка со смехом подошла к нему и взяла за черный чуб.
- Пошел, пошел, козаче, иди с богом, - хохотала она, таща оборванца, словно вола за рога, а другой рукою слегка колотя в затылок.
Оборванец, конечно, упирался. Настя хохотала и тащила его дальше, пока с величайшим трудом, вся запыхавшись, не дотащила до порога. Но дальше порога оригинальный гость не шел: он уперся голыми пятками в пороге, зацепился репьем в дверях и нейдет... Умаялась Настя.
- А цур тебе да пек! Вот бугай какой здоровый! - смеялась она, дуя на ладони.
- Ах, ладони болят.
Тогда старшему из дуков, Гавриле Довгополенко, стало жаль несчастного, и он, вынув из кармана мелкую монету и подойдя к шинкарке, тихонько сказал:
- Вот что, Настя-сердце, хоть ты на этих бедных козаков и зла, да все-таки добрая... Коли б ты, сердце, сбегала в погреб, да на вот эту людскую денежку хоть какого-нибудь пива нацедила этому козаку, бедному нетяге, на похмелье живот его козацкий покрепила.
Шинкарка взяла денежку, лукаво улыбнулась и сказала, что напоит оборванца. Вышла она за перегородку и шепнула наймычке: