– Склонит. – По лицу философа скользнула тонкая усмешка. – Он сделает так, что великий князь с большой охотой отправит в Константинополь немалые дары. Ты еще не знаешь, князь. Василий также не знает, пока Фотий в размолвке с ним и сидит на владимирских озерах. Мне же подлинно известно, о каком деле он сговаривался с патриархом. Фотий должен сосватать дочь московского князя за сына императора, царевича Иоанна!
Юрий почувствовал, как повело вдруг голову. И едва не перехватило дыхание. Он схватился за резные подлокотники.
– Васька породнится с царем!!
– И тем уничижит тебя, князь, – подбавил жару грек. – Ты умалишься пред ним и потеряешь надежду сесть на московском столе. За Василием будет стоять империя. А за тобой кто?
– Царьград далеко, – убито пробормотал Юрий, раздирая узорный ворот рубахи. – И царь бессилен – ты сам сказал. Не поможет это Ваське. Но величаться предо мной станет. Непременно станет. Нос задерет. Чести большей себе потребует…
Никифор с едва различимой улыбкой смотрел на посеревшее лицо князя. Воспитанник монахов не являл в себе ни капли смирения. Честолюбив! Бешено честолюбив. Вдобавок удачлив как стратиг-полководец – об этом грек был наслышан.
Философ поздравил себя с малой победой и раскрыл книгу.
– Читать, князь?
Юрий смежил веки, страдая от вихря дум в голове, взметнувшегося из-за немыслимой затеи греков.
– Читай.
– Итак, поклявшись перед Эротом, они вновь кинулись в объятия друг друга, и язык не в силах описать…
И без того распаленное недоброй вестью воображение князя нарисовало бесстыдную картину. Недаром же в древнем летописце сказано, что греки лукавый народ, успел он подумать, когда Каллимах и Хрисорроя во взаимных объятиях восходили перед его внутренним взором на вершину блаженства…
…В монастырской келье было сумрачно. Для князя запалили сразу полдюжины свечей, отчего прозрачные тени плясали по всем стенам и потолку. Юрий сидел на лавке, сложив руки на грубо сколоченном столе. Позапрошлой зимой злобная Едигеева татарва подступалась к Звенигороду, но обломала зубы на валах града, заледеневших от полива водой. Зато на посадах и Саввином монастыре отыгралась сполна. Пожженную обитель по приказу Юрия отстраивали спешно, чтобы скорее вернулись разбежавшиеся иноки. Плотники торопились, кельи вышли тесные, кое-где кособокие, иные без окон вовсе. Но дух в обители затеплился, согревая и сердце князя.
Против Юрия на другой лавке сидел монах-средовек. Князь вглядывался в него, но сколь ни пытался вспомнить молодого Андрейку Рублёва, узнать не мог. Мешали, наверное, ссадины, двумя широкими колеями покрывшие лицо чернеца.
– Татарские подарки?
Монах потрогал ссадины.
– Едва очи плетью не выбили, поганые. Как бы тогда святые образа писал? Бог упас. И тебе, князь, благодарствую за милость твою.
Чернец сполз с лавки на колени, положил на себе крест и коснулся лбом пола.
– И я Бога благодарю, что дал мне спасти от татар преславного живописца. Помнишь ли, Андрей, о чем с тобой говорили тогда, давно?
– Как не помнить, князь. Помню. – Чернец вернулся на лавку. – А только, может, что и забылось. Лет сколько минуло!
– Говорил я тебе, что хочу поставить здесь, в обители отца моего старца Саввы храм каменный, пречудный. И чтоб ты подписал его. Один, без старших над тобой, как сам захочешь.
– Не сложилось, князь. – Чернец испустил шумный вздох. И тут же распрямил гордо спину. – А я ведь мог бы! И один, и без старших! И сам бы придумал, какие образы где писать. Мне ль не смочь, князь!
– Говорят, ты, Андрей, с Феофаном Гречином в нелюбви разошелся. Будто он и ругал тебя заглазно.
– Было дело, князь. Феофан глыбища! Да ушли его годы. Ему приспело время умаляться, а мне – возрастать. Что ругал меня – то прощаю ему. Не со зла он. А может, и стоило поругать! Может, он… я от этого смиренней бы стал! И гордыню свою хотя б малость укротил!
– Разве ты горд, Андрей? – подивился Юрий.
– А как же не горд, князь? – ворохнулся чернец. В очах у него отразился свечной пламень. – Куда она денется, гордыня? Диавол не дремлет, монахи да иконники его возлюбленная добыча. Все они, иконники, с гордыней блудят. И Феофан, и Данила, и Прохор с Городца, и Семен Черный, и Андрейка… я то есть. И иные прочие. Знаю одного лишь чернеца-иконника, в коем гордыни нет. Оттого и не лезет в первые да в старшие. Моей дружины иконник Кузьма Рагоза. Не слыхал про такого, князь?
– Не слыхал.
– То-то и оно. Да что говорить. Все в аду гореть будем за свое окаянство. К Божьему делу приставлены, а друг друга угрызаем яко аспиды. Никого чистого нет. Окромя того Кузьмы, разумею…
– А храм погоревший мне поновишь, Андрей? – приступил Юрий.
– Эт какой? – осекся чернец и оплыл на лавке, согнув спину.
– Здешний, монастырский. Снаружи стены побелили, а внутри стоит как есть. Татарва иконостас подожгла. Левкас на стены плохой в тот раз положили, жара не вытерпел, истрескался. Краску уже отшелушили, известь готова, гвозди под обмазку набили. Мои умельцы там пока примеряются. Хотел Феофана звать, да он в Серпухов ушел. А тут мне тебя, Андрей, Бог послал.
– А что ж. – Иконник задумался. – И поновлю. И лучше прежнего сделаю. Лучше, чем у Анд… чем у Феофана сделаю. И хорошо, что Феофана не позвал, князь. Феофан пронзительно пишет, будто иглами колется и пламенем искрит. А я тебе мягко, светло сделаю. Чтоб душу тебе гладило, князь.
– Вот и сделай, Андрей. Все, чего ни попросишь, будет у тебя. Краски любые, людей сколько нужно. Храм невелик, до осенней сыри и холода управишься, чаю.
– А верно, месяц жатвень на дворе, – словно вспомнил монах. Взор забегал из стороны в сторону. – Тут ведь какая затыка, князь. Сразу за кисть взяться не могу. Приглядеться надо, обдумать, что да как. С разгону дело только запортить можно. Опять же попоститься надо построже хоть пару седмиц, молитвами себя утрудить. Тогда уж приступать. До осени никак не сладится. Будущего лета придется ждать.
– Значит, подождем. Порешили, Андрей. Перезимуешь тут. – Князь поднялся из-за стола. – Но ты все же начни с этого лета. Не терпится узреть твою работу.
С порога он обернулся.
– Чуть не забыл. К тебе скоро ученый грек наведается. Никифором зовут. Разговоры будет заводить премудрые и прехитрые. Так ты уж постарайся, Андрей, в грязь не ударить. Тебя, знаю, Бог умудряет, а его – эллинские науки. Пускай узнает, что на Руси монахи не лыком шиты и не корой повиты. А то ругает он мне вас, чернецов. Мне же это за обиду.
Иконник поклонился Юрию.
– Перемудрю твоего грека, князь. Он и уста от изумления позабудет захлопнуть.
– Хорошо, коли так.
Юрий вышел во двор монастыря. Полной грудью вдохнул августовскую прохладу. Подошел, кланяясь, монах-прислужник. Юрий жестом отверг его, направился к своей белостенной любимице – Рождественской церкви. Красавицу увенчивали три ряда кокошников – недавнее новшество на Руси. На Москве такая одна лишь, еще матушкой, княгиней Евдокией Дмитриевной ставленная в Кремле, да и та скромнее, как посадская простушка рядом с боярышней в парче и атласах. А в Звенигороде аж две – другая увенчивает княжий Городок, стройно вздымаясь над крепостным холмом. Юрий хотел такую же нарядную ставить в радонежском Троицком монастыре взамен погоревшей деревянной. Но с Василием, который тоже дает серебро на возрождение Сергиевой обители, не уговорился. Посылал к брату гонца со своими замыслами, а в ответ обрел одно молчание. Ясное дело, у Василия собственные думы и к братним прислушиваться не хочет. Особо если эти думы исходят из Звенигорода. "Ну да еще посмотрим, чья одолеет, – размышлял Юрий, входя в храм. – По его будет или по моему".
Отбив трижды поклоны, князь подошел к каменному гробу старца Саввы, помершего три года назад. Послушник читал над ним неусыпаемую Псалтырь. Увидев Юрия, склонился и отшагал подалее, чтобы не мешать. Князь встал перед гробом на колени, обнял его, на руки положил голову.
– Отче Савво! – прошептал. – Плохо мне без тебя. Без Сергия привык, а без тебя будто кутенок слепой. Добра, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю. Помог бы ты мне, отче. Некому мне душу излить. К Кириллу, что на Белом озере подвижничает… да ты его знаешь… писал, что хочу к нему поехать за советом и благословеньем. Так он запретил и еще пригрозил, будто сбежит из своего монастыря, едва приблизюсь. Чести от меня не захотел, искушения боится. А меня кто от искушений убережет?.. И на татар булгарских не могу пойти… как в тот раз, когда ты, отче, предрек мне победу над ними… У отца опора была в княженьи – митрополит Алексий-чудотворец да старец Сергий. У меня же не осталось никого, как ты помер. Троицкий игумен Никон к Москве тянет, моему слову не внемлет… Один я… Помолись обо мне, отче… как прежде…
Поднявшись, Юрий оглядел деревянные подмостья, сколоченные для работ. Детина-подмастерье толстой жердью долбил в бочке известь. Голые, оббитые стены ждали рук мастеров.
Князь гордо улыбнулся, напомнив себе, что заполучил-таки искуснейшего на Руси изографа. Храня эту гордость, а с ней и радость, он пошел из храма.
13.
Осенний дождь шумно колотился в забранное ставнем оконце. Сырой холод вползал в нетопленую клеть. В такую непогодь ни собаки на дворе не брешут, ни гостей ждать неоткуда. Самое время для разговоров о непростых делах, творящихся в подлунном мире.
– Вести приходят от греков. Турки вновь надумали обложить Царьград. На сей раз Баязетов наследник привел орду. И десяти лет не минуло, как прошлую осаду сняли. Нас с тобой, отче, Господь, может, милует, не даст узреть, как нечестивые агаряне восторжествуют над царственным градом. А те, кто будет после нас, узрят. Непременно сотворится на белом свете такая беда!
Радонежский игумен Никон сгустил брови над переносьем, словно теперь уже видел умом, как заходит над древним Царьградом христианский крест и всплывает сарацинский полумесяц.
– Избави Бог, отче! – Настоятель Андрониковой обители Савва выпростал длань из длинного широкого рукава рясы, перекрестился. – И того довольно, что от былой державы, простершейся на полмира, остался малый кус. Почитай, один Царьград и удерживается еще, да афонское Святогорье с Солунью, да Морея, откуда владыка Фотий родом. И пошто грекам наказание такое? Учителя ведь наши.
Он испустил горестное воздыханье.
– Будто ты не знаешь, Савва, – сердито отвечал Никон. Он плотнее закутал стынущие ноги в суконную рясу. Андроньевский игумен не топил у себя печь терпения ради до совсем уж промозглых позднеосенних холодов. – Я ведь думаю, такого нечестия, какое ныне у греков развелось, даже агаряне не ведают. Бога забыли! Брат Акинфия Ослебятева Родион, за митрополитом в Царьград ездивший, такое сказывал, что ни пером описать, ни языком повторить неможно. На всякой улице блудилища, пристойную девицу во всем городе не найти. Бабы-чародеицы прямо у церквей сидят и гадают за серебро. В домах у знати по стенам срамные художества развешены. Вином вусмерть упиваются, прямо на улицах лежат, а через них перешагивают. Ахинейскую премудрость в почет возвели, а что сия премудрость как не языческое суемудрие? До того дошли, что при царском дворе в голос говорят, будто скоро все христиане сделаются язычниками. Слава Богу, патриарх еще в силе. Убедил царя Мануила, чтоб самого наглого ругателя христианства, Георгия Гемиста некоего, сослали подалее. Да куда теперь подалее, ежели царство скукожилось до лоскутков! Не перестанут эти ахинейцы еллинские воду мутить, пока своего не добьются да пока от турок не побегут к латынникам. От них, ахинейцев, и другая зараза исходит – будто помощи против турок Царьграду надо искать у папы римского. Забыли, как однажды уже пустили к себе этих помощников! Потом полста лет не могли у латынских рыцарей Константинополь отобрать. Прослезились – весь град рыцари дочиста ограбили, в храмах отхожие места обустроили. А ныне что? Греки на те же грабли наступают! Где их хваленый ум? В бессмысленное состояние впали. Господь затмил им разум, чтоб сами себя сильнее наказали.
Никон в крепкой досаде схватился за посох, прислоненный к стене, и ударил в пол. Савва зашевелился на своей скамье, будто озарившись неким помыслом.
– Вообрази, отче. Падут греки, под турок лягут. Русь пока под татарами, да татары уже не те, что прежде, хоть и скалятся еще. А ну как даст Бог и выберемся из-под поганых? Тогда и Москва возможет первой стать вместо Царьграда. Головы бы не закружило! Вот о чем думать бы надо. Каково оно будет?
– Куда там. – Троицкий игумен взмахнул широким рукавом. – Не выберемся. Пес возвращается на свою блевотину, а вымытая свинья вновь найдет грязи. В год Куликовой брани на какую высоту поднялись! Мало не вся Русь собралась воедино под рукой князя Дмитрия да под благословеньем Сергия. Единой волей на Мамая шли, едиными устами молились, одной мыслью жили! И вновь в пропасть рухнули! Сергия нет, князя Дмитрия нет. Свары княжьи вновь по земле поползли. Татары тем и пользуются. От одного Едигеева татарина полсотни русских со страху разбегалось. Оттого, что единства нет! Общей воли нет. Опять по своим углам замкнулись, каждому своя рубаха дорога. С князей пример берут. Наши-то, московский со звенигородским, того и гляди открытую прю начнут. А Москва ведь оттого и стала выше прочих городов русских, что в роду Даниловичей прей искони не заводили и за лучшие княженья не грызлись.
– С нижегородским бы князем разобрались.
– Вот! – Никон взгремел голосом. – И я о том. Из одной чаши кровь Христову пьем, а свою, христианскую, как псы дикие, проливаем! О том же мне на смертном одре говорил князь Владимир Андреич. Последнюю исповедь у него принимал. Он уж хрипел и задыхался, а меня вынудил крестное целованье дать, чтоб я племянников его, Василья с Юрьем, примирил. Все жалел, что не увидит, как Сергиев монастырь из пепла восстанет. Говорил: не увижу, как заглаживается грех. А чей грех? Не его ведь! Не он беса меж племянниками вбросил. Как я мог отказать ему? Теперь же не ведаю, как обещанье свое исполнить. – Радонежский игумен задумался, а затем повторил: – Из одной чаши пьем и притом глотки друг другу рвем! А любовь где?!
Еще не договорив, он повернулся к двери клети. На пороге стоял инок, с которого лило в три ручья. Откинув с головы клобук, он шагнул в келью.
– Благословите, отцы!
Монах опустился на колени. Половицы вокруг его подрясника и мантии немедленно отсырели, поползли струйки.
– Андрей! – воскликнул пораженный Савва. – Рублёв!
Поднявшись сколь можно быстро в престарелых летах, андроньевский игумен осенил мокрую голову инока благословеньем.
– Эка с тебя течет, Андрей, – тепло улыбнулся Никон, подобрав под себя ноги. – Так и потоп нам устроишь.
Савва схватил вставшего иконника за уши, наклонил к себе и расцеловал.
– А мы уж душу твою Богу вверили. Думали – все, сгинул Андрюшка. Не видать нам боле его светлых иконок.
– Господь уб-берег, – дрожа от холода, произнес Андрей, – а за какие подвиги, н-не знаю, отче. Твоими молитвами, верно.
– Да тебя трясет всего!
Игумен покричал келейника, велел тотчас заваривать травяное зелье. Сам стянул со спины Андрея торбу, шлепнул его клобук и мантию мокрым комом на лавку. Усадил иконника.
– О подвигах своих после поведаешь.
– Сказывают, будто на татарском торгу в Казани из-за тебя, Андрей, битва случилась. – Никон уже не улыбался. – Звенигородские купцы с московскими вздорную распрю завели, лбы друг дружке порасшибали.
– Г-грешен, отче, – опустив голову, выдавил инок. Взял клобук и стал мять его, выжимая на пол воду.
– А князья оба как прознают, что ты в целости вернулся… – пристально глядя на него, проговорил троицкий игумен. – Они ведь, Савва, поделить его не смогут.
– Как поделить? – изумился андроньевский. – Разве он имение какое или серебро, чтоб его делить?
– А как Сергиеву обитель делят меж собой! – тут же вскипел Никон. – Уговориться не могут, кто сколь серебра дает, чьи каменщики храм ставить будут да какого вида тому храму быть. Гонцами пересылаются, ко мне то Василий пришлет, то Юрий, один одно говорит, другой ему впоперек. Ко мне взывают, чтоб рассудил их, да каждый ждет, чтоб я ему порадел, а другому от ворот поворот бы показал. Такая у обоих любовь к Сергию! А кому как не Андрею храм подписывать, когда построят? Кому иконостас делать? Подерутся ведь, споря, чей больше вклад будет. Хоть в чем не сойдутся. Да хоть и в том, чьи краски там на стену лягут!
– Ну это уж ты пересолил, отче, – не поверил Савва. – Из-за такой ерунды…
– Пересолил, недосолил… а лучше б им обоим не знать до поры про Андрея. Скрыться б ему!.. Ума не приложу, на чем мирить их. Как меж ними любовь водворять! Может, ты, Андрей, знаешь?
Обняв себя обеими руками и пытаясь утишить дрожь, иконник проговорил:
– Да ведь на это д-другой Сергий надобен… А я и п-пришел… благословенья просить… К Сергию мне идти.
Никон погрузился в раздумье. В клеть неслышно проник келейник, поставил на стол кружку с травяным настоем. Игумен Савва велел Андрею пить. Тот обхватил ладонями горячую кружку, прижал к груди. Стучал зубами о край, глотая пахучий отвар.
– Значит, Сергий! – очнулся от мыслей Никон. – Так тому и быть. Будет им другой Сергий. А ты, Андрей, вот что сделай: ступай в Троицу, сиди там и не показывайся до времени. Так, Савва?
– Ступай в Троицу, Андрей, – ласково повторил андроньевский игумен. – Как распогодится, так и ступай. А ты, отче Никон, задумал-то что? Какой такой другой Сергий?
– Так, – взор троицкого настоятеля стал хитр, – дума некая на ум взошла.
Допив отвар, Андрей встал и поклонился отцам. Молча взял торбу, скомканную мантию с клобуком и вышел из клети.
Дождь уже не хлестал, но сеял как из мелкого сита. Иконник торопливо шагал, чавкая раскисшей землей, по монастырскому двору, мимо церкви, высоких, укрытых навесом дровяниц и амбаров, к теснившимся в ряд кельям. Заглянул в окно своей через глазок из рыбьего пузыря в волоковой задвижке. Ничего не увидел, кроме желтого, дрожащего пятна от огня, но почувствовал, как захолонуло в груди.
Помедлив и отчего-то заробев, он вошел в сени. Отворил скрипуче пропевшую дверь. Данила стоял у стола и при свете лучины творил образ.
Плошка с краской полетела из его руки на пол.
– Андрей!
– Данила!
Младший иконник, шагнув через порог, остановился, будто в нерешительности. Старший смотрел, не веря себе.
– Где ж ты был, Андрейка… А я-то тебя… На Москве говорили, что тебя татары… – Расчувствовавшись, Данила сел на лавку. Ноги не удержали. Рука потянулась промокнуть очи и кистью с краской измазала ему лоб. – Полон выкупали, тебя не нашли… Как же ты без меня… Сколько лет вместе, а тут на тебе… К татарам – и без меня… Куда это годится. Никуда ведь не годится…