- Да об ней, об этой самой токме ты сам сичас упомянул, - хитро улыбаясь, отвечал гость, - ты говорил о милостях, благодарил Бога и великого государя; токмо - говоришь… Знаю я эту токму - это об сынке, об Воине Афанасьиче - токмо-де его у меня Бог взял… Ан нет! Ноне твоя токма в нетех обретается.
Нащокин начал было уже думать, что дьяк с ума сошел, как тот вновь выпалил:
- Воин Афанасьич живехонек! поклон тебе прислал! Нащокин растерялся: жгучая радость охватила было его, но в тот же момент он еще более убедился, что бедный дьяк действительно рехнулся. Он испуганно попятился назад.
- Молись Богу, Афанасий Лаврентьич, - продолжал дьяк, - сынок твой в Веницеи-граде… здоровехонек… поклон тебе прислал.
- Что ты! что ты! - снова испугался Нащокин. - Так это правда? Господи! да как же это? Ты от кого это узнал?
- Семинут, батюшка Афанасий Лаврентьич, сымал я в приказе распросные речи с одного полоняника…
- С полоняника, говоришь? кто ж он такой?
- Московский человек - в полону был сорок лет в турской земле, и в шпанской земле…
- Ну, а как же сын-от мой?
- Да Воин-от Афанасьич в Веницеи! Да ты погоди малость - не сшибай меня с речей - дай толком, по ряду все рассказать. Полоняник-ту этот был в турской земле на катарге тридцать лет, да с катарги отгромили его шпанского короля немцы, и жил он в шпанской земле, а из шпанской земли ему отпущение дали, потому - стар человек; и пришел в италийскую землю, в Рим-город, а из Риму по папину веленью в Веницею пришел. Вот в этой самой Веницее он и столкнулся с сынком твоим богоданным. Да и сустрелись-ту они чудно таково, божиим изволением - и рассказать тебе, Афанасий Лаврентьич, дак не поверишь… и "не белы-то снежки" - и "ночку-ту не ночую"… "а хуть и ночую - всю ночь протоскую"…
Нащокину опять страшно стало: спятил с ума старый дьяк! Как же так? И Веницея, и "не белы снежки", и сын его Воин.
- Он-то, Воин Афанасьич, и выкупил старца Варсунофья с каторги, - продолжал дьяк.
- Да кто этот Варсунофий? - допытывался Нащокин.
- Да полоняник, говорю тебе толком: он и поклон тебе от сына принес.
- Где ж он, полоняник твой?
- У меня, в патриаршем приказе сидит, да теперь, поди, жрет - я велел накормить его с обжорного ряду. Велишь, милостивец, я сам его к тебе приволоку… семинут приволоку… пущай сам тебе расскажет и про "не белы снежки", и про сынка.
Соблазн был слишком велик: Нащокин начинал верить.
- Ну, волоки его ко мне, - сказал он, - да допрежь выпей у меня, подкрепись, пойдем в столовую избу.
Через несколько минут дьяк уже опять гнал по Москве.
- Соколики, грабют! режут! - опять слышалось вдоль по Неглинной.
Наконец, полоняник был привезен к Нащокину и вторично рассказал ему свою бесконечную Одиссею. С неизъяснимым волнением слушал его Афанасий Лаврентьевич. Надо знать состояние умов тогдашней Руси, смутное и ужасное представление москвичей о заморщине, чтобы понять душевное потрясение отца, узнавшего, что сын его, одинокий, покинувший родину, бродит по этой незнаемой чуждальной стороне. Если и имелось тогда, даже относительно у образованных москвичей, смутное представление о "Ефропии", то разве только по "Лусидариусу", из которого москвичи узнавали, что где-то за Аглицкой землей солнце доходит до "запода" и опускается в море, что великая река Ганг течет из рая и приносит с собою какие-то райские овощи; что есть люди с песьими головами, или одноногие, или даже без голов с глазами на плечах и т. п. Конечно, Ордин-Нащокин, умный дипломат и по тогдашнему времени западник, был выше этих детских представлений о "Ефропии"; он знал, что такое "Веницея"; но - знать, что там где-то, за рубежом, в качестве беглеца и "вора" (по тогдашнему "вор" - государственный преступник), скитается его милый Воин, - это было выше его сил.
- Ну и как же, говоришь ты, старче божий, плакал мой сын, когда прощался с тобой? - спрашивал он своего дорогого гостя.
- Плакал, болярин, горько плакал.
- И велел мне кланяться?
- Земно, говорит, кланяюсь моему богоданному родителю и прошу, говорит, его родительского благословения.
- Ну, а насчет сердечной тоски?
- Сказывал и о сердечной тоске, а в чем и с чего та его сердечная тоска - того не сказал.
Нащокин начинал догадываться, что это была за "сердечная тоска". В последнее время он что-то замечал за сыном: его частая задумчивость, томный взгляд, иногда беспричинная ласковость к нему, а потом видимая тоска, - ясно, что у него было что-то на сердце…
"Была зазноба, - решил он теперь в уме, - но для чего было бежать?"
"Блудный сын!" - вспомнилось ему "комидийное действо", которое недавно сочинил Симеон Полоцкий и приносил ему для прочтения.
- Ну, а про то не говорил, чтоб воротиться ему с повинной? - который уже раз спрашивал огорченный отец.
- Говорил - как не говорить! Да только, - говорит, - мне в Москву уж путь-дороженька заказана: не видать-де мне родной стороны.
- Что так?
- А плаха, - говорит, - ждет меня в Москве.
- А про то не говорил, кто ево провел за рубеж? Теперь Нащокину вспомнился прошлогодний рассказ порубежного старика, что в лесу над речкою Городнею лыки драл: он говорил, что из лесу тогда, весной, о Николине дне, трое выехало за рубеж, а один из них - одвуконь. Ясно, что ему указали дорогу за рубеж; у него были соучастники; но кто? поляки? не учителя ли из польских полоняников подвели так? Ну, заплатили за хлеб-соль.
- А про царские деньги ничего не сказывал? - снова допытывался он.
- Нету, болярин, про деньги не было речи; а что мне дал малость на дорогу - это точно, да и меня с катарги выкупил, пошли ему Господь здравие.
Хотел было Нащокин спросить и про бумаги из приказа тайных дел, что царь поручил Воину отвезти к отцу; но раздумал. Конечно, сын его не говорил об этом с полоняником - никакого резону не было. Бумаги, конечно, он уничтожил, если не передал полякам. А если передал, то это усугубляет его страшное преступление. Не потому ли так неподатливы были польские комиссары, коронный канцлер Пражмовский и гетман Потоцкий, при заключении мира в Андрусове? Эта мысль терзала Нащокина. Что может подумать царь, когда узнает о преступлениях и предательстве его сына? Продать отечество? За что? из-за чего?
"Сердечная тоска…" Тут что-то непонятное… И почему княжна Наталья Прозоровская, такая юная, такая красавица, без всякой видимой причины пошла в монастырь - постриглась в шестнадцать лет? С какой стати сам Прозоровский, князь Семен, так часто спрашивал его о Воине - есть ли какие слухи? жив ли он? Вот откуда эта "сердечная тоска" и это пострижение княжны… Что между ними было? Почему так все склалось? За что, для чего погубили себя - и тот и эта?
Но всего больше терзала его мысль о том, что его Воин изменил России, царю, который так был милостив к нему? Как теперь он, Афанасий, покажется на глаза великому государю? Нечего сказать! воспитал сынка на позор себе, на позор всей России. Что теперь скажут его враги, этот "Тараруй" и вся его роденька, когда узнают о преступных делах его сына? А они скоро узнают.
Уж лучше бы его в самом деле убили! Не было бы тогда бесчестия на его седую голову. Все бы жалели, как и теперь жалеют, бедного отца. А то теперь вся Москва заговорит: "У Афанасья, у царского любимца и гордеца, сын - вор! - воровством ушел за море и за морем ворует! Не фыркать было Афанасью на Москву, Москва-де старыми непорядками держится - надо все новое в ней завести, с иноземного, с заморщины! Вот тебе и завел - родного сынка вором сделал! Во Пскове мужиков во место воеводы посадил. Хороши новшества, нечего сказать! Ай да Афанасий Ордин-Нащокин!"
Казалось, он уже слышал эти укоризны, видел злорадные лица врагов, перешептыванья, лукавые улыбки…
И зачем явился этот полоняник? зачем рассказал все?
- Ах, зачем его не убили? - невольно вырвалось у него отчаянное восклицание.
"Вор, твой сын вор!" - шумело у него в ушах.
Теперь он, казалось, возненавидел этого старца-полоняника, которому сначала так было обрадовался. Он, этот старик, принес ему роковую весть - принес позор на его голову! Он, казалось, ненавидел и дьяка патриаршего приказа, способствовавшего перенесению к нему роковой тайны. Пусть бы лучше служили сорокоусты по его сыне, чем теперь будут благовестить везде о его позоре.
Сказать дьяку, чтоб все это замял, что никакого полоняника не допрашивали, уничтожить самые "распросные речи", а его самого сослать в такое место, куда ворон костей не занашивал?
Да, сослать, "распросные речи" сжечь, дьяку рот запечатать! Он, Афанасий Ордин-Нащокин, все это может сделать - он силен в московском государстве, он правая рука царя…
К вечеру Ордин-Нащокин слег - он не выдержал страшного душевного потрясения.
В горячечном бреду он шептал: "Как я покажусь на глаза великому государю!.. Он скажет мне: Афанасий! твой сын - вор!.."
XI. "Возьми одр свой и ходи…"
Между тем наверху, у царя, вот что происходило.
Алексею Михайловичу в тот же вечер успели доложить, что сынок Афанасия Лаврентьича не убит и не пропал без вести, а проявился за морем, во граде Веницее; что там он гуляет в немецком платье, "пьет богомерзкую табаку" и играет в зернь; что словами своими бесчестит московское государство и его, великого государя; что он вывез с собою за море столько денег, что швыряет ими направо и налево и выкупает с каторги полоняников; что, наконец, собирается в Рим, к папе, чтоб перейти там в папину веру, а свою православную веру ногами потоптать. Говорили намеками, что Афанасьевы новшества к добру не приведут.
Вообще все это говорилось осторожно, с оглядкою - не ровен-де час.
Алексей Михайлович слушал все эти подходы, но своего мнения не высказал, хотя и выразил сожаление об отце, обманувшемся в любимом сыне.
Его только одно удивляло - почему сам Афанасий не явился к нему, чтоб лично доложить обо всем, что он узнал.
Потому на другой день, рано утром, государь приказал позвать к себе Ордина-Нащокина. Посланный воротился и доложил следующее: Афанасий Лаврентьевич так убит, что опасно занемог и не может головы поднять с подушки; что всю ночь он метался и в бреду все повторял: как он теперь явится великому государю на очи. Боятся, как бы старик со стыда и горя, когда придет в себя, рук на себя не наложил.
Это известие так встревожило государя, что он тотчас же пошел на половину царицы, чтоб посоветоваться. В таких делах женский ум может иногда скорее разобраться, чем мужской: в деле Нащокина затрогивалась область семьи, область сердца; а тут женщина - дальновиднее мужчины и найдет разгадку там, где мужчина, может быть, и искать не будет. Он же так любил Афанасия, что ему страшно было потерять его.
У царицы он застал свою любимицу - Софьюшку. Юная царевна все носилась со своим "Лусидариусом". Он ей просто спать не давал - так эта книга волновала ее воображение. Теперь ей не давал спать вопрос о том, где собственно находится рай на земле; а что он был на земле - из "Лусидариуса" это ясно как день.
- Как же, мама, - горячилась она, - тут именно глаголет "Лусидариус", что первая часть мира есть Азия, в ней же восходит солнце, от рая же исходит источник един, из того источника текут четыре реки: едина нарицается Виссон; егда же изыдет из рая, тогда именуется Гангия… Ну, видишь, мамочка, на земле рай.
- Кажись бы, на земле, - неуверенно отвечала Марья Ильишна.
- Так, мамочка, - продолжала Софья, - ну, слушай: "вторая река Гедеон; егда изыдет из рая, нарицается Нил; третия Тигр; четвертая Ефрат".
- Так, так, милая, - задумчиво соглашалась царица.
- Как же, мамочка, в рай попасть? можно? - приставала неугомонная девочка.
- Нет, нельзя, милая: вить Бог Адама и Еву изгнал из раю.
- Так что ж, мама! Он согрешил - яблочко съел, а мы не ели.
Царица невольно рассмеялась.
- Дурочка еще ты - вот что.
- Нет, мама, а ты слушай, - настаивала Софья, - тут пишется, что до рая человеку сущу во плоти пойти невозможно…
- Видишь? - перебила ее Марья Ильишна.
- Нет, а ты слушай - понеже, - говорит, - облежат рай великие горы и чащи лесные; подле оных лесов великие поля, широты и долготы презельные, и на тех полях много превеликих драконов и иных лесных зверей; потом начнется ближе всех к тем местам край земли - Индия земля и великая река Индус, яже течет из горы Кауказосы и течет в Чермное море. В тое землю трудно дойти человеку, понеже на единой половине в Вендейское море течет река превеликая Индус, и прилежит ко границе великое море, яко невозможно по нем прейти в четыре лета"… Так как же, мамочка, - волновалась Софья, - коли невозможно в четыре лета перейти сие поле, то в пять можно? Говори же, мама, можно?
За этим горячим разговором застал их Алексей Михайлович.
- Чего Софья-ту из себя выходит? - спросил царь.
- Да все вот рай хочет найти, - улыбнулась государыня.
- Рай? - обратился Алексей Михайлович к дочери. - Уж и ты не хочешь ли по Воиновым следам идти?
- По каким Воиновым следам, батюшка царь? - удивилась Софья.
- А сынка Афанасьева Ордина-Нащокина.
- А что, батюшка? - встрепенулась царевна.
Она знала, что Воин пропал без вести. Она знала этого Воина, красивого молодца, часто его видела и во дворце, и в церкви, и была к нему, по-своему, конечно, по-детски, очень неравнодушна. А потому она очень покраснела, когда отец упомянул его имя.
- Что ж Воин? - не глядя на отца, переспросила она. - Вить его давно нет на свете.
- Нет, дочушка, здравствует, и так же, как ты вот, дорогу в рай отыскивает, - серьезно отвечал Алексей Михайлович.
И царица, и царевна посмотрели на него в недоумении.
- Ты шутишь, государь? - спросила первая.
- Не до шуток мне, матушка-царица, - грустно отвечал царь. - Я пришел к тебе об этом именно и посоветовать. Воин отыскался, жив и невредим.
- Ах, батюшка! - невольно воскликнула Софья.
- Подлинно говорю - жив, - продолжал Алексей Михайлович, - и ноне во граде Веницее обретается. Отай ушел он из московского государства, беженцем, как блудный сын, и своим воровством отца убил: Афанасий, узнав про воровство сынка, зело занемог. Да и каково отцу, и то надо сказать. Всю ночь, ноне, говорят, Афанасий-ту огнем горел и метался: "Как я, говорит, теперь великому государю на очи покажусь?" Смерти бедный старик просит.
- Ах, он, горемычный! - соболезновала царица.
- И мне его жаль, ах, как жаль! - повторял Алексей Михайлович. - А как поправить дело? Что делать - я и ума не приложу.
Царица задумалась. Все молчали. Софья тихо ласкалась к отцу и вопросительно глядела в его задумчивые глаза.
- Как ни как, а старика надоть пожалеть, - сказала Марья Ильишна: верный старик, царства твоего и твоего государского покоя рачитель - его поберечь надоть, утешить.
- И я так думаю, Маша, - согласился "тишайший".
- А с сынком - расправа после, - пояснила царица.
- А что Воину будет, батюшка? - тревожно спрашивала отца Софья.
Она была девочка умная, всегда любила быть с большими, и потому она многое знала, что говорилось и делалось при дворе: оттого, может быть, она и вышла из роду вон - стала небывалым явлением среди женщин XVII века.
Алексей Михайлович не отвечал на ее вопрос, а только погладил ее головку.
- Ты права, Маша, - повторил он, - утешим старика, и понеже, ни мало не помедля: я напишу ему сам, успокою его. А то долго ли до греха! Помрет старик с печали и со страху. Пойду - напишу.
И Алексей Михайлович поспешил к себе.
- Вон оно, дочка, что значит рай-ту искать, - сказала Марья Ильишна.
- А разве, мама, он рай искал? - встрепенулась Софья.
- Вестимо. Тесно, вишь, и душно ему стало в московском государстве: пойду-де и я поищу, где солнце встает и где оно заходит. Ишь новый Иван-царевич выискался - поехал жар-птицу искать да моложеватые яблоки! Живой-ту воды не нашел, а мертвой-от водицы родителю прислал. Утешил старика!
- А что ему за это будет, мама? - робко спросила Софья.
- Ну, не похвалит за это государь.
- Казнить велит?
- Не знаю, а только не похвалит.
- Его, мама, привезут из Веницеи?
Софья что-то вспомнила и бросилась к своей излюбленной книге - к "Лусидариусу". Она торопливо перевернула несколько страниц и остановилась.
- Так вон он где теперь, Воин, в Венецыи, - сказала она, что-то соображая; потом прочла: - "Там Венецыя, юже созда царь Уптус, оттоле вышла река Рын, и течет по французской земле…" Ах, мама, куда он зашел! Вот молодец!
- Смотри, как бы этому молодцу не пришлось отведать этой Венецыи в Москве, - заметила царица.
Но Алексей Михайлович оказался добрее, чем думала Марья Ильишна.
Когда Ордин-Нащокин, после мучительно проведенной ночи и тревожного утра, к полудню забылся сном, ему принесли от царя письмо.
Сон несколько подкрепил несчастного старика. Открыв глаза, он увидел перед собою улыбающееся лицо Симеона Полоцкого.
- Великий государь тебе милость прислал, Афанасий Лаврентьевич, - сказал он с южнорусским акцентом, - бальзам на раны.
- Какую милость? - испуганно спросил Нащокин.
- Говорю: бальзам на раны, - повторил вкрадчиво хохол, - возьми одр твой и ходи; прочти сие.
Он подал ему письмо Алексея Михайловича. Руки Нащокина дрожали, когда он распечатал его; но когда стал читать, слезы умиления полились у него из глаз: царь утешал его, просил не предаваться отчаянию, оправдывал даже его преступного сына.
Нащокин не мог дольше сдерживать себя: он вслух, восторженно прочел окончание царского письма: