Последний из Сартаева рода
Слушайте. Я бывал много раз в самой Уфе, я изучил русских людей и могу так говорить, чтобы меня понимали.
Имя мое – Джалык. Я сын Ташкая, сына Бурнака из Сартаева рода. Моя тамга – хвост лисицы. И я когда-то жил хорошо, и кибитка моя стояла близ высокого холма Чиялы-Туб.
Я был молодым и сильным, мог легко носить на руках двухлетнего жеребенка. Когда родился мой первый сын, мне было столько лет, сколько будет восемь раз по четыре и еще один год.
Я выезжал со своим соколом на охоту. Я веселился. Я жил.
Когда шабер Тура-Мянгу, задумав враждовать со мной, послал мне свою басму, я отослал ее обратно и еще прибавил к ней надломленную стрелу и мертвую мышь. И я смеялся над ним. Смеялся потому, что это означало, как если бы Тура-Мянгу наелся грязи.
Чтобы отомстить мне, он собрал своих людей и пошел на меня. Он остановился на правом берегу Ак-Су и приказал своим глупым людям кричать:
– Ур!.. Ур!..
Мои же люди смеялись и свистели в ответ, прижимая к губам свои пальцы.
Потом моя стрела скоро нашла горло Тура-Мянгу, и он утонул в реке.
Я расскажу вам о своих сыновьях. Их было двое.
Когда родился первый, я дал ему имя Кармасан. Второго я назвал Чермасаном – в память брата моего отца.
Их нет теперь. Они ушли от силы света, глаза их протекли в землю, но имена их выжжены огнем в моем сердце.
Смерть есть чаша, из которой все живущие должны пить.
Я скажу:
Они нисколько не походили друг на друга, хотя и были рождены одной матерью, имя которой было