Последнее отступление - Калашников Исай Калистратович 3 стр.


4

Дед Захара Кузьмича был человек нелюдимый. Он не переносил деревенскую сутолку, драки мужиков в праздники, досужие пересуды баб в будни. Половину жизни провел в тайге, охотясь на зверя и птицу, промышляя смолу и деготь. С него-то и пристало к семье Кравцовых прозвище - лесовики. Прозвища у семейских вообще были в ходу. Фамилии знало только начальство, да и то в ведомостях по сбору налога рядом с фамилией проставлялось прозвище. Без этого попробуй найти в деревне какого-нибудь Маркела Овчинникова. Овчинниковых треть села, из них дюжина Маркелов. Прозвища, унаследованные от родителей, часто никак не подходили детям. Одного Маркела, к примеру, все звали Хлюпиком, а он был такой верзила, что его не всякая лошадь верхом увезет.

Захар же не был таким нелюдимым, как его дед, но прозвище свое все-таки оправдывал - наведывался в тайгу часто и жил там подолгу.

Для своего зимовья дед Захара облюбовал красивое и малодоступное место. В широкой пади над быстрой горной речушкой высилась заросшая зеленым мхом скалистая стена. Она примыкала к крутой горе. Стена огораживала небольшую площадку, десятин в шесть-семь, не больше. На ней росли сосны, лиственницы, старый кедр и кусты ольховника.

Вот на этой площадке и срубил Лесовик из толстых смолистых бревен свою охотничью избу. Позднее, когда у него выросли сыновья и стали вести хозяйство самостоятельно, Лесовик переселился в зимовье и дожил в нем до своей смерти. Рядом с зимовьем он поставил сарай для лошади, поодаль - баню.

К подножию каменной стены Захар и Артемка приехали, когда над косматыми таежными горами поднялось солнце. Выпавший ночью снег нестерпимым блеском резал глаза. Захар остановил лошадь, взял ее под уздцы и повел в гору. Дорога на площадку для лошади с упряжкой была не безопасна. Она поднималась вверх по обрывистому карнизу.

Возможно, поэтому и не любили другие охотники ночевать в зимовье Лесовика. Последние три года, пока Захар был на войне, оно пустовало. От непогоды постройки на площадке сильно пострадали.

Захар думал отправить Артемку домой в тот же день, но пришлось задержать. Одной-то рукой тут ничего не сделаешь. Вдвоем, дай бог, за день управиться.

Отец и сын разгребли у избы сугробы, заново перекрыли крышу. Артемка спустился к реке, надолбил у берега глины, разогрел ее на костре, наладил печь: сменил негодные кирпичи, замазал глиной трещины. Захар проконопатил стены зимовья.

- Ну вот, теперь можно зимовать, - весело сказал он.

Затопили печь. В зимовье стало тепло. Артемка нагрел воды, смел веником пыль с потолка и стен, выскоблил до-желта пол. Потом нарубил мелких сосновых веточек и разбросал их на полу. Зимовье сразу приняло обжитой вид.

Вечером отец и сын сидели у печки. Захар точил топор и нож, а Артемка шевелил в печке горячие угли и задумчиво смотрел на рыжие языки пламени, лизавшие сухие поленья.

В зимовье витали душистые запахи смолы и хвои. Спокойно и размеренно ширкала сталь ножа об оселок.

- Так я поеду, батя? - спросил Артемка.

- Завтра ступай с богом. Дровишек попутно захватишь.

- Да не об этом я. На заработки-то отпустишь?

Захар засопел, лезвие ножа яростно заскрипело на точильном камне. Не хотел он отпускать сына. И не потому, что боялся не управиться с хозяйством. Артемка парень горячий, молодой, в голове у него и сейчас мысли непонятные, а уедет и вовсе схлестнется с политиками-горлодерами. Добра от этого не жди. Мало ли таких вот парней перемерло на каторге. Родители убивайся, а им все нипочем, лезут, как метляки на огонь.

Если же рассудить по-умному, выходит, что парню дома делать нечего. Хлеба сеять придется мало. И семян в обрез, и коняшко один, много на нем не подымешь. В городе Артемка мог бы неплохо подзаработать. Глядишь, и второй конь во дворе появился бы. А может, два. На двух-то или трех конях ежели работать, то много можно вырастить всего: не только себе, но и на продажу останется. К тому времени Артемка женится, лишняя работница в семье - лишний рубль в кармане. Жизнь-то при небольшой семье с достатком будет.

- Видишь, какое дело, сынок, - сказал Захар, - супротив твоего желания я не иду. За полу держать тебя не собираюсь. Но допрежде всего дай мне слово, что в политику не станешь влезать. Сторонись этой холеры. От нее, кроме гибели, ничего не дождешься. Политика - мутное дело. Я-то насмотрелся. Царя согнали с места - посадили Керенского. Теперь и его, поговаривают, сбросили. Пусть садят, кого захотят, нам от этого пользы никакой. Царь был - мы пахали землю. Керенский стал - пашем, кто-то другой залезет в царевы терема - тот же коленкор будет. Из-за чего же голову в петлю толкать?

Артемка молчал. Будь у него такая же грамота, как у Павла Сидоровича, он бы расписал батьке, что значит народная власть, а что царская и буржуйская. Но нету такой грамоты… "Батя вроде и прав: дело крестьянина - хлеб выращивать. Надо спросить у Павла Сидоровича, как он это растолкует. А что сказать отцу сейчас? Дать слово не ввязываться в политику? Потом будешь ходить каяться. Скажем - демонстрация. Федька пойдет с рабочими, а я - сиди дома. Демонстрация - политика. Дал слово не совать в нее нос, ну и сиди, не рыпайся. Нет, это дело неподходящее. Заранее путы на ноги надевать нечего".

И Артемка решил обвести отца. Осторожно завел разговор о работе, о заработках.

- Деньги нам позарез нужны, - рассудительно говорил он. - Хорошая работа попадется, к весне можно на коня заколотить. Будем так разговаривать: ты меня отпускаешь, а я - кровь из носу, но на коня заработать к весне должен.

Захару это понравилось. Но он еще долго мялся, прежде чем дал свое согласие.

Утром он напутствовал сына:

- Главное - сторонки придерживайся. Не льстись на ласковых людей. Все хорошие до поры до времени. Рот разинешь - ласковый-то и оберет тебя, как куст смородины. Девок городских опасайся. Это не нашенские дуньки. Они тебя в один час продадут и выкупят.

- Ну, к чему такой разговор, батя? - вспыхнул Артемка.

- А к тому, сынок, чтобы ты сам на себя надеялся, - озабоченно говорил Захар, не замечая смущения сына, - чтобы девок и всяких политических боялся больше, чем моровой язвы. Ну, трогай, да поможет тебе господь бог и святая троица.

Оставшись один, Захар целыми днями бродил по тайге, расставляя на зайцев петли, стреляя белок и рябчиков.

Тайга безмолвствовала. Молчали сосны, опустив свои разлапистые ветви под тяжестью снежных украшений, зябли голые березки и кусты черемухи. За целый день, если не считать лая собаки да собственных редких выстрелов, Захар не слыхал в лесу ни звука. Тишина и одиночество внесли в его душу успокоение. Пережитое на фронте, жалобы односельчан на жизненные неурядицы - все стало таким далеким, что вспоминалось без тягостного чувства неуверенности в грядущем. За неделю Захар окреп душой и телом, мускулы его налились упругой силой. Он уже не обливался потом, поднимаясь по распадкам к вершинам гор, как в первые дни. Вставал рано утром, заваривал густой зеленый чай, завтракал и, закинув ружье за плечи, уходил за несколько верст от зимовья. Возвращался нередко при свете луны.

С особым удовольствием он разжигал вечером печь и принимался свежевать дичь, добытую за день. У него уже накопилось десятка четыре беличьих шкурок, примерно столько же заячьих и три колонковых. Разглаживая мех, пересчитывая шкурки, Захар жалел, что не добыл ни одного соболя. Близ зимовья они не водились. Нужно было перевалить хребет, по ложу Черной речки добраться до гольцов. Дорогу Захар знал. Ходить за соболем обыденкой нельзя было, за день только доберешься до места.

Как ни жалко было расставаться с уютным зимовьем, Захар набил кожаную заплечную сумку сухарями и отправился в путь.

Ночью выпала небольшая пороша. Шарик бежал впереди, обнюхивая свежие отпечатки звериных следов. Захар по косогору спустился к узкой, извилистой речушке и пошел вверх по льду. Собака все время убегала в глубь леса, возвращалась к хозяину, делала вокруг него петлю и опять скрывалась среди деревьев.

До Захара донесся ее заливистый лай. Недалеко где-то… Он вскарабкался на берег и стал продираться сквозь чахлые, цепкие кусты.

Шарик сидел на узкой лесной прогалине и выл, подняв вверх острую мордочку. Снег, выпавший ночью, был на прогалине чист, только цепочка следов собаки окружала середину прогалины, где из-под снега торчали сухие ветки березы и тонкие сосновые жерди. "Берлога!" - со страхом и радостью подумал Захар, не решаясь подойти ближе. Но почему пес не бегает вокруг логова, не рычит, ощетинив загривок, а сидит на снегу и тоскливо воет? Тут что-то не то. Захар осторожно, не опуская пальца со спускового крючка, приблизился. В снегу чернела узкая дыра. Захар нагнулся, присмотрелся. Внизу было темно, но его чутко настороженное ухо уловило что-то похожее на стон. Неужели все-таки медведь? Вокруг отдушины был бы иней…

Захар вытянул шею, прислушиваясь, и опять уловил не то стон, не то вздох. Поколебавшись, он поставил ружье к осине, зажал в здоровой руке нож и пнул ногой торчавшие из ямы жерди. Снег осыпался, дыра сразу стала больше, и, приглядевшись, Захар в испуге отпрянул. Из-под веток торчали ноги человека. Захар разбросал жерди и ветки, вытащил человека из ямы, достал его старенькую берданку и котомку.

Он был чуть жив. Глаза закрыты. Скуластое лицо чернее головешки. Не теряя времени, Захар срубил две тонкие березки, очистил их стволы от веток и соорудил нечто похожее на сани-волокушки. Положил на них охотника, накрыл сверху зипуном. А сам, оставшись в одной овчинной душегрейке, впрягся в сани и потянул их к своему зимовью.

Путь был не близкий, снег глубокий. По лицу Захара катились крупные капли пота, морозный воздух затруднял дыхание, во рту и горле все пересохло. Временами перед глазами прыгали радужные огоньки, наскакивали друг на друга, рассыпались… Тогда он останавливался.

Подъем на площадку Захар одолел, выбившись из последних сил, хрипя, как загнанная лошадь. В зимовье он положил несчастного охотника на нары и сам упал рядом с ним, чувствуя, что не в силах пошевелить даже пальцем. Когда чуть отдышался, затопил печь и стал раздевать человека. Снял с него полушубок, один унт, взялся за другую ногу, но она согнулась ниже колена. Кость голени оказалась переломленной. Захару пришлось распороть унт по шву. При помощи лучины и бересты он стянул ногу на переломе, чтобы кость правильно срасталась, на почерневшее, отбитое при падении бедро привязал лепешку сырой глины, чтобы вытянула жар. Пока возился, вскипел чайник. Кое-как разжал стиснутые зубы несчастного, напоил его крепким чаем.

Утром больной дышал ровно, но по-прежнему не открывал глаз. А к вечеру стал бредить. Тихо разговаривал с кем-то по-бурятски, цокал языком. Так прошло трое суток. Захар не отлучался из зимовья.

На четвертые сутки больной попросил:

- Ухы угыта, - и тут же просьбу повторил по-русски: - Пить!

Захар подал ему чашку. Больной приподнял голову, жадно припал губами к чашке.

- Где я? - прошептал он.

Захар начал рассказывать, но больной опять впал в забытье. В груди у него хрипело, хлюпало, потрескавшиеся губы побелели, желто-серая кожа плотно обтянула заострившиеся скулы. Набросив на больного полушубок, Захар отошел к окну. "Не жилец на свете, не вытянет", с тоской подумал он.

За окном бесновалась вьюга. Глухо шумела тайга, жалобно скрипели сосны и, будто взывая о помощи, неистово махали косматыми ветвями. Сердце сжималось от жалости к больному. Нехристь, басурман, а поди ж ты - жалко. У него тоже, наверно, детишки имеются, ждут батьку, в окошко поглядывают, а того не знают, что он одной ногой в могиле стоит.

Но, видимо, не суждено было охотнику-буряту умереть под заунывный свист пурги в полутемном зимовье Захара. Все чаще он приходил в себя, все ровнее становилось его дыхание, но минуло еще не мало дней и ночей, прежде чем он окреп настолько, чтобы разговаривать.

Это был Дугар Нимаев, кузнец, мастер-оружейник и чеканщик по серебру. Захар знал его до войны. Тогда Дугар был круглолицым человеком, с узкими смеющимися глазами, довольный, казалось, решительно всем на свете. Он часто бывал в Шоролгае, наваривал сошники для сох, ковал лошадей.

- Сильно ты переменился, тала, не мог я тебя признать-то, - сказал Захар.

- Э, Захара, где уж тебе признавать, - горестно качнул стриженой головой Дугар, - мои хубун, мои бацаган, когда пришел я с войны, долго-долго на меня глядел: чужой дядя - думал.

- Ты тоже был на войне? - удивился Захар. - Я слышал, бурят на войну не забирали…

Дугар ответил, с трудом подбирая русские слова:

- Ерманца не стрелял, на войне окоп копал, снаряд возил. Потом хворал много. Помирать хотел совсем. Но ничего, хворать - худо, хворому домой - хорошо. Рад был, когда приехал. А дома - другое горя. Хубун мой, Базар, пас баран у Еши Дылыкова. Залезли ночью во двор волки, рвали баран. Двор у Еши худой, а Базар стал виноватый. Еши все забрал: корову, баран, лончака, кузню. Юрту тоже забрал. Пошел я ругать Еши. Хохочет, морда жирный. Работай, говорит, все верну. Вот. Теперь хошь работай, хошь с голоду помирай.

Должно быть, хлебнул соленого Дугар сверх всякой меры, коли даже тут не мог говорить о своих горестях спокойно. Губы его задрожали, глаза заблестели. Захар подумал, что он сейчас упадет головой на нары и заплачет, как малый ребенок.

- Ничего, ничего, - поспешил его успокоить Захар. - Заработаешь деньги, отдашь долг Еши и опять заживешь, как в старину.

- Какой, Захара, заработаешь. Опять хворать надо, лежать. Бедняку всегда так. Его и люди обижают, и боги пожалеть не хотят.

В тайгу Дугар пришел, чтобы охотой поправить свои дела. Но, возвращаясь поздно ночью из лесу в зимовье, попал в старую заброшенную волчью яму.

- Снег был, за два шага вперед ничего не видел. Большой тебе спасибо, Захара, пропал бы я в яме.

5

С утра шел снег, пуржило, но к вечеру разъяснило, ушли за хребет стаи серых облаков, только ветер дул с прежней, неубывающей силой, поднимая снежную пыль, и гнал ее низко над землей через узкие пади и гололобые сопки. За пряслами гумен, в проулках ветер запинался, и снежная пыль оседала в сугробы. Артемке ветер был наруку. Стоит поднять навильник сена, и оно само летит через весь сеновал, ложится, лохматясь, близ яслей. Отцу будет не трудно задавать корм скотине.

До отъезда в город Артемка старался все сделать так, чтобы батьке было легче управляться с хозяйством. Замучается он с одной рукой. Даже совестно уезжать.

Перекинув сено, Артемка стал в затишье, за угол амбара, вытряхнул из шапки сенную труху и снег. Солнце уже повисло над круглыми вершинами сопок, день подходил к концу. А завтра в эту пору Артемка будет где-то за этими сопками, в той стороне, откуда дуют холодные ветры. Повезет их с Федькой сосед Савостьяна Елисей Антипыч, он едет продавать зерно.

"Завтра - в город…" Артемка смотрит на длинную поленницу дров. Поленья очень крупные, но расколоть он их уже не успеет. Каждый день придется отцу или матери тюкать топором. Не успеет он и свезти снег со двора и выдолбить лед в колодце. Совестно все это оставлять на батьку. Может быть, не ехать? Интересно, конечно, посмотреть на тамошних людей, на паровозы, на железную дорогу - на всякие диковинки, каких нет и не может быть в Шоролгае, неплохо найти и работенку, где платят подходяще, но, когда уезжаешь так вот, с беспокойной совестью, лучше, наверно, не ездить. Подождать до осени, там, может, будет излишек хлеба. А если не будет? Так и присохнешь в деревне…

Артем зашел в избу. Мать чинила его шерстяные носки. Медная игла быстро ходила в ее руках.

- Сынок, - она подняла голову, - не езди туда…

Артемка промолчал. Взял из-за зеркала книгу, сунул ее за пазуху.

- Пойду к Павлу Сидоровичу. Отдам книжку и сразу вернусь.

Мать проводила его грустным взглядом. Печалится она, что среди чужих людей придется жить и в голоде и в холоде…

Учитель жил один в зимовьишке с маленькими, обросшими льдом, окошками. В кути, возле печки стоял обеденный стол, ближе к дверям, в простенке между окошками - письменный стол, над ним - полочки с книгами, а в углу, по правую руку от входа, громоздился тяжеловесный, толстоногий верстак. Павел Сидорович был мастером на все руки, мог починить замок, запаять протекающий самовар, сделать табуретку, обрезать стекло. Этим ремеслом и кормился…

Когда зашел Артемка, Павел Сидорович насаживал топор на новое топорище. Артемка положил книгу на место, сел к верстаку.

- Ну как, интересная? - спросил Павел Сидорович, зажмурив левый глаз, посмотрел, хорошо ли сидит топорище, стал вытесывать клинышек.

- Нет, какая-то не интересная, - сказал Артемка.

- Почему?

- А кто же его знает, - Артемка слегка повел плечами, поднял с пола свитую в спираль стружку. От нее пахло сухим деревом и чуть-чуть смолой. - Жизнь у того барина какая-то чудная. Ел да спал. Был большущий лодырь. У нас он с голоду бы опух.

- Почему?

- У нас всякий сам по себе харчи зарабатывает. А кто лодырничает, как этот Обломов, тому надо побираться. Почему, Павел Сидорович, там, у вас в Расее, мужики непонятливые? Дали им барина - кормят, обрабатывают.

- У вас понятливые?

- Помещиков у нас нет, на чужого дядю работать дураков не находится.

- Находятся, Артем, такие дураки и у вас.

- Нет, Павел Сидорович, это вы зря. Чего нет, того нет, и выдумывать не надо.

- Зачем выдумывать? - Павел Сидорович почистил топорище осколком стекла, попробовал, ловко ли оно ложится в руку. - Помнишь, как Савостьян дом строил?

- Помню. Помощь созывал. У нас обычай такой.

- Обычай хороший. Был хорошим когда-то. А теперь помощь собирает кто? Десять-пятнадцать хозяев могут, а остальные - нет. К остальным никто не пойдет, угощение, водка нужны… К вам пойдут?

- Не знаю. Но…

Любил Артемка разговаривать вот так с Павлом Сидоровичем. С батькой или другими мужиками, когда говоришь, шибко не возражай, сразу в пузырь полезут и дадут понять - молодой еще, а в разговоре с учителем об этом даже не думаешь, что есть в голове, то и выкладываешь без стеснения. Теперь не будет уже таких разговоров. Артемка сразу увял, сказал уныло:

- Вот не знаю: ехать, нет ли?

- Поезжай, - Павел Сидорович собрал стружки, бросил в очаг, запалил; красные отсветы пламени легли на хмурое лицо с некрасивым, иссеченным морщинами лбом. Стружки прогорели. Он подошел к окну, протер ладонью кусочек стекла, свободный от рыхлого льда, постоял, вглядываясь туда, где за гумнами, за горбами суметов в синеве сумерков угадывалась лента дороги. Он обернулся, провел рукой по жестким с густой проседью волосам, двинул тяжелыми клочковатыми бровями.

- Поезжай, Артем. Тебе нужно. И я бы поехал в город, а потом дальше.

- Поедемте вместе!

Припадая на раненую ногу, Павел Сидорович прошел взад-вперед; пол в зимовье был исшорпан до того, что сучки на половицах торчали, будто кочки на луговине, и, казалось, Павел Сидорович запинается о них, потому и хромает.

- Не могу я поехать, Артем. Товарищи не разрешают.

- Вот так здорово! Какие же это товарищи, если…

Назад Дальше