Красные дни. Роман хроника в двух книгах. Книга вторая - Знаменский Анатолий Дмитриевич 16 стр.


Сказал, склонив голову и глядя исподлобья через дужки очков:

- Одного не пойму, товарищ Аврам, как это вы под Монастырщиной устроили с этим командиром эскадрона... как его?..

- Барышников?! - с готовностью привстал Гуманист.

- Да. С ним... Как это вы додумались там устроить варфоломеевскую ночь среди бела дня?

Аврам откинулся в кресле, расслабляя нервы до предела, и кинул голову сначала влево, потом вправо, как бы освобождая тонкую шею от тесного воротничка.

- Были же директивы на этот счет? - нашелся Аврам, спросив тихим голосом, как заговорщик. - А теперь что? Другие установки?

- Теперь вот что, - строго сказал Ходоровский. - Первое: директива Донбюро, разработанная Сырцовым, Блохиным и другими, отменена Политбюро ЦК. Отменена. Не только как головотяпская, но и вредная по сути. Но дело не в этом, товарищ Аврам... - Ходоровский снял очки и, сильно щуря свои пронзительные глаза, начал протирать стекла белым платком. - Дело, понимаешь... Тут еще приехал с передовой некто Мозольков, член партийной комиссии по этому делу, он, между прочим, питерский, так вот он и докопался до этой истории. И требует отдать под трибунал тебя и Барышникова.

Ходоровский водрузил очки с протертыми и чистыми стеклами на нос и насупился еще больше. Побарабанил толстенькими пальцами по столу, обтянутому зеленым сукном.

- Как смотришь на это?

У Гуманиста взмокли ладони и явственно выступил пот на окружности лба, у корней волос.

- Не... понимаю, - сказал он, снова пытаясь привстать в кресле.

- Да. Барышников-то офицер, мосол так сказать, он выполнял букву приказа и в данном плачевном случае не подсуден никакому суду, - вздохнул Ходоровский. - А вот для тебя вопрос совсем плох... Не кто иной, как политком, обязан был блюсти дух закона, его суть! И политком в ответе кругом. И за себя, и за командира.

- Переговоры были запрещены, товарищ Ходоровский, - сказал Аврам дрожащим от возмущения голосом. - Другого выхода же не было!

- Как это не было? - удивился Ходоровский. - Был! Взять этих повстанцев под стражу и конвоировать в ближайший штаб! Неужели ты не мог сообразить? К нам или в крайнем случае в Воронеж! А там бы разобрались с каждым в отдельности. Но ты, Аврам, не сообразил этого по молодости и, прямо сказать, подпал под влияние более опытного и старшего по возрасту командира. Бывшего офицера к тому же. Ведь подпал же?

- Совсем не то. Не подпал. Но просто не мог и не счел возможным удерживать его перед лицом эскадрона. Там всякие сорвиголовы, они могли посчитать меня трусом...

- Да? Это несколько проясняет дело в твою пользу...

Ходоровский еще побарабанил пальцами по мягкому сукну стола, но некой невидимой нервной клавиатуре и вздохнул:

- Вообще-то дельце неприятное для нас для всех. Отвратительная история. Ты согласен?

- Отчасти да, - вздохнул Аврам. И повинно кивнул вихрами.

- А все дело в том, что не на месте ты оказался, товарищ Аврам. Не на месте, как военный именно комиссар! Место твое - в гражданском агитпропе, и не более того... - отцовские нотки вновь пробудились в голосе Ходоровского. - Вот я и решил: зачем губить молодую, неопытную душу на самом взлете? Жалко мне тебя, братец, такого зеленого и такого слабого... Пусть уж все станет на свои места.

Аврам весь напрягся от внимания и тревоги. Что он решил?! А Ходоровский сказал спокойно:

- У нас имеются вызовы, две командировки на работников агитпропа в Харьков. Для борьбы с остатками банд Григорьева и - в штаб Махно.

- Махно? - снова вспотел от неожиданности Аврам.

- Да. Сейчас он с нами, командует дивизией. Пойдешь к нему в политотдел. Инструктором. Рядовым. На особо опасную работу. Это снимет с тебя и всех нас всякую вину за прошлый инцидент. Ты понял?

- Но... Махно? Как же так?

- Все так же. Он ведь никогда не примыкал к белым. Болтался меж двух огней. А сейчас его обратили в праведную веру, и надо формировать политсостав. Там будут опытные товарищи: Полонский, Азаров, Вайнер и другие. Поработаешь с ними, кое-чему научишься.

Гуманист задумчиво склонил голову, молчал. Ходоровский на прощание протянул руку:

- Направление в канцелярии. Ехать надо в Харьков. Желаю успеха.

Тучка только набежали па солнце, но грозу пронесло, как понял Аврам. На радостях он не забыл еще забежать к знакомым аптекарям проститься.

В доме Михаила Ивановича и Доры Игнатьевны царил переполох, они собирались переезжать в Москву. Вещи частично были уложены в сундук и два больших чемодана. Старик был возбужден и рад необычайно: ему давали работу в самой большой аптеке на Тверском. Дора Игнатьевна благословила Аврама и сунула ему в дорогу пузырек с рыбьим жиром.

ДОКУМЕНТЫ

Из докладной Ф. К. Миронова

Председателю ВЦИК т. Калинину

Председателю Совета Обороны т. Ленину

24 июня 1919 г.

Назначая меня комкором Особого, Реввоенсовет Южного фронта заявил, что этот бывший экскор силен, что в нем до пятнадцати тысяч штыков и что это одна из боевых единиц фронта. Если такие же сведения даны вам, то я считаю революционным долгом донести о полном противоречии этих сведений с истинным положением вещей. Я нахожу это недопустимым, ибо, считая информационные данные как нечто положительное, мы, благодаря им, закрываем глаза на действительную опасность и, убаюканные, не принимаем своевременных мер, а если принимаем, то слишком поздно.

Я стоял и стою не за келейное строительство социальной жизни, не по узкопартийной программе, а за строительство, в котором народ принимал бы живое участие. Тут буржуазии и кулацких элементов я не имею в виду. Только такое строительство вызовет симпатии крестьянской толщи и части истинной интеллигенции.

Докладываю, что Особый корпус имеет около 3 тысяч штыков на протяжении 145 верст по фронту. Части измотаны, изнурены. Кроме трех курсов, остальные курсанты оказались ниже критики, и их осталось от громких тысяч жалкие сотни и десятки...

Особкор может играть роль завесы. Положение на фронте Особкора сейчас спасается только тем, что вывезены мобилизованные казаки Хоперского округа. Расчет генерала Деникина на этот округ полностью не оправдался. Как только белогвардейщина исправит этот пробел, Особкор, как завеса, будет прорван.

...Считаю необходимым рекомендовать такие меры в экстренном порядке:

Первое - усилить Особкор свежею дивизией.

Второе - перебросить в его состав [23-ю] дивизию как основу будущего могущества новой армии, с которой я и начдив Голиков пойдем захватывать вновь инициативу в свои руки, чтобы другим дивизиям и армиям дать размах, или же назначить меня командармом-9, где мой боевой авторитет стоит высоко...

Личное письмо члена РВС Особого корпуса Скалова В.И. Ленину

Уважаемый Владимир Ильич!

Необходимо Ваше содействие тов. Миронову в успешной и крепкой организации нового корпуса. Снабдите всеми техническими средствами, чтобы этот корпус был действительно тараном в опытных руках тов. Миронова. Тогда мы сможем разбить деникинские банды до уборки хлеба, который в этом году до всей Воронежской губернии необыкновенно хорош.

Тов. Миронов пользуется огромной популярностью среди местного населения, и к нему стекаются все истинные бойцы-воины. Поэтому я убедительно прошу Вас принять самое близкое участие в формировании нами нового корпуса.

Я старый питерский работник, которого Вы хорошо знаете и можете вполне доверять.

3.VII 1919 г.

Скалов

15

След Всеволодова, как и следовало, отыскался в Таганроге, месте расположения деникинской контрразведки. По этому поводу редактор "Донской волны" Федор Дмитриевич Крюков просил своего сотрудника и близкого человека Бориса Жирова срочно съездить в Таганрог и взять у бывшего краскома свежее интервью для публики.

Федор Дмитриевич снова работал как одержимый, горел всеми страстями времени, с началом верхнедонского восстания как бы пробудившись от глубокой нравственной летаргии и душевного упадка. Отчаянные вешенцы вдруг вдохнули в его стынувшую душу новую ненависть к красным, желание стоять за белое дело до конца... От имени войскового круга писал Крюков одно воззвание за другим, и не было в них уже недавней усталости или какой-либо рефлексии. Бумага едва ли не горела под его пером от ярости, когда он писал к восставшим: "Близок час победы, мужайтесь, братья-казаки! Не помиримся с позором подневольной жизни, с вакханалией красной диктатуры! Идите расчищать донскую землю!.."

Военные успехи повстанцев и деникинских корпусов не успокаивали и не примирили Крюкова, после известных статей наркомвоена в красных фронтовых газетах о войне с Доном ни о каком смирении или понимании самой революции не могло быть и речи. Едва бросив перо, Крюков сжимал кулаки - на память вновь приходили откровении глашатая мировой революции Троцкого: "Старое казачество должно быть сожжено в пламени социальной революции... На всех их должно навести страх, ужас, и они, как евангельские свиньи, должны быть сброшены в Черное море!" И - нигде ни слова о белом, собственно, казачестве, везде речь о народе в целом! Возможно, автору этих странных статей мешали чем-то и красные казаки, а стариков, старух, женщин и детишек он вообще не брал в расчет? На языке историков все это уместно было бы назвать геноцидом, но в сутолоке и неразберихе гражданской войны легко сходило за классовую борьбу... "Ах, сволочи, ах, изверги рода человеческого, блистающие чистыми манжетами и белыми воротничками! - негодовал Крюков. - И этот главный их оракул в пенсне, с копной курчавых волос, ординарнейший провизор, возомнивший себя мессией!.."

Крюков проклинал заодно и свой упадок, душевную свою индифферентность, возникшую не так давно, после беседы с окаянным человеком Мироновым. Да, тогда утомленный разум в положении плена готов был, кажется, смириться, понять, простить и даже благословить всё, что творилось вокруг. Лишь сердце несогласно болело, предчувствуя утрату не только ближайшей цели, но и веры. Теперь он считал, что прозревает... Что понять, что благословить? Неизбежный крах казаков в недалеком будущем?

Говорят, писатели Горький и Серафимович, признавшие русскую революцию, теперь ушли в оппозицию, издают либеральную газету "Новая жизнь". Даже Александр Блок уединился от революционной суеты и не хочет вспоминать о своих двенадцати христопродавцах, сопровождающих Иисуса Христа на Голгофу... Вполне возможно. Что-то такое уже предчувствовалось в их предреволюционных исканиях, метании душ в поисках нового Бога... А разве сам он не ошибался в то время? В понимании народа целиком, в рассуждении войны с германцем? Особенно в этом, последнем! Не желая войны (как истый интеллигент), он все же допускал войну как частность и исключение, считая, что она, как некий отрезвляющий душ, поможет народу объединиться, стать единой, живой, сознающей себя силой. Единой личностью, если хотите. А что вышло?

Вышло то, о чем пока еще трудно судить... Но Лев Толстой, кажется, предчувствовал нечто такое, когда собирался писать рассказ о женщине, бросившей своего ребенка и кормящей чужого... Не вскормила ли русская интеллигенция, по слепоте своей, чужого ребенка в последние десятилетия перед этой катастрофой? И что же здесь понимать и тем более благословлять?

Крюков неистовствовал и как будто хотел наверстать упущенное. Никогда еще слог его не был столь жестоким и откровенным до цинизма. Он становился глашатаем всего деникинского штаба.

30 июня пал красный Царицын. В захваченный город въехал на белом коне командующий кубанской конницей Врангель, и в газетах Освага угадывали знакомый стиль Крюкова: "Свершилось! Трехцветное знамя реет над безумным городом! Оттуда, из "красного Царицына" растекался по югу российской земли яд большевизма!.."

Рассказывали, когда сам Деникин в сопровождении атамана Африкана Богаевского и главы английской военной миссии полковника Хольмса прибыл в Царицын, на всех окрестных телеграфных столбах покачивались трупы повешенных коммунаров. Крюков не испытывал, как ранее, никакого смущения, душевного неустройства за это, отвечал спокойно, как отвечал бы офицер-строевик или даже завзятый контрразведчик: "Что ж, это неизбежно, такова логика борьбы. Но не дай вам бог познать логику отчаяния, то во много раз страшнее!"

Люди не узнавали прежнего доброго, либерального Федора Дмитриевича. Он перестал вовсе заниматься литературой, считая, что при громе пушек музы должны замолкать. В душе он оправдывал себя полностью, двоиться и раздумывать было не к чему, все обнажилось до предела.

Ах, когда-то вы, милостивый государь, были думающим, либеральным русским писателем? Прекрасно. И до чего же вы дописались?

Нет, отныне я - просто цепная собака моего народа. Я охраняю его дом и двор от внешних врагов и многочисленных шпионов, заброшенных извне, и, разумеется, от внутренней скверны. И - писатель, но лишь до той поры, пока не запечется кровь в сердце, а шерсть на загривке не встанет торчмя непримиримой щетиной в готовности души к схватке не на жизнь, а на смерть! Очень глупо искать красоту в мире, потерявшем человеческий облик, не так ли, милостивые государи, любители изящной словесности?

Со времени крепостного нрава, рассуждал Крюков, все мы глупым хором и с необходимой важностью, кстати, лепетали что-то о личности и ее правах. По ведь все это - ложь, вздор. У человека есть только обязанности. Да-с, только обязанности! Перед Богом и совестью, и ничего более. И оставьте о правах! Вы забыли, что живете среди темных и порочных людей, которые вслед за вами тоже требуют каких-то прав!

Что еще? Кажется, на этом можно кончить всякие споры.

Вернее, вы можете рассуждать как угодно, но я не стронусь со своей позиции ни на йоту. Да-с. Недаром и в самой совдепии возникают столь бездушные, формалистические школы, разные кубизмы и абстракции, - исковерканная душа человечья не в силах принять мир старых форм с началами Добра и Веры...

Потом, после, когда-нибудь... Задуман роман вселенского масштаба о нынешнем потрясении рода человеческого! Но это после, когда взбаламученное море людское войдет в берега и хищные рты черни захлебнутся кровавой жвачкой собственных вожделений. Потом, когда-нибудь, спустя столетие, возможно, возродится искусство людей...

Когда появилась знаменитая "Московская директива" главнокомандующего Деникина, Федор Дмитриевич Крюков воспринял ее с внутренним ликованием, как некую героическую поэму. Деникин отдавал приказ о движении своих армий на красную столицу: генералу Врангелю выйти на фронт Саратов - Ртищево - Балашов, сменить на этих направлениях донские части и продолжать наступление на Пензу, Рузаев, Арзамас и далее - на Москву. Теперь же направить отряды для связи с Уральской армией. Генералу Сидорину правым крылом продолжать выполнение прежней задачи по выходу на фронт Камышин - Балашов, остальным частям развивать удар на Москву в направлении Воронеж, Козлов, Рязань... Генералу Май-Маевскому наступать на Москву в направлении Курск, Орел, Тула. Для обеспечения с запада выдвинуться на линию Днепра и Десны, заняв Киев и прочие переправы на участке Екатеринослав - Брянск...

В ожидании интервью Всеволодова из Таганрога Федор Дмитриевич решил напечатать еще обстоятельную статью от начальника штаба Донской армии и, пользуясь расположением генерала Кельчевского, попросил аудиенции.

Пожилой интеллигентный генерал, бывший профессор академии генерального штаба, сохранил до сей поры черты внутренней благовоспитанности и этим особенно импонировал Крюкову. В нем ничего не было нарушено, стронуто, деформировано, испорчено, как у других, надломленных временем, вроде Володьки Сидорина или даже Африкана Богаевского, желающих гулять по ресторанам в расстегнутых мундирах. Вокруг Анатолия Киприановича Кельчевского царил, если можно так выразиться, старый, добрый, царскосельский порядок.

Он принял Крюкова с подчеркнутой любезностью, как признанного властителя дум бывшей интеллигентной публики и местного новочеркасского света, пригласил не к рабочему столу, а к раскрытому венецианскому окну и в мягкие кресла, располагающие к непринужденности почти довоенной. И при всей перегруженности своей нынешними важными делами согласился все же подумать над статьей для газеты и журнала... И тем окончательно подкупил Крюкова. Федор Дмитриевич расчувствовался и - совершенно случайно, удивляясь даже самому себе! - вдруг заговорил о благотворности военных успехов в части нравственного умиротворения, необходимости каких-то экстренных мер, шагов, может, попросту жестов в утверждении гуманности, "милости к падшим"... Понесло, будто в санях под гору! Ему показалось, что именно теперь, сейчас, в данную секунду он может исполнить давнюю просьбу своего странного знакомца и врага Филиппа Миронова о смягчении участи полковника Седова, кончающего дни свои в Новочеркасском тюрьме. (Федор Дмитриевич вовсе не скорбел об участи "красного полковника" Седова, но его беспокоила и давила обязанность как-то выполнить последний наказ Миронова. Было желание освободиться от какого-то своего молчаливого обета, что ли...)

- Это... который Седов? - сразу насторожился вежливый генерал Кельчевский. - Не тот ли, что увел весной восемнадцатого весь свой полк в Каменскую, к мятежникам Подтелкова? И которого осудили у вас тогда, же к расстрелу?

- К сожалению, ваше превосходительство, тот самый, - повинился Крюков. - Но... ведь то был самый первый момент всеобщего помешательства, революция многим представлялась девой почти божественной, не знавшей первородного греха! А теперь он истощен, сломлен, стар... и после помилования, надо полагать...

Назад Дальше