"Идзумо" с креном лег в развороте, за ним исполнительно отвернули все крейсера, на большой скорости уходящие прочь.
Пять долгих часов непрерывного сражения закончились.
Люди огляделись и заметили, что многие из них поседели. Но из громадного числа экипажей сошел с ума только один человек, и его сразу же изолировали от здоровых…
* * *
Неожиданный отворот эскадры Камимуры, прекратившей погоню за нашими крейсерами, объяснялся просто. Японские корабли сами наглотались воды из пробоин, в их машинах тоже возникали аварии, а боеприпасы кончились. Английская фирма Армстронга снабжала японцев комплектами снарядов (по 120 штук на одно орудие). Все эти комплекты растаяли в боевом пространстве, и Камимура решил пресечь опасный для него поединок с "Россией" и "Громобоем", чтобы иметь верный и решительный результат от потопления беззащитного "Рюрика"…
В интервью для своих газет офицеры с японских крейсеров говорили откровенно: "Мы вполне сочувствовали русским крейсерам, которые были вынуждены покинуть на наш произвол своего бедного беспомощного товарища, а самим уйти во Владивосток…" Сеппинг Райт записал слова адмирала Камимуры:
- "Рюрик" остался для нас незабываем! Этот русский крейсер казался всем нам демоном, летящим на огненных крыльях…
* * *
Японцы уже измотались - их стрельба замедлилась, стала неточной. В низах "Рюрика" еще бушевали пожары ("Раненые, кто ползком, кто стоя на коленях, кто хромая, держали шланги"). Во внутренних отсеках воды было на полметра, но вода быстро становилась горячей как кипяток. Все лампы давно разбились. Люди блуждали в этом парящем кипятке, в железном мраке они спотыкались о трупы своих мертвых товарищей.
Но с кормы "Рюрика" еще палила одинокая пушка! Здесь, по словам Конечникова, два или три комендора стреляли, хотя подавать снаряды было уже некому. Возле пушечного прицела возился какой-то человек, из оскаленных зубов которого торчал мундштук офицерского свистка. Он обернулся, и священник с трудом узнал в нем юного мичмана. Панафидин протянул к нему руки, с которых свисала обгорелая кожа, и прохрипел только одно слово:
- Подавай…
Из элеваторной сумки священник вынул снаряд.
- Хоть и не мое это дело - людей убивать, но… Господь простит мое прегрешение! - и засунул снаряд в пушку…
На поддержку "Нанивы" и "Такачихо" подходили легкие крейсера адмирала Уриу: "Ниитака", "Цусима" и "Чихайя", потом с севера, закончив погоню, вернулись к "Рюрику" броненосные силы Камимуры, в отдалении зловеще подымливали миноносцы… Вахтенная служба японцев точно отметила для истории время, когда "Рюрик" сделал последний выстрел: было 09.53.
К этому времени из офицеров "Рюрика" остались невредимы: мичман барон Кесарь Шиллинг, прапорщик запаса Рожден Арошидзе, младшие механики Альфонс Гейне и Юрий Маркович, чудом уцелел и старый шкипер Анисимов. Лейтенант Иванов 13-й устроил средь офицеров, здоровых и раненых, краткое совещание:
- Взорваться уже не можем. Штурман Салов клянется, что бикфордов шнур был в рубке, но там все разнесло. Был запас шнура в румпельном отсеке, но там вода… Значит, - сказал лейтенант, - будем топиться через кингстоны.
- Сработают ли еще? - заметил старший механик Иван Иванович Иванов, тяжко раненный. - Тут так трясло, как на худой телеге. К тому же, господа, ржавчина… сколько лет!
"Никита Пустосвят" сразу выступил вперед:
- Я здоров как слон, меня даже не оцарапало. Сила есть, проверну штурвалы со ржавчиной. Доверьте эту честь мне!
- Благословляю, барон, - согласился Иванов 13-й.
Шиллинг спустился в низы, забрав с собой Гейне с Марковичем, чтобы помогли ему в темноте разобраться средь клапанов затопления. "Рюрик" не сразу, но заметно вздрогнул.
- Пошла вода… господи! - зарыдал Иванов-механик.
- Птиц выпустили? - спросил Иванов 13-й.
- Да, - ответил ему Панафидин…
Камимура выжидал капитуляции "Рюрика". Заметив, что русские не сдаются и топят крейсер через кингстоны, он впал в ярость, велев продолжать огонь. Очевидец писал: "Это были последние выстрелы, которые добивали тех, кто выдержал и уцелел в самые тяжкие минуты боя, а теперь смерть поглощала их буквально в считанные минуты до конца его". Именно в эти минуты Солуха потерял лекаря Брауншвейга: Осколком ему разорвало живот, кишечник выпал, а другим осколком раздробило правое бедро. Испытывая страшные страдания, он, как врач, сознавал всю безнадежность своего положения и просил меня не беспокоиться о нем:
- Я хочу умереть на "Рюрике" и вместе с моим "Рюриком"! Вы же спасайте других, кого еще можно спасти…
Почти сразу был повержен осколком и сам Солуха:
- Ну, все! - крикнул он. - Это ужасно… не ожидал…
Матросы обмотали доктора пробковым матрасом, наспех перевязали, как куклу, и швырнули далеко за борт:
- Ничего! В воде отойдет скорее…
Панафидин растерянно спросил Арошидзе:
- Неужели это конец? Что нам делать?
- Спасайся кто может… таков приказ. Вах!
- Чей приказ?
- Не знаю. Но кричали с мостика… Прыгай. Вах!
На верхней палубе страшно рыдал механик Иванов:
- Ну хоть кто-нибудь… застрелите меня! Я ведь не умею плавать. Да не толкайте меня, я все равно не пойду за борт. Мне все равно. Лучше остаться здесь…
Рыдающий, поминая свою жену, он удалился в каюту, закрылся на ключ изнутри, и больше его никто не видел.
- За борт! - кричал с мостика Иванов 13-й. - Выносите раненых… разбирайте настилы палуб… всем, всем - за борт!
"Видя все это, - писал А. Конечников, - я пошел исповедовать умирающих. Они лежали в трех палубах по всем отсекам. Среди массы трупов, среди оторванных рук и ног, среди крови и стонов я стал делать общую исповедь (то есть для всех одну!). Она была потрясающа: кто крестился, кто тянул ко мне руки, кто, не в состоянии двигаться, смотрел на меня широко раскрытыми глазами, полными слез… картина была ужасная… Наш крейсер медленно погружался в море…"
- За борт, за борт! - громыхал мегафон с мостика.
Безногие и безрукие, калеки лезли по трапам, крича от боли. В море летели белые коконы матросских коек, пробковые матрасы которых способны минут сорок выдерживать на воде человека, а потом они тонули… Чтобы уйти от града шимозы, экипаж сыпался в море иногда гурьбой, по нескольку человек сразу, при этом матросы держались за руки, словно дети в хороводе… Панафидин обалдело наблюдал, как суетно снимает с себя штаны "Никита Пустосвят", оставаясь в нежно-фисташковых кальсонах, украшенных кружевными фестончиками.
- Чего глядишь? - орал барон. - Прыгай…
Панафидин показал ему обезображенные руки:
- Видишь? Мне с такими руками не выплыть.
- Жить захочешь, так поплывешь… за мной!
Мимо Панафидина мелькнули роскошные кальсоны, и барон рыбкой ушел в воду. Тут же сбоку подбежал Николай Шаламов, он схватил мичмана в охапку и увлек его в бездну… Японцы тщательно фиксировали свои наблюдения. В 10.20 "Рюрик" стал ложиться на левый борт, и лишь тогда прекратилась стрельба. Корма крейсера уходила в шипящее, как шампанское, море, при этом круто обнажился его ярко-красный таран, и в 10.30 корабль с грохотом перевернулся кверху килем.
Двенадцать минут длилась агония. Наконец крейсер выпустил из отсеков воздух - с таким шумом, будто вздохнул смертельно усталый человек, и быстро исчез под водою.
- Ура! - закричали плавающие матросы. - Ура, братцы…
"Ура!" - кричали ему, когда он родился.
"Ура!" - кричали ему, когда он уходил из жизни…
* * *
Близким разрывом снаряда Панафидина отнесло в сторону от Шаламова, и голова матроса затерялась среди множества голов, которыми было усеяно море, словно кто-то раскидал здесь сотни мячей. Странное дело: в воде было очень хорошо! Панафидин испытал громадное облегчение от морской прохлады, словно попал в ванну после длинного трудового дня, и он почти радостно отдался этому всеобъемлющему блаженству.
