И они пришли
– А вы совсем забыли про Гижигу, – напомнил траппер.
– Нет, я не забыл о голоде на Гижиге, до которой от Петропавловска больше тысячи верст. Но пока держался наст, все упряжки были заняты развозом оружия. А теперь, когда наста не стало, до Гижиги можно добраться с помощью святого духа.
– У вас, я вижу, дурное настроение?
– Господин Исполатов, давайте говорить честно. Почему вы не совсем со мной откровенны? Скажу вам больше: этот дурацкий самородок золота, который вы мне на днях показали, не выходит у меня из головы. Откуда он у вас?
Вулканы сегодня уже не дымили.
– Конечно, – ответил Исполатов, – в моем пиковом положении удобнее всего было бы представить дело таким образом, будто я нашел золото здесь же, на Камчатке. Но я лгать не желаю – да, жизнь крепко покрутила меня по Аляске.
– Что вы там делали?
– Поверьте – что хотел, то и делал...
Сунув руки в карманы затасканных замшевых штанов, прошитых не нитками, а сухожилиями оленя, траппер вдруг разговорился:
– Между прочим, один аляскинский инженер рассказал мне за выпивкой гипотезу о "золотом человеке". Вы не слышали о ней? Это интересно... Оказывается, голова этого "человека" покоится на Аляске, он широко раскинул руки по нашей Колыме и Чукотке, туловище разлеглось по Сибири, а ноги упираются в Уральские горы. Если эта гипотеза справедлива, то наша Россия, потеряв с продажей Аляски только голову, имеет в своих просторах всего "золотого человека"... Вот перекопаем всю Сибирь-матушку, – закончил траппер с недоброй улыбкой, – и тогда нужники на вокзалах Сызрани и Пропойска будут украшены писсуарами из золота самой высокой пробы... Не верите?
– Это было бы ужасно, – ответил Соломин.
Он и раньше предполагал, что на душе траппера немало таинственных темных пятен. Сейчас он спросил вроде небрежно:
– Надо думать, вы были на Клондайке во время тамошней "золотой лихорадки"?
Исполатов охотно пошел на откровенность:
– Ну, Клондайк... Стоит ли он доброго слова? Там было гораздо легче намыть ящик золота, нежели стать богатым и при этом не околеть. С ружьем ложились, с револьвером вставали. Если после захода солнца стучались в двери моей лачуги, я сначала стрелял в дверь, а уж потом спрашивал: "Кто там?.." Это была не столько золотая, сколько кровавая лихорадка! Вы даже не представляете, до какой свирепости может дойти культурный человек, обуянный жаждою наживы.
– Вы принадлежали к их числу?
– Да как вам сказать...
Последняя фраза траппера осталась незаконченной. Соломин пытался мысленно представить себе хронологическую канву жизни Исполатова: "золотая лихорадка" на Аляске вспыхнула в 1896 году, а траппер был осужден... "Когда же? И как он вдруг очутился на Клондайке?"
– Двадцать пять долларов за банку пива! – вдруг захохотал Исполатов. – Женщины брали за визит горстями золота...
С гораздо большей симпатией он рассказывал о самой Аляске, по которой немало поездил, о ее жителях:
– Страна забытой русской истории! Однажды я ночевал в индейской деревне. Там жили странные индейцы с голубыми глазами, все белокурые. По-русски никто не понимал. Но зато собирались в вигваме вождя, где висела икона Николы Чудотворца, и молились, как молятся у нас где-нибудь в Торжке... Я удивился. Оказалось, что это потомки русских американцев, перемешавшиеся за два столетия с индейцами и уже забывшие русский язык. В довершение всего одна прекрасная индианка пустила меня по матери, не понимая смысла ругательства, а лишь запомнив словосочетание, дошедшее до нее из прошлых столетий от давно угасших предков. Наконец, в Ситхе я встретил старца, деда которого сослали на Аляску за участие в пугачевском восстании. Старик ни слова не знал по-русски, но перед смертью отчетливо произнес по-английски: "Ah, Samara, dear russian river" ("Ах, Самара, милая русская река") ...
Траппер всегда поражал Соломина неожиданностью своих поступков. Вдруг он заторопился, собираясь в дорогу:
– Да будет позволено мне, вашему подследственному арестанту, отлучиться из Петропавловска на денек-другой?
– А куда же?
– В бухту Раковую... в лепрозорий.
– Помилуйте, зачем вам это нужно?
– Там есть одна женщина, которая давно смотрит на меня не так, как смотрели другие женщины...
В дверях он задержался, прикрыв глаза ладонью.
– Я стал хуже видеть, – сказал Исполатов. – Этот ваш знакомый, Фурусава или Кабаяси, ударил меня крепко. Я так и не понял – чем, но, кажется, растопыренными пальцами. Прямо в глаза, будто воткнул в них вилки. Я пошел. Всего доброго...
К ночи прибыла полетучка от дружинников с западного берега Камчатки. Безграмотно, но зато достоверно они сообщали Соломину, что заставы в устьях рек Охотского побережья уже имели несколько боевых стычек с японцами. Ни единой рыбешки им поймать не дали, а все попытки высадиться на берег отражены с немалым для неприятеля уроном. При этом сожжено несколько японских шхун...
* * *
Вот они, дальневосточные Сцилла и Харибда: на севере острова Шумшу вознеслась скала Кокутан, а за Курильским проливом, в котором плещутся морские бобры и где лосось спешит в Охотское море, виднеется с Кокутана его камчатский собрат – приземистый мыс Лопатка... Извечно глядя друг на друга, они никогда не сближаются, а сейчас даже враждебны!
Был уже конец мая – время туманов и ненастий...
Лейтенант Ямагато, в коротком халате-юкатэ, связав в пучок волосы на затылке, позвал со двора артиллерийского поручика Сато, хорошо знавшего приемы кендо. Они заняли боевую позицию, держа в руках фехтовальные бамбуковые палки, и стали наносить один другому мощные трескучие удары. Сато получил три раза по шее и не однажды по черепу, но сам мог похвалиться только одним ударом – по запястью руки лейтенанта. Турнир на палках-кендо оживил Ямагато после ночи, проведенной неспокойно: шаловливые островные крысы, бегая по одеялу, часто будили его.
Ямагато хорошо знал, когда Япония нападет на Россию, и с февраля 1904 года рыбаки и солдаты в гарнизоне Шумшу привыкли видеть его непременно в мундире, при сабле. Впрочем, у Ямагато не было хорошей связи с метрополией, как не было ее и у русских на Камчатке. Зато японский гарнизон на Курильских островах имел большое преимущество перед русскими – их поддерживал флот микадо, а русская Сибирская флотилия была связана боями, постоянно возникающими на громадных пространствах от острова Цусима до Лаперузова пролива. Полуостровное положение Камчатки, лишенной даже малой поддержки с моря, делало ее сейчас совершенно беззащитной...
Ямагато посетил солдатский барак, в котором сидели остриженные солдаты; под руководством токумусотё (старшего фельдфебеля, державшего когда-то в Николаевске-на-Амуре клинику массажа) они зубрили хором:
– Япона микадо – холосо, русики царик – не холосо. Этот земля – уважаемый япона, япона солдат стреляй, русики музик – бегай домой. Кто не понимай – того уважаемый покойник...
Ямагато дал токумусотё указание, чтобы солдаты произносили фразы гораздо энергичнее:
– Русские очень боятся громкого крика. Это потому, что в России так принято, чтобы начальство кричало. Если вы станете говорить с ними тихо, они вас не поймут!
Большинство солдат гарнизона Шумшу и Парамушира уже побывали на собственных похоронах. Идущий на войну японец заранее считает себя исключенным из числа живых, так же к нему относятся и его близкие. Офицеры внушали: нет большей чести, чем отдать жизнь за микадо, и только плохой солдат возвращается с войны невредим, – значит, он плохо любит императора! Потому-то, провожая сыновей в армию, родители заранее устраивали им церемонию похорон, в которой солдаты (еще живые) слышали загробные напутствия...
Из барака Ямагато прошел к дисциплинарному столбу, на котором с вечера висел солдат, едва касаясь земли кончиками пальцев ног. Утренняя роса сверкала на травах и елочках Шумшу, она же густо выпала за ночь на одежде японского воина. Вина солдата была ужасна – в его ранце фельдфебель обнаружил стихи поэтессы Ёсано Акико, которая с небывалым мужеством активно выступала против войны с русскими:
Ах, брат мой, слезы я сдержать не в силах:
Не отдавай, любимый, жизнь свою!..
И что тебе твердыня Порт-Артура?
Пускай она падет или стоит веками...
Что рыскать тебе в поле, как зверью?
Не отдавай, любимый, жизнь свою!
Ямагато ослабил веревки, и солдат со стоном опустил ступни ног на прочную землю. Лейтенант сделал неуловимый для глаза "полет ласточки" – палец самурая вызвал в теле воина страшный взрыв боли в области поджелудочной железы.
– Обещаю, – сказал Ямагато, – что я дам тебе случай исправить свои преступные заблуждения. Будь же счастлив погибнуть в первом бою на берегах Камчатки...
После этого он велел отвязать его от столба. Над морем вставало солнце, между Кокутаном и Лопаткой продували промозглые сквозняки. В полдень с Камчатки вернулась промысловая шхуна под названием "Стыдливый лепесток одинокого лотоса"; паруса шхуны были в солидных прорехах, словно русские стегали по ним из пулеметов. Старый шкипер, почтительно приседая, доложил, что Камчатка встретила их огнем.
– Где остальные экипажи? – спросил его Ямагато.
– Пожалуй, они уже никогда не вернутся...
Ямагато понял, что престиж "защитника северных дверей" можно спасти оперативной высадкой десанта на Камчатке. Шкипер предостерег его, сообщив, что в устьях камчатских рек выставлены патрули, и потому высаживаться лучше в безлюдных местах. Ямагато развернул карту, проследив взглядом будущий путь: от Кокутана к северу – в Охотское море, вплоть до самой Озерной, возле которой размещалась деревня Явино.
– Здесь очень много коров, больших и жирных, которые волочат вымя по земле, – сказал самурай. – Солдатам давно уже тошно от рыбы, и они очень обрадуются свежей говядине.
Шкипер напомнил, что в этих краях южной Камчатки русские мужики выделывают такое количество вкусного масла, что им даже смазывают тележные колеса, чтобы они не скрипели.
– Но сами никогда не едят масло без хлеба.
– Да, – согласился Ямагато, – они все едят с хлебом.
Он вызвал токумусотё, приказал улучшить в гарнизоне питание. Затем пригласил Сато на чашку китайского чая высшего сорта "прелестные брови девочки, оставшейся сиротою". Лейтенант велел поручику еще раз проверить вооружение. Ночью на мысе Кокутан был разожжен маяк, в сторону огня летели из мрака ночные птицы, и, ослепленные, они разбивались, ломая хрупкие крылья о гудящие линзы рефлекторов. Под утро вокруг маячной башни стало белым-бело от сотен и тысяч погибших птиц. Но яркий свет с острова Шумшу не вызвал из темени Охотского моря ни одной шхуны – они погибли...
Ямагато хлебнул русской водки, а солдатам позволил заполнить фляги сакэ. Батальон был построен перед казармой. Каждому десантнику выдали в дорогу по коробочке, сплетенной из тонкой щепы; внутри были красиво уложены кусочек рыбы, горсть вареного риса, яичный омлет и пучок сельдерея. Ямагато перед строем произнес воинственную речь, а солдаты кричали "банзай". Лейтенант разрешил им писать последние письма домой. "Мы еще живы..." – так начинались послания на родину. Потом паруса наполнились свежаком, флотилия тронулась на Камчатку.
Возглавлял десант сам Мацуока Ямагато, имевший на поясе самурайскую саблю и ручную бомбу весом в четыре фунта. Конечно, лейтенант не мог предполагать, что судьба этой бомбы забавно переплетется с судьбою самого Губницкого... Солдаты затянули древнюю песню самураев:
В бурном море – трупы качаются,
В диком поле – трупы валяются.
Листья сакуры – тоже увянут.
Все живые – мертвыми станут.
Охотское побережье Камчатки – не приведи бог: то скалы, то трясина, в которую только ступи, потом ног не вытянешь, а сапоги в ней оставишь. В некоторых местах долины прибрежья занесло вязким илом, поверх которого на протяжении многих столетий океан, разбушевавшись, выбрасывал миллиарды рыб. Разлагаясь, это клейкое рыбное месиво насквозь пропитало почву; очень толстый слой черного, как нефть, перегноя (кстати, драгоценного для земледелия!) заливал побережье, в него-то и вляпался японский десант...
Высадка была неудачна по той причине, что японцы искали участок берега непременно безлюдный. С большим трудом выдираясь из трясины, которая властно хватала за ноги, десантники все-таки выкарабкались на сухое место. Покрытые черной пастой, источавшей резкий запах гниения, японцы шумно дышали, сидя на опушке леса, в волнении озирая широченные заливные луга и высокие заснеженные горы Камчатки.
Как ни безлюдна эта страна, но из зелени густого орешника их разглядели глаза деревенского мальчика. Это был пастушонок из деревни Явино; хлопая бичом, он сразу же погнал стадо обратно домой...
– Дядя Петя, – сообщил он старосте, – а тамот-ко, близ Озерной, – много-много не наших вылезли. Вылезли и сидят, все в грязи по уши. Ничего не делают, тока разговаривают. А у них знамя само-то беленько, а посередке – шарик красненький.
Староста сообразил, кто это там ничего не делает, а только разговаривает. Он побежал не куда-нибудь, а прямо к дому вдовы явинского почтальона, которая недавно овдовела вторично. Сгоряча схватил бабу за волосы, стукнул ее об стенку.
– Иде японец-то твой? Не знаешь? – спросил он. – Видать, пригляделся, как мы живем тута в благодати, да на Шумшу смылся? А теперича привадил к нашему порогу грабителей... Я тебе, сучке такой, все патлы повыдергаю!
Оставив воющую от страха бабу, которая и сама не ведала, куда подевался сначала муж-почтальон, а потом приблудившийся с моря японец, староста кинулся к явинскому дьячку, велел тому бить в колокола не жалеючи, чтобы звоны услышали люди даже на дальних выпасах... Возле лавки собрался народ. Староста объявил: пусть каждый хватает все, что есть самое дорогое в доме, – надо немедля уходить в горы.
– Имею на то предписание от начальника уезда.
– А стрелять-то рази не будем? – спрашивали его.
– Стрелять погоди. У японцев наверняка пушка. Он тебе так пальнет, что башка на пупок завернется... Чай, в Петропавловске не дурнее нас с тобой и знают, что делать.
Взять в горы скотину явинские не могли, оставили ее в деревне. Не прошло и получаса, как все крестьяне – с бабками и детьми, неся на себе поклажу, – тронулись прочь из родимого селения в сторону синевшего вдали горного хребта Кима. Слов нет, жаль было оставлять живность, жалко (до слез жалко!) и домашнего барахла, что за один годок снова не справишь.
В лесу сделали первый привал.
– Все здеся? – спросил староста.
– Пересчитайтесь.
Недосчитались вдовы явинского почтальона.
– Во подлая! – стали дружно бранить бабу. – От мира отбилась, знать, дурное удумала... с японцем осталась!
Отойдя в сторонку, мужики-охотники порешили:
– Надо бабу или сюды притащить, или прикончить, чтобы она, курвища, не сказала японцам, кудыть мы подались всем миром.
Бросили жребий: выпало вернуться в Явино парню по имени Помпей; не прекословя, он взял в руки ружье и спросил:
– У кого пули надпилены?
Охотники на моржей всегда надрезали пули напильником, делая их разрывными – со страшной убойной силой, способной сокрушить мощные черепа морского зверя. Ему дали такую пулю.
– Хватай бабу за волосья и тащи к нам, – наставлял парня староста. – Ежели зарыпается, шваркни по ней и дуй обратно. – Ладно-сь, – ответил Помпей и побежал...
Он скоро достиг Явина и уже был близок от дома вдовы почтальона, когда со стороны околиц показались японские солдаты, шагавшие напрямик по свежевскопаным грядкам огородов. Без предупреждения они открыли огонь из карабинов, и бедный Помпей, кружась под пулями, вскрикивал от каждого попадания:
– Ой!.. Ах!.. О-о!..
Падая наземь, парень пустил разрывную пулю в чистое небо и, суча ногами, затих посреди деревенской улицы, в пыли которой бродили равнодушные ко всему куры.
* * *
Вечером лейтенант Ямагато с помощью поручика Сато стали допытываться у вдовы явинского почтальона, куда делся тот молодой японец, что жил у нее, и почему он не встретил десант возле деревни Явино. Замучив пытками невинную женщину, самураи приступили к ужину... В этот тихий и благодатный камчатский вечер, под трескучее пение кузнечиков в высоченной траве, японцы поедали сметану и лакомились говядиной.
Над колокольнею прозрачной от ветхости старинной церквушки Явина развевался японский флаг. А при въезде в деревню лейтенант Ямагато укрепил столб, на котором приколотил доску с широковещательной надписью:
СМЫСЛО НА ЭТОЙ ТЫНЬ ПИСАНИ СЛОВ: ИМЕННА ЭТОТ ЗЕМЛЯ УЖЕ ПРИНАДЛЕЖАЛСЯ ЯПОНИЮ – ПОЭТОМУ КТО ТОГО ТРОГАЕТ ЭТО ТЫНЬ БУДЕТЕ УБИТА КОМАНДИР ЯПОНСКИ ВОЙСКИ
Но в Петропавловске еще ничего не знали...
К исполнению долга
В эту же самую ночь, на другом краю Камчатки, в душной погибели черемухи, красивая камчадалка Наталья Ижева отдалась любимому... Потом, лежа в мокрой траве, долго плакала. Лепрозорий не был отгорожен от мира забором, можешь бежать куда глаза глядят, но бежать было некуда!
– Не плачь и верь мне, – сказал траппер Наталье. – Ты сама знаешь, что я давно смотрел на тебя совсем не так, как смотрю на остальных людей... Не плачь, не плачь, я что-нибудь придумаю. Здесь жить не останемся.
– Где же? Где же нам жить?
– О-о, ты еще не знаешь, как широк этот мир...
Утром огородник Матвей, догадываясь, где всю ночь до зари пропадала Наталья, строго выговорил Исполатову:
– Нехорошо поступаешь, Сашка... неладно.
Исполатов смазывал "бюксфлинт". Он сказал:
– А ты, старче, не суйся не в свое дело.
Для верности траппер стукнул трехстволкой об пол, и опять (как тогда!) что-то тихо и внятно щелкнуло. Исполатов не думал, что у Матвея по-прежнему острый слух.
– Опять у тебя? – показал он на ружье. – Смотри, доиграешься, что тебе башку оторвет. Или закинь свой трояк на болото, или исправь курки... Я же слышал: у тебя опять сбросило!
– Да, Матвей, – подавленно ответил траппер. – Это на картечном стволе. Но в пулевых еще ни разу сброса не было...
– Взял девку, – продолжал свое огородник, – и без того богом обиженную, задурил ей голову. Конечно, Наташке жить бы да жить, но... лучше оставь ее. Не береди души девкиной! Ты погулял, собачек запряг, и до свиданья, а ей – хоть на стенку полезай.
– Не бубни. Надоело, старик.
– Старик... А тебе сколько вжарило?
– Тридцать восемь.
– Ого! После сорока на погост быстро поскачешь.
Исполатов ответил с угрожающей расстановкой:
– Ты ведь не спрашивал меня, что дальше будет.
– А что будет-то? Ни хрена уже не будет.
– Так ведь не закончится. Я человек цельный.
Прокаженный взял со стола стакан:
– Эвон посудина... Она цельная, покедова я не кокну ее. А про человека сказать, что он цельный, нельзя. Никто ж не видит, сколько трещин в душе у каждого! Ох, Сашка, я ведь про тебя все знаю... Бить бы тебя, да сил у меня не стало.
– Меня уже били, Матвей, а что толку?
– Опять в город? – спросил огородник.
– Да, надо...
– Не обидь Наташку-то.
– Никогда!
Наталья проводила его по глухой звериной тропе.
– Только не брось меня, – взмолилась женщина.
Он поцеловал ее в прекрасные раскосые глаза.