Конь бледный - Савинков Борис Викторович (В.Ропшин) 4 стр.


- Лучше я первый пойду. Я погибну. Как же так, если его повесят? Ведь повесят? Повесят?

- Конечно, повесят.

- Ну, так я не могу. Как будем жить, если он умрет? Пусть лучше повесят меня.

- И вас, Генрих, повесят.

- Нет, Жорж, слушайте, нет… Неужели его не будет? Вот мы спокойно решили, а от нашего решения Ваня наверное погибнет. Главное, что наверное. Нет, Бога ради, нет …

Он щиплет бородку. Руки его дрожат. Я говорю:

- Вот что, Генрих, одно из двух: или так, или этак. Или террор, и тогда оставьте все эти скучные разговоры, или разговаривайте и уйдите назад,

- в университет.

Он молчит. Я беру его под руку.

- Помните, Того своим японцам сказал: "Я жалею лишь об одном, что у меня нет детей, которые бы разделили с вами вашу участь". Ну и мы должны жалеть об одном, что не можем разделить участи Вани. И не о чем плакать.

Близко Москва. На солнце искрится Триумфальная арка. Генрих подымает глаза.

- Да, Жорж, вы правы. Я смеюсь:

- И подождите еще: suum quique.

7 мая.

Эрна приходит ко мне, садится в угол и курит. Я не люблю, когда женщины курят. И мне хочется ей об этом сказать.

- Скоро, Жоржик? - спрашивает она.

- Скоро.

- Когда?

- Четырнадцатого, в коронацию. Она кутается в теплый платок. Видны только ее голубые глаза.

- Кто первый?

- Ваня.

- Ваня?

- Да, Ваня.

Мне неприятны ее большие руки, неприятен ласковый голос, неприятен румянец щек. Я отворачиваюсь. Она говорит:

- Когда готовить снаряды?

- Подожди. Я скажу.

Она долго курит. Потом встает и молча ходит по комнате. Я смотрю на ее волосы. Они льняные и вьются на висках и на лбу. Неужели я мог ее целовать?

Она останавливается. Засматривает мне робко в глаза:

- Ведь ты веришь в удачу?

Конечно.

Она вздыхает:

- Дай Бог.

- А ты, Эрна, не веришь?

Нет, верю.

Я говорю:

- Если не веришь, - уйди.

Что ты, Жоржик, милый. Я верю.

Я повторяю:

- Уйди.

- Жорж, что с тобою?

Ах, ничего. И оставь меня ради Бога.

Она опять прячется в угол, снова кутается в платок. Я не люблю этих женских платков. Я молчу. Тикают на камине часы. Я боюсь: я жду жалоб и слез.

- Жоржик.

- Что, Эрна?

- Нет. Ничего.

Ну так прощай. Я устал.

В дверях она шепчет грустно:

- Милый, прощай.

Ее плечи опущены. Губы дрожат.

Мне ее жаль.

8 мая.

Говорят, где нет закона, нет и преступления. В чем же мое преступление, если я целую Елену? В чем вина, если я не хочу больше Эрны. Я спрашиваю себя. Я не нахожу ответа.

Если бы у меня был закон, я бы не убивал, я, вероятно, не целовал бы Эрну, не искал бы Елену. Но в чем мой закон?

Говорят еще, - нужно любить человека. А если нет в сердце любви? Говорят, нужно его уважать. А если нет уважения? Я на границе жизни и смерти. К чему мне слова о грехе? Я могу сказать про себя: "Я взглянул, и вот конь бледный и на нем всадник, которому имя смерть". Где ступает ногой этот конь, там вянет трава, а где вянет трава, там нет жизни, значит, нет и закона. Ибо смерть - не закон.

9 мая.

Федор продал на Конной свой выезд. Он уже офицер, драгунский корнет. Звякают шпоры, звенит сабля по мостовой. В форме он выше ростом и походка у него увереннее и тверже.

Мы сидим с ним в Сокольниках, на пыльном кругу. Поют в оркестре смычки. Мелькают мундиры военных, белые туалеты дам. Солдаты отдают Федору честь.

Он говорит:

- Слышь, как по-твоему, сколько плочено вот за этот костюм?

Он тычет в нарядную даму за соседним столом. Я пожимаю плечами.

- Не знаю. Рублей, вероятно, двести.

- Двести?

- Ну да. Молчание.

- Слышь.

- Что?

- А я вот работал, - целковый в день получал.

- Ну?

- Ну, ничего.

Вспыхивают электрические огни. Низко над нами сияет матовый шар. На белой скатерти синие тени.

- Слышь.

- Что, Федор?

- А что ты думаешь, если, к примеру, этих?

- Что этих?

- Ну, бомбой.

- Зачем?

- Чтобы знали.

- Что знали?

- Что рабочие люди как мухи мрут.

Федор, это ведь анархизм.

Он переспрашивает:

- Чего?

- Анархизм это, Федор.

- Анархизм? .. Экое слово … Вот за этот костюм плочено двести рублей, а дети копеечку просят. Это как?

Мне странно видеть его серебряные погоны, белый китель, белый околыш. Мне странно слышать эти слова.

Я говорю:

- Чего ты сердишься, Федор?

- Эх, нету правды на свете. Мы день-деньской на заводе, матери воют, сестры по улицам шляются … А эти … двести рублей . . . Эх … Бомбой бы их всех, безусловно.

Тонут во мраке кусты, жутко чернеет лес. Федор облокотился о стол и молчит. В его глазах злоба.

- Бомбой бы их всех, безусловно.

10 мая.

Осталось всего три дня. Через три дня генерал-губернатор будет убит. Нетленное обратится в тлен.

Образ Елены заволокло туманом. Я закрываю глаза, я хочу его воскресить. Я знаю: у нее черные волосы и черные брови, у нее тонкие руки. Но я не вижу ее. Я вижу мертвую маску. И все-таки в душе живет тайная вера: она опять будет моею.

Мне теперь все равно. Вчера была гроза, гремел первый гром. Сегодня трава умылась и в Сокольниках расцветает сирень. На закате кукует кукушка Но я не замечаю весны. Я почти забыл об Елене. Ну, пусть она любит и мужа, пусть она не будет моею. Я один. Я останусь один.

Я так говорю себе. Но я знаю: уйдут короткие дни, и я опять буду мыслью с нею. Жизнь замкнется в кованый круг. Если только уйдут эти дни…

Сегодня я шел по бульвару. Еще пахло дождем, но уже щебетали птицы. Справа, на мокрой дорожке рядом со мной, я заметил какого-то господина. Он еврей, в котелке, в длинном желтом пальто. Я свернул в глухой переулок. Он стал на углу и долго смотрел мне вслед.

Я спрашиваю себя опять: не следят ли за мною?

11 мая.

Ваня все еще извозчик. Он по-праздничному пришел ко мне на свидание. Мы сидим на скамье у Христа Спасителя в сквере.

- Жоржик, вот и конец.

- Да, Ваня, конец.

- Как я рад. Как я буду счастлив и горд. Знаешь, вся жизнь мне чудится сном. Будто я на то и родился, чтобы умереть и… убить.

Белый храм уходит главами в небо. Внизу на солнце блещет река. Ваня спокоен. Он говорит:

- Трудно в чудо поверить. А если в чудо поверишь, то уже нет вопросов. Зачем насилье тогда? Зачем меч? Зачем кровь? Зачем "не убий"? А вот нет в нас веры. Чудо, мол, детская сказка. Но слушай и сам сказки, сказка иль нет. И быть может вовсе не сказка, а правда. Ты слушай.

Он вынимает черное, в кожаном переплете Евангелие. На верхней крышке тисненый позолоченный крест.

"Иисус говорит: отнимите камень. Сестра умершего, Марфа, говорит ему: "Господи! уже смердит, ибо четыре дня, как он во гробе.

Иисус говорит ей: не сказал ли я тебе, что если будешь веровать, увидишь славу Божию?

Итак отняли камень, где лежал умерший. Иисус же возвел очи к небу и сказал: Отче, благодарю Тебя, что Ты услышал меня.

Я и знал, что Ты всегда услышишь Меня, но сказал для народа, здесь стоящего, чтобы поверили, что Ты послал Меня.

Сказав это, Он воззвал громким голосом: Лазарь, иди вон.

И вышел умерший, обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами, и лицо его обвязано было платком. Иисус говорит им: развяжите его, пусть идет".

Ваня закрыл Евангелие. Я молчу. Он задумчиво повторяет:

- "Господи! уже смердит, ибо четыре дня, как он во гробе…"

В синем воздухе вьются ласточки. За рекою в монастыре звонят к вечерням. Ваня вполголоса говорит:

- Слышишь, Жоржик, четыре дня …

- Ну?

- Великое чудо.

И Серафим Саровский - чудо?

Ваня не слышит.

- Жорж.

- Что, Ваня?

- Слушай.

"Мария стояла у гроба и плакала. И когда плакала, наклонилась во гроб.

И видит двух ангелов, в белом одеянии сидящих, одного у главы, другого у ног, где лежало тело Иисуса.

И они говорят ей: жена, что ты плачешь? Говорит им: унесли Господа моего, и не знаю, где положили Его.

Сказавши сие, обратилась назад и увидела Иисуса стоящего, но не узнала, что это Иисус.

Иисус говорит ей: жена! что ты плачешь? кого ищешь? Она, думая, что это садовник, говорит Ему: Господин! Если Ты вынес Его, скажи мне, где Ты положил Его, и я возьму Его.

Иисус говорит ей: Мария! Она, обратившись, говорит Ему: Раввуни! что значит: Учитель!"

Ваня умолк. Тихо.

- Слышал, Жорж?

- Слышал.

- Разве сказка? Скажи.

- Ты, Ваня, веришь?

Он говорит наизусть:

"Фома же, один из двенадцати, называемый Близнец, не был тут с ними, когда приходил Иисус.

Другие ученики сказали ему: мы видели Господа. Но он сказал им: если не увижу на руках Его ран от гвоздей и не вложу перста моего в раны от гвоздей, и не вложу руки моей в ребра Его, не поверю.

После восьми дней опять были в доме ученики Его, и Фома с ними. Пришел Иисус, когда двери были заперты, стал посреди них и сказал им: мир вам!

Потом говорит Фоме: подай перст твой сюда и посмотри руки Мои; подай руку твою и вложи в ребра Мои, и не будь неверующим, но верующим.

Фома сказал ему в ответ: Господь мой и Бог мой!

Иисус говорит ему: ты поверил, потому что увидел Меня; блаженны не видевшие и уверовавшие".

- Да, Жорж, - "блаженны не видевшие и уверовавшие".

Тает день, весенней тянет прохладой. Ваня встряхивает кудрями.

- Ну, Жоржик, прощай. Навсегда прощай. И будь счастлив.

В его чистых глазах печаль. Я говорю:

- Ваня, а "не убий?" …

- Нет, Жоржик, - убий.

- Это ты говоришь?

- Да, я говорю. Убий, чтобы не убивали. Убий, чтобы люди по-Божьи жили, чтобы любовь освятила мир.

- Это кощунство, Ваня.

- Знаю. А "не убий" - не кощунство?

Он протягивает мне обе руки. Улыбается большой и светлой улыбкой. И вдруг целует крепко, как брат.

- Будь счастлив, Жоржик.

Я тоже целую его.

12 мая.

У меня сегодня было свидание с Федором в кондитерской Сиу. Мы сговаривались о подробностях покушения.

Я первый вышел на улицу. У соседних ворот я заметил трех сыщиков. Я узнал их по быстрым глазам, по их напряженным взглядам. Я застыл у окна. Я сам превратился в сыщика. Я ищейкой следил за ними. Для нас они или нет?

Вот вышел Федор. Он спокойно пошел на Неглинный. И сейчас же один из шпионов, высокий, рыжий, в белом фартуке и засаленном картузе, бросился на извозчика. Двое других побежали за ним бегом. Я хотел догнать Федора, я хотел остановить его. Но он взял случайного лихача. За ним помчалась вся свора, - стая злобных борзых. Я был уверен, что он погиб.

Я тоже был не один. Кругом какие-то странные люди. Вот человек в пальто с чужого плеча. Голова низко опущена, красные руки сложены на спине. Вот какой-то хромой в рваных заплатах, нищий с Хитрова рынка. Вот мой недавний знакомый, еврей. Он в цилиндре, с черной, подстриженной бородой. Я понял, что меня арестуют.

Бьет двенадцать часов. В час у меня свидание с Ваней в Георгиевском переулке. Ваня еще не продал пролетки. Он извозчик. Я втайне надеюсь, что он увезет меня.

Я иду на Тверскую. Я хочу затеряться в толпе, утонуть в уличном море. Но опять впереди та же фигура: руки сложены на спине, ноги путаются в полах пальто. И опять рядом черный еврей в цилиндре. Я заметил: он не спускал с меня глаз.

Я свернул в переулок. Вани там нет. Я дошел до конца и повернул круто обратно. Чьи-то глаза гвоздями впились в меня. Кто-то зоркий следит, кто-то юркий не отстает ни на шаг.

Я опять на Тверской. Я помню: там за углом пассаж, двери на переулок. Я вбегаю. Я прячусь в воротах. Прижался спиной к стене и застыл. Длятся минуты

- часы. Я знаю: тут же рядом черный еврей. Он караулит. Он ждет. Он кошка,

- я мышь. До дверей четыре шага. Я ставлю браунинг на "огонь", меряю расстояние глазами. И вдруг, - одним прыжком в переулке. Ваня медленно едет навстречу. Я бросаюсь к нему.

- Ваня, гони!

Стучат колеса по мостовой, на поворотах трещат рессоры. Мы сворачиваем за угол. Ваня хлещет свою лошаденку. Я оборачиваюсь назад: пустой переулок коленом. Нет никого. Мы ушли.

Итак, нет колебаний: за нами следят. Но я не теряю надежды. А если это только случайное наблюдение? Если они не знают, кто мы? Если мы успеем закончить дело? Если сумеем убить?

Но я вспоминаю: Федор. Что с ним? Не арестован ли он?

13 мая.

Федор ждет меня на Софийке в ресторане "Медведь". Я должен увидеть его. Если он окружен, - дело погибло. Если ему удалось уйти, - мы дотянем до завтра и завтра же победим.

Я за трактирным столом, у окна. Мне видна улица, виден городовой в намокшем плаще, извозчик с поднятым верхом, зонтики редких прохожих. Дождь барабанит по стеклам, уныло струится с крыт. Серо и скучно.

Входит Федор. Звякают шпоры, он здоровается со мной. А на улице, под дождем, вырастают знакомые мне фигуры. Двое, спрятав мокрые лица в воротники, караулят подъезд. С городовым на углу, начеку еще двое. Один из них вчерашний хромой. Я ищу глазами еврея. Вот, конечно, и он, - под резным навесом ворот.

Я говорю:

- Федор, за нами следят.

- Чего ты?

- Следят.

- Не может этого быть. Я беру его за рукав.

- Ну-ка, взгляни.

Он пристально смотрит в окно. Потом говорит:

- Глянь-ка, вон этот хромой, ишь пес, как вымок … Да-а … Дела … Чего делать-то, Жорж?

Дом оцеплен полицией. Нам едва ли уйти. Нас схватят на улице.

- Федор, револьвер готов?

- Револьвер? Восемь патронов.

- Ну, брат, идем.

Мы спускаемся с лестницы. Ливрейный швейцар почтительно распахнул перед нами дверь. В кармане пальто револьвер, рука на курке. На десять шагов мы без промаха бьем в туза.

Мы идем плечо о плечо. Звеня, волочится сабля. Я знаю: Федор решился. Я решился давно.

Вдруг Федор локтем толкает меня. Он шепчет скороговоркой:

- Гляди, Жорж, гляди. На углу одинокий лихач.

- Барин, вот резвая . .. Барин …

- Пять целковых на чай. Шевели. Призовой рысак мчится крупной рысью. Нам в лицо летят комья грязи. Сетка дождя затянула небо. Где-то сзади слышно: дерзки!

От коня валит густой пар. Я трясу кучера за плечо:

- Эй, лихач, еще пять рублей.

В парке соскакиваем в кусты. Мокро. Брызжут деревья. Дождь размыл все дорожки. Мы бежим по лужам бегом.

Федор, прощай. Уезжай сегодня же в Тверь.

Его форменное пальто мелькнуло в зеленых кустах и скрылось. Под вечер я в Москве. Я в гостиницу не вернусь. Дело погибло бесповоротно. А что с Ваней? С Генрихом? С Эрной?

У меня нет ночлега и я долгую ночь брожу по Москве. Тает лениво время. До рассвета еще далеко. Я устал и продрог и у меня болят ноги. Но в сердце надежда: упование мое со мною.

14 мая.

Я сегодня вызвал Елену запиской. Она пришла ко мне в Александровский сад. У нее сияющие глаза и черные кудри. Я говорю:

- Большие воды не могут потушить любви и реки не зальют ее, ибо любовь крепка, как смерть. Елена, скажите, и я брошу все. Я уйду из революции, уйду из террора. Я буду вашим слугою.

Она смотрит на меня, улыбаясь. Потом задумчиво говорит:

- Нет.

Я наклонился к ней близко. Я шепотом говорю:

Елена … Вы любите его? .. Да?

Она молчит.

- Вы не любите меня, Елена?

Она вдруг сильным движением протягивает ко мне свои длинные, тонкие руки. Она обнимает меня. Она шепчет мне:

- Люблю, люблю. Люблю.

Я услышал ее слова, я почувствовал ее тело. Живая радость вспыхивает во мне, и я говорю с усилием:

- Я уезжаю, Елена.

- Куда?

- В Петербург.

Она бледнеет. Я смотрю ей прямо в глаза.

- Вот что, Елена. Вы не любите меня. Вы не знаете меня. Если бы вы любили, вы бы мучились мною. Вот за мною следят. Я на одном волоске. Может быть, завтра меня повесят. Но мне все равно: вы не любите меня.

Она с тревогой переспрашивает меня:

Вы сказали: за вами следят?

Сухо шепчет вечерний ветер, пахнет дождем. В парке нет никого: мы одни. Я говорю громко:

- Да, следят.

Жорж, милый, уезжайте скорее, скорее …

Я смеюсь:

И больше не возвращайтесь?

Она говорит:

- Я люблю вас, Жорж.

- Не смейтесь. Как смеете вы говорить о любви? Разве это любовь? Вы с мужем и я для вас чужой и разве любимый?

- Я люблю вас, Жорж.

- Любите? .. Но ведь с мужем.

- Ах, с мужем … Не говорите же про него.

Вы его любите? Да?

Но она снова молчит. Тогда я ей говорю:

Слушайте, Елена, я люблю вас и я вернусь. И вы будете моею. Да, вы будете моею.

Она опять обнимает меня.

- Милый, я с вами, я ваша…

- И его? Да, - и его?

Я ухожу. Гаснет вечер. Желтым светом горят фонари. Гнев душит меня. Я говорю себе: его и моя, моя и его. И его, и его, и его.

15 мая.

Сегодня в газетах напечатано:

"В течение последней недели чинами Охранного отделения было обнаружено приготовление к покушению на жизнь московского генерал-губернатора, каковое покушение должно было состояться 14 сего мая, по окончании божественной литургии в Успенском соборе. Благодаря своевременно принятым мерам, преступной шайке не удалось привести свой злодейский умысел в исполнение, члены же ее скрылись и до сих пор не задержаны. К розыску их также приняты меры".

Мне смешно: "приняты меры". Разве мы не приняли своих? Победа еще не за нами, но в этом ли поражение? Генерал-губернатор, конечно, жив, но ведь и мы живы. Федор, Эрна и Генрих уже уехали из Москвы, Ваня и я уезжаем сегодня. Мы вернемся обратно. Наше слово - закон, и нам - отмщение.

Кто ведет в плен, тот сам пойдет в плен. Кто поднял меч, тот от меча и погибнет. Так написано в книге жизни. Мы раскроем ее и снимем печати:генерал-губернатор будет убит.

4 июля.

Прошло шесть недель, я снова в Москве. Это время я прожил в старой дворянской усадьбе. От белых ворот - лента дороги: зеленый большак с молодыми березками по краям. Справа и слева желтеют поля. Шепчет рожь, гнется овес махровой головкой. В полдень, в зной, я ложусь на мягкую землю. Ратью стоят колосья, алеет мак. Пахнет кашкой, душистым горошком. Лениво тают облака. Лениво в облаках парит ястреб. Плавно взмахнет крылом и замрет. С ним замрет и весь мир: зной и черная точка вверху.

Я слезку за ним прилежным взглядом. И мне приходит на память:

...Всю природу, как туман, Дремота жаркая объемлет, И сам теперь великий Пан В пещере нимф спокойно дремлет.

А в Москве едкая пыль и смрад. По пыльным улицам тащатся вереницы ломовиков. Тяжело грохочут колеса. Тяжело везут тяжелые кони. Стучат пролетки. Ноют шарманки. Звонко звонят звонки конок. Ругань и крик.

Я жду ночи. Ночью город уснет, утихнет людская зыбь. И в ночи опять заблещет надежда:

"Я дам тебе звезду утреннюю".

Назад Дальше