Сначала мичман плавал, держась за койку, потом уступил ее обессиленному матросу, который задыхался от газов шимозы, попавших в его легкие. Кто-то звал издалека:
- К нам, к нам… Сергей Николаевич! Сюда…
Но мичман видел, что кусок палубного настила с торчащими болтами, за который держались человек десять, был так мал, что ему не за что уцепиться, и, перевернувшись на спину, он отдался во власть сильного течения. Иногда вскидывая голову, Панафидин смотрел в сторону японских крейсеров, недоумевая: "Почему не идут? Теперь-то им чего бояться?.." Но потом он подумал, что, наверное, этой соленой купелью адмирал Камимура завершает акт самурайского мщения "Рюрику" за его доблестное сопротивление… Где-то слышался крик человека:
- Адрес! Запомни мой адрес…
Ясно: кто-то прощался с жизнью, умоляя друзей о последней воле на этом свете. А свет был велик, и солнце стояло в зените, обжигая своими лучами, бьющими почти вертикально. Панафидин расстегнул брюки, и они нехотя потонули под ним. Труднее было избавиться от тесного кителя, но и китель поехал нагонять брюки в темной, таинственной глубине. Однако долгое напряжение битвы, все пережитое за эти часы ослабили организм, и в голову полезли всякие гадостные мысли, сковывающие волю к сопротивлению. Думалось о недостижимости дна, об акулах, хватающих пловцов за ноги, о том, что никогда ему не увидеть "Панафидинский Летописец" в печати, а умирать в 22 года тяжко… Энергичным рывком, всплеснув воду, мичман перевернулся на живот, чтобы плыть ближе к людям, но вдруг ощутил, что сил не осталось, каждый замах руки давался с трудом, словно он передвигал тяжеленные мешки. И тут вспомнились птицы, которые так и не покинули кают-компании крейсера, вспомнилась почему-то и красивая женщина, пившая однажды лимонад в Адмиральском саду…
- Люди! - закричал он, но ответом ему было молчание.
Как навигатор, мичман уже понял, что попал в струю течения, каких у Цусимы множество, и его относит куда-то в сторону, обрекая на одиночество. От этого ему сделалось страшно. А вскоре Панафидина занесло в длинную полосу грязной пены, выброшенной из отсеков "Рюрика"; эта пена была густо перемешана со слоем пористых, как вулканическая пемза, кусков шлака, уже отработанного в топках котлов. И так велико было одиночество, что мичман даже обрадовался этой грязной пене, даже этим легковесным кускам корабельного шлака…
- Люди-и! - звал он. - Где же вы… лю-юди-и…
И тут впереди что-то мелькнуло - обнадеживающее.
Панафидин, насилуя ослабленную волю к жизни, поплыл дальше, не веря своим глазам. Среди кусков шлака плавала его волшебная виолончель - великолепно звучавший "гварнери". Это было чудо, но чудо свершилось… Панафидин схватился за ручку футляра с такой истовой верой, будто ему сейчас нести виолончель к новым берегам, к новой лучезарной музыке…
Солнце беспощадно обжигало затылок мичмана, который припал лицом к шершавому футляру инструмента:
- Ну, вот… снова вместе… теперь до конца!
Виолончель с большим запасом воздуха хорошо держала на воде, а крепкие защелки футляра не давали воде просочиться внутрь. Панафидин вспомнил, что часы остались в нагрудном кармане кителя и сейчас, наверное, еще отсчитывают время своего погружения, пока не коснутся далекого грунта. По солнцу же было уже часа два-три, если не больше.
Он заметил, что японские крейсера уже начинали вдалеке спасение рюриковцев, между ними фронтально шли миноносцы.
- Эй, аната… аната! - слабо крикнул Панафидин.
Он потерял счет времени, когда перед ним (и нависая над ним) вырос, словно карающий меч, кованый форштевень японского крейсера. "Идзумо" - прочел он на его скуле, но ошибся в иероглифе: это был "Адзумо". С борта легко выкинули откидной трап. Матрос в белых гетрах, стоя на нижней площадке, у самой воды, с улыбкой протягивал свою руку:
- Русикэ… русикэ, - звал он почти ласково.
Панафидина вытянули на трап, и в следующее же мгновение форштевень "Адзумо" сокрушил под собой хрупкое тело виолончели, сверкнувшей из разбитого футляра благородным лаком.
Японские матросы вывели мичмана на палубу - под руку, плачущего. Это был плен, страшный, унизительный плен, всегда оскорбительный для каждого честного человека…
"ПРИКАЗ ПО ВОЕННОМУ ВЕДОМСТВУ № 231
Высочайше утвержденным 2-го марта приложением Военного Совета определено:
Установить отпуск в год на каждого военнопленного на чернение, смазку и починку обуви: на чернение двух пар сапог 15 коп., на смазку сапог в течение года 60 коп., на починку белья 20 коп., на стирку простынь, наволочек и полотенец - 60 коп., на покупку мыла для бани, мытья рук и стирального белья - 90 коп. А всего по 3 руб. 35 коп. на каждого пленного в год с отнесением вызываемого расхода на военный фонд…
О чем и объявляю по Военному Ведомству для всеобщего сведения и руководства.
Подписал: Военный Министр Генерал-Адъютант
Сахаров"
* * *
Возвращение во Владивосток напоминало траурную процессию, только без музыки и факельщиков. Общая убыль в экипажах крейсеров составила 1178 матросов и 45 офицеров. "Таких потерь в личном составе не было еще ни в одной морской битве после Наварина (1827 года), и, в частности, наш флот со времен Александра I еще ни разу не нес подобного урона; действительно, - отмечали историки флота, - нужно быть железными существами, чтобы выдержать такой адский бой…"
- Андрей Порфирьевич, - распорядился Иессен, третьи сутки не покидавший мостика "России", - я думаю, что все "результаты" боя мы погребем в море… Нет смысла удручать жителей Владивостока этим страшным зрелищем.
Мертвый кавторанг Берлинский еще лежал на мостике под Андреевским флагом, и каперанг Андреев кивнул на мертвеца:
- А его… тоже за борт?
- Оставьте. Хоть одного предадим земле…
Сразу после отрыва от Камимуры в экипажах крейсеров возникло нервное волнение среди матросов:
- Куда идем? Спешит будто на ярмарку.
- В самом деле, почему бросили "Рюрика"?
- Грех, братва! Грех на душу взяли.
- Да, скверно. Но, значит, так надо.
- А мне? Не надо жить, што ли?
- Молчи, шкура! Много ты понимаешь…
Только теперь сказалось прежнее напряжение. На мостике "Громобоя" почти замертво рухнул каперанг Дабич, и его отнесли на операционный стол. По долгу службы бодро держались одни врачи. Но среди людей начались обмороки, рвота, даже истерики. Другие же, напротив, обрели нездоровую возбудимость, хохотали без причины, не могли уснуть, ничего не ели. Жарища стояла адовая, а рефрижераторы были разбиты. Отсутствие льда увеличивало смертность среди раненых. С большим трудом механики наладили "ледоделательную" машину, которая сначала давала холодную воду… Крейсера с натугой выжимали 13 узлов. Без тяги дымовых труб усилилось несгорание углей в топках. Вовсю ревели воздуходувки компрессоров, отчего возникала масса искр, снопами вылетавших из покалеченных труб, и эти искры золотым дождем осыпали шеренги мертвецов, сложенных на ютах, обшитых в одинаковые парусиновые саваны.
Был тих, неподвижен в тот миг океан,
Как зеркало, воды блестели.
Явилось начальство, пришел капитан,
И "вечную память" пропели…
По наклонным доскам, под шелест кормовых знамен, убитые покидали свои корабли, погружаясь навеки в иную стихию.
Напрасно старушка ждет сына домой.
Ей скажут - она зарыдает,
А волны бегут и бегут за кормой,
И след их вдали пропадает…
Отгремели прощальные салюты, матросы надели бескозырки, и все было кончено. Андреев отмерил 15 капель валерьянки.
- Прибраться в палубах! - стал нервничать он.
- Во, псих… уже поехал, - говорили матросы.
Боцманские команды лопатами сгребли в море остатки безымянных человеческих тел, комки бинтов и груды осколков. Там, где лилась кровь, остались широкие мазки белой извести. Надстройки крейсеров были изъедены лишаями ожогов - в тех местах, где шимоза выжгла краску и оплавила металл…
- Боюсь, что во Владивостоке нам предстоит пережить тяжкие минуты, - заметил контр-адмирал Иессен.
- Да, Карл Петрович, оправдаться будет нелегко…
Телеграфные агентства России заранее оповестили Владивосток о битве у Цусимы, и все жители города собрались на пристани, издали пытаясь распознать степень разрушения крейсеров, желая разглядеть на мостиках и палубах своих родственников. В торжественном молчании, не спеша добирая последние обороты винтов, "Россия" и "Громобой" вплывали в Золотой Рог, осиротелые - уже без "Рюрика", - и в громадной толпе людей слышались горькие рыдания. Корреспонденты сообщали в Москву и Петербург: "До последнего момента не верилось, что "Рюрика" нет. Ужасно было состояние находящихся здесь семейств некоторых офицеров… между ними жена и дочь командира "Рюрика" Трусова, жены старшего механика Иванова и доктора Солухи".
В руках встречающих мелькали театральные бинокли:
- Жив! Вон он… Танечка, Танечка, видишь?
- Я вижу, мама. Но это не он, это другой.
- Да нет же! Ты не туда смотришь…
Вдова каперанга Трусова явилась на пристань уже в трауре, ее дочь, гладко причесанная курсистка, уговаривала: