Андрей Рублёв, инок - Наталья Иртенина 17 стр.


– Превозносится, – пробормотал молодой инок и боком пошел к поленнице, скрылся за дровами.

– Вот! – продолжал обличать Севастьян. – Не сказано ли у апостола Павла: "Если за пищу огорчается брат твой, то ты уже не по любви поступаешь"? Не Павел ли остерегал, чтобы не подавать братиям случая к преткновению и соблазну? Для чего он из своего монастыря ушел и у нас поселился? Вот это все и нечисто, старче!

Севастьян перевел дух.

– Да не могу же я уйти, – растерянно молвил иконник. – Никон велел мне тут быть.

– Ну, – Лука сильно сморщил лицо, – что Андрейка поболее Сергиев, чем ты, Севка, то так и есть. Он ведь постриг здесь, у Никона, принимал, когда твоим духом тут и не пахло. А в остальном… Бог вас рассудит.

– Да чего уж ждать! – Севастьян поднялся и решительно двинулся к кельям. – Когда с голоду тут перемрем?! Или душегубы налетят, евойные знакомцы, да всех перережут?

Совсем скоро он вернулся с тощей сумой за плечом. Поклонился Луке.

– Ухожу, старче! В Москву, на подворье. А не то и зубы здесь растеряю от пустого варева, и благодати не обрету. Фома! Идешь со мной?

В ответ загремела поленница, обрушив на молодого деревянный хлывень. Закрываясь руками, Фома отпрыгнул и замотал головой.

– Не-е.

– Ну и ладно. Один дойду.

– Да куда ты, Севастьян? – крикнул Андрей, подавшись за ним. – Завьюжит к ночи! Пережди хоть!

Поглядев в чистое блеклое небо, тот отмахнулся.

Появившийся на дворе отец Гервасий увидел только его спину с заплечной торбой, исчезнувшие за воротами.

– Что это с ним?

– Сбесился, – пожал плечами Лука и вздохнул: – Ослабел, раб Божий. А ты что это, Андрейка, про вьюгу сказал? В небе ни следочка.

Иконник, не отвечая, стал помогать Фоме собирать рассыпанные поленья.

…К сумеркам упал новый снег. К концу повечерни он валил уже густо, с ветром и завываньем. На полуношницу едва добрели из келий до церкви. О заблудшем брате молились усердно, поминая и собственные, приходившие не единожды помыслы покинуть голодный Маковец и податься в иные, устроенные обители.

На заутреню к храму шли с лопатами, откапывали крыльцо и дверь. Внутри обрели лежащего ниц пред алтарем Андрея. Как молился, распростершись, так и заснул в утомлении на ледяном полу.

Отстояли утреню, затем литургию. От слабости и голода чаще обычного садились на узкие лавки вдоль стен и вставать не торопились. В трапезной да в земляном амбаре – все знали – оставалась связка сушеных грибов и малая горка помороженной репы. Более ничего.

Сговорились нынче же отправить в Москву, к игумену Никону двух братий за подмогой. Но не успели двое назначенных собраться, как загремели ворота. Кто-то пожаловал и не стеснялся выражать грохотом свое нетерпенье. Памятуя о вчерашних лихих гостях, пришлецов тщательно изучили в окошко-глазок. Лишь после этого растворили воротины.

На двор въехали два санных воза, груженных с верхом. В возах оказались: мешки с мукой, мешки с горохом, кули мороженой рыбы, бочка кислой капусты, бочка моченых яблок, корчаги с маслом и красным церковным вином. Но перво-наперво возницы стали сгружать не это, а сдали с рук на руки крепко спавшего на мешках Севастьяна. Поведали: ночью в метели сбились с дороги и наехали на пенек в чистом поле – присмотрелись, пенек оказался замерзшим человеком. С головой засыпало снегом, борода одна только и торчала. По ней и опознали, что человечья душа пропадает. Погрузив его на воз, вскорости нашли дорогу. На ней и встали, пережидая, да ночь напролет отбивались огнем от волков.

Пробужденный Севастьян посрамленно повинился за свой уход и безумные глаголы, которыми сыпал накануне по наущению лукавого. Искал глазами и Андрея, но тот ушел со двора.

– От кого поминки привезли, добрые люди? – осведомился у возниц отец Гервасий.

– А мы и сами не ведаем, – ответили те, отправляясь в обратный путь. Даже отогреться и оттрапезовать не пожелали.

В церкви, стоя на коленях перед ликом Спаса, Андрей шептал:

– Благ Ты, Господи, и праведны суды Твои…

5.

По всей Москве второй день звонили печально колокола. В церквях, особо кремлевских, служили панихиды по убиенным на поле брани людям московским, ростовским, ярославским и суздальским. В торговых рядах, на площадях и улицах ругали, не сдерживая языков, нижегородских изгоев – князей Данилу Борисыча с братом Иваном Борисычем, прозваньем Тугой Лук. Бабы жалели убитых, стращались татарвой, приведенной в Нижний Новгород изгоями, и судачили о возросших ценах. Посадские мужики вникали в подробности дела. Считали, сколько полков было на московской стороне, прикидывали, в какой силе навели татар курмышские сидельцы. С какой быстротой шли из Засурья, чтоб от Москвы успело выйти навстречу войско, соединиться у Владимира с ростовцами, суздальцами да ярославцами, дойти до Нижнего и отправиться вдоль Волги далее. А точнее было б сказать, что из Москвы рать вышла прежде, чем нижегородцы двинули на Русь татарскую орду, иначе б не успели встать у них на пути, загородить Нижний. Оное же значит, что великий князь упрежден был своими лазутчиками и дозорщиками заранее и не медлил, собирая полки подручных удельных князей. Плохо лишь то, что во главе сборного войска поставил не второго брата, Юрия, испытанного в ратных делах, а меньшого Петра, который ходил только единожды на войну с литвинами, да и там себя не показал. Столкнувшись с татарской конницей и лыжной мордовской ратью у Лысковской крепости на речке Сундовик, русские полки не выстояли. Хотя и татар полегло во множестве, московская рать потеряла больше. Ярославцы так вовсе, узнав о гибели своего князя, впали в растерянность и побежали. Сам Петр Дмитрич едва унес ноги с остатком войска, а Данила Борисыч с братом и татарскими князьками гордо встали на костях убитых. Путь им был открыт: на третий день, торопясь, подошли к Нижнему и без помех взяли город. Сидит теперь Данила Борисыч на столе нижегородском, ласкает татарских князьцов, казнит московских служильцев, если остались там еще, да величается победой над Москвой. По слухам, уже и грамоту великому князю Василию прислал, в которой честил его поносными и похабными словами, потешался над бегством московских полков и хвалился татарской силой да ярлыком от хана. Но, впрочем, слуху этому как чересчур обидному мало нашлось охотников верить. Не такой дурак Данила Борисыч, чтобы злить медведя в его берлоге.

Кремлевские бабы-портомои на Москве-реке обливались слезами. Чуть не у половины из портомойной дружины сгинул у Лыскова муж, брат либо кум, а то и тайный полюбовник. Красными от ледяной воды руками отжимали стиранное и им же утирали с лица горючие потоки. В одиночку бы еще терпели, выплакавшись да наревевшись уже вдосталь и на людях не показывая горя. Но как тут сдержаться, когда то одна, то другая начинает всхлипывать и выть в мокрое портище? Вот и выли всей бабьей дружиной вокруг прорубленных мовниц.

Отполоскав и утеревши наконец слезы, подхватили тяжелые, высокие корзины. Гурьбой направились к воротам в Водяной башне. Только одна замешкалась, вылавливая жердью из проруби упущенную рубаху.

– Лукерья, идешь? – покликали ее бабы. – Пождать тебя?

– Догоню, не ждите! – отозвалась та. Вынула из воды рубаху, стала неторопливо отжимать.

С берега к ней мелкими шажками заковыляла по льду старуха в изъеденной шубе и пуховом плате, увязанном на груди.

– Ну чего притащилась, старая? – зашипела на нее портомоя, озираясь по сторонам. – Увидят меня с тобой – расспросов будет, не отобьешься. За такие дела у нас не приголубливают.

– Да кто ж узнает, какие у нас с тобой дела, красавица, – залебезила старуха.

– А по твоей красоте сразу видать, какого ты куста ягода. Будто не догадаются, – сердилась молодайка, опять полоща в воде рубаху. Смотреть на старуху она избегала. – Сказала же, заплачу тебе. У Петруши моего алтыны выпрошу и снесу тебе. Он теперь ни в чем мне не откажет, – гордо прибавила баба.

– Помогло зельице?

Старуха растянула сизый, обросший волосами рот в мерзкой улыбке. Бородавка на носу шевелилась, когда она говорила.

– Помогло, – отрубила Лукерья, бросила отжатое портище в корзину и мельком глянула на ведунью. Тут же отвела глаза, вздела ремень одной корзины на плечо, вторую уперла в бок и пошла, плавно шагая, к берегу. Старуха засеменила следом. – Только еще возьму у тебя столько же. Чтобы наверняка. Чтоб крепче любил меня Петруша. Дашь?

– Чего ж не дать, милая. Молодая ты, тебе б любиться и любиться, пока бабья сила в тебе играет.

– Не налюбилась я с мужем, – вздохнула портомоя. – Нынче бабы по своим убитым ревели, так и я с ними заодин, Демушку вспомянула. Вдовья доля тяжка… А Петрушу теперь никому не отдам! – со страстью молвила она. – Пусть он только на меня и глядит, любый мой, обо мне только думает, мною одною живет! Приду нынче али завтра к тебе, приготовь зелье.

– А с собой оно у меня, красавица, – слащаво проговорила старуха. – Знала, что еще захочешь, заране сготовила.

Лукерья остановилась, огляделась. Вблизи никого не было. Товарки-портомои скрылись в кремлевских воротах. Вдали с криками резвились отрочата, съезжая с горки на речной лед.

– Ну давай сюда, – нетерпеливо сказала она, поставив одну корзину в снег.

– Так ты, милая, за то еще не расплатилась.

– Ну сказала же!.. – Баба скривилась румяным лицом. – Пошто не веришь, старая?

– Верю, верю, что ты, – замахала на нее старуха. – Да не нужны мне твои алтыны. Другого у тебя попрошу.

– Чего это другого?

Портомоя едва не в страхе уставилась на ведьмин бородавчатый нос.

– Ты не боись, красавица, – в грубом, скрипучем голосе старухи ласка звучала устрашающе, – многого не спрошу. Малостью со мной расплатишься, и люби своего Петрушу. Только попам вашим не сказывай, как залучила молодца, – хихикнула ведьма.

– Сама знаю, – отмахнулась Лукерья. – Говори, что за малость.

– Петрушка твой – спальный служилец у малого княжича…

– Ты откеля знаешь, старая?.. – удивилась баба и свела темные, чуть подсурьмленные брови.

– Забыла, с кем повелась? – лукаво усмехнулась ворожея и пожевала волосатым ртом. Взгляд ее стал несносно гадким, пугающим, и портомоя потупилась. – Все знаю, и про тебя, милая, и про него. Ничего не укроешь от меня, если и захочешь… Так вот, говорю, молодцу своему, когда в покоях у княжича сторожить будет, отдашь тряпицу, пускай в постелю отроку скрытно положит.

– Какую тряпицу? – обмерла в испуге портомоя. – Зачем в постелю?

Старуха, отворотясь, опять подвигала серыми губами, будто молвила что беззвучно. Глядя вдаль, заговорила:

– Если не сделаешь, как скажу, помрет скоро ваш княжич. Сглаз на нем, как и на матери евойной, Софье-литвинке. Не знаешь, поди?

Ведовка ткнула острым зраком в побелевшую портомою.

– А… а… да откуда мне… – залепетала та. – От чего помрет?..

– Говорю ж, сглаз на нем, – ворчливо повторила старуха. – Раскрой ухи-то, милая. Ежели не снять порчу, помрет. Никто и знать не будет от чего. Князю вашему потужеется. Един ведь сын, боле нету наследника. А сам князюшка помрет – с кем останетесь? Охотников на великий стол много, передерутся, поди. Худо кому будет? Вам же, московлянам. Петрушка твой на рати голову сложит…

– Ох, замолчи, старая. Не могу того слышать!

Лукерья, спустив вторую корзину с плеча, в страхе осенилась знамением, отчего старуха озлилась:

– Крестом не маши, дура. Делай, как говорю, и не будет ничего. Снимется сглаз. Тряпица наговоренная, в чистой воде заклятая.

– А тебе, старая, какая с этого выгода? – полуобморочно спросила портомоя.

– Моя выгода тебе не по уму, красавица. Чья во мне сила, тот и выгоду мою блюдет. Ну, говори быстро – согласна? – сердилась старуха. – Или попусту с тобой время трачу? Да учти – алтыны твои не возьму. А без платы зелье скоро действие потеряет. Петрушка твой отсохнет от тебя и не взглянет боле.

– Согласна! Согласна! – Баба вновь разрумянилась и поставила руки в боки. – Не стращай меня, старая хрычовка. Давай свою тряпицу. И зелье мое!

Ведовка, забормотав невнятно, размотала концы пухового плата, расстегнула крючки на шубе. Долго елозила рукой за пазухой. Вынула наконец плоский глиняный сосудец, запечатанный воском. Следом выудила туго перевязанный кожаный сверток.

– Накажи своему Петру – тряпицу пусть вынет в спальне, а дотоле не разворачивает. А прежде ему в питье зелья подлей. Сговорчивей станет.

– Да уж угощу, не сомневайся, – усмехнулась Лукерья, пряча сверток и корчажец в корзине под мокрым бельем.

– Про сглаз не сказывай. Скажи-де намоленная тряпица, и все. Да смотри – не исполнишь, я прознаю. Мало что Петрушку потеряешь, на тебя саму порчу положу! – пригрозила старуха. – А меня боле не ищи. Прощай, красавица.

Подвязав плат, она пошла прочь вдоль заснеженного берега.

– Ух, мерзкая карга! – возмущенно бросила ей вслед портомоя, когда старуха не могла уже слышать.

Взвалив на себя корзины, она заторопилась в Кремль.

…В полутемных сенях княжьих хором, освещенных тусклыми ночниками, тихо прокрадывалась молодайка. Поправляя убрус и овчиный шугай на груди, она останавливалась, прислушивалась. Нет, служильцы, стоявшие в ночной стороже у дверей покоев, следом не шли, как показалось сперва. Баба облегченно перевела дух. Пришлось даже пригрозить наглецам, что нажалуется на них Петру, а тот – сотнику дворцовой охраны. Да все равно полапали, охальники, с шугая едва пуговицы не отлетели, когда вырывалась. Со смехом пропустили, обещав взять с нее мыто на обратном пути. Лукерья хорошо знала обоих, стирала им исподнее и верхнее, потому не испугалась угроз. И они хорошо знали, куда и к кому она идет, потому не долго мяли ее и провожали завистливо. А пойти следом могли опять же из молодого озорства, чтоб попугать.

Остановясь перед знакомой дверью с низкой притолокой, она едва слышно поскреблась, приоткрыла и шмыгнула внутрь. Тут же ощутила на себе сильные мужские руки, перехватившие ее сзади за пояс и за грудь. В ухо жарко задышало:

– Заждался, люба моя.

Руки развернули ее, и к устам Лукерьи приникли жаждущие губы милого. Она потянулась в ответ, прижалась к нему, жадно обнимая. Сердце ее ликовало: "Мой! Мой! Никому не отдам!" И давешняя злость на старуху-ведьму растворилась без следа: зелье старая карга варила отменное, безотказное, как ни у одной другой ворожеи не получалось.

Вспомнив о старухе, баба разжала объятья, уперлась кулаками в плечи любовника.

– Погоди, Петруша, погоди.

– Чего годить-то, Луша? – горячо шептал он, утаскивая ее вглубь клети. Одновременно шарил по ней руками, торопливо расстегивал пуговицы. – Истомился по тебе, страсть!.. Сладкая моя вдовушка…

– Да погоди же!.. – из последних сил она оттолкнула его.

Быстро скинула шугай, развязала пояс. Сорвала с головы убрус и стянула с себя верхнюю суконную рубаху. Опять отпихнула его ищущие руки.

– Что это у тебя? – удивился он, нащупав пояс поверх нижней сорочки.

Лукерья торопливо отвязала от пояса кожаный сверток, развернула. Внутри оказалась холщовая ветошка, оторванная от цельного куска, с остатками швов. Видно, была когда-то чьей-то одежей. Баба втиснула тряпицу в руку княжьего спальника.

– Отнеси, – выдохнула она, – княжичу в постель положи. Да чтоб не проснулся.

Петр недоуменно смотрел на ветошку.

– Зачем?

– Не снесешь – уйду! – сказала Лукерья, ощутив, как послабело в ногах от заведомо неисполнимого обещания.

Служилец вертел тряпицу в руках. Наконец молвил, дернув плечом:

– Бабья дурь, – и пошел в смежную клеть, осторожно отворив дверцу.

Вернулся тотчас и вновь ухватил ее, решительно полез под сорочку.

– Положил?

– Под взголовье сунул.

– Не проснулся? – Лукерья тряхнула головой, распуская косы.

– Его хоть из тюфяка буди. – Спальник сбросил с большого ларя на пол длинноворсый ордынский ковер. – Иди сюда, лада моя… телочка моя белоярая… кобылка моя толстомясая… Мягко тебе?

– С тобой мне и на гробовых досках мягко будет, Петруша.

– Только тихо, любонька моя…

6.

Лукерья ласково гладила разметавшиеся кудри служильца, слушала его ровное сонное дыхание и улыбалась. Старухино поручение больше не тяготило душу, и можно было забыть уродливую каргу, сотворившую меж ними крепкую любовь. "А вдруг и замуж позовет? – завораживало от счастья дух. – Детишек ему нарожаю. Не старая ведь еще".

Выскользнув из-под мужской руки, баба стала одеваться. Подпоясалась, увязала волосы, спрятав под убрус. Накинула шугай. Тихо склонясь над любовником, чтобы не разбудить, поцеловала и неслышно выскользнула в сени.

Сторожевые у дверей покоев лишь вяло пошевелились, когда она вышла. Обоих одолевала заполуночная дрема. Тенью скользя дальше по хоромам, баба не слышала и не видела, как из женской половины дворца к спальным покоям сына тяжело шагала по сеням и переходам великая княгиня Софья Витовтовна.

Зябко кутаясь в накинутую на плечи распашницу, подбитую мехом, княгиня остановилась перед осоловевшей сторожей.

– Хороши! – она гневно свела брови.

Оба вытянулись в струну, стукнув об пол секирами на длинных древках, и распахнули перед княгиней двери.

Софья прошествовала далее. Сенная боярыня, волокшаяся позади, тихонько позевывала. Две девки-холопки, замыкавшие шествие, таращили с недосыпа очи.

Одна из девок выбежала вперед, открыла перед княгиней дверь спальни. Софья взяла у нее лампаду и вошла одна. Сын Ванюша спал неспокойно, разметавшись на ложе. Княгиня поставила лампаду на стол для игры в тавлеи, сложила руки мальчика, прикоснулась к влажному лбу ладонью. Жара не было. Она перекрестила отрока, наклонилась и подула ему на лицо, отгоняя дурные сны.

Среди ночи ее разбудила тревога, от которой заколотилось сердце. Не зная причины, Софья первым делом подумала о том, кого берегла пуще зеницы ока, – единственном выжившем из всех ее сыновей. Теперь, оглядев спальню и не найдя ничего, она немного успокоилась. Но служильцев, спавших в стороже, надо примерно наказать, подумала княгиня.

Она стала поправлять подушку под головой сына. В руку попала какая-то холстина, Софья вытянула ее, осмотрела. Ветошь была нечиста, в пятнах и разводах. Княгиня вдруг изменилась в лице, кинулась в сени, держа тряпицу на отлете.

– Подол! – сквозь стиснутые зубы приказала она холопке.

Девка послушно подставила рубаху, в подол тотчас упала ветошка.

– Сжечь! – Княгиня была страшна: лицо перекосилось, губы дрожали, взор пламенел гневом. Голос сорвался в хриплый крик: – Немедля!

Холопка понеслась по сеням. Боярыня от внезапного страха перестала зевать.

– Сдеялось что, матушка княгиня?

– Сдеялось! – Софья уже не боялась разбудить княжича и гремела во весь голос. – Колдовством сына решили извести! Изверги! Антихристы! Душегубы! Всех изничтожу, кто причастен! Голтяя сюда, Кошкина! Быстрее, Мавра!

– Ох ты, Господи, заступи, помилуй.

Сенная боярыня, крестясь на ходу, побежала исполнять.

Княгиня ворвалась в смежную со спальней клеть. На полу посреди разбросанных одежд сидел разбуженный служилец, моргал со сна. Увидев его в одних исподних портах, Софья едва не задохнулась от ярости.

Назад Дальше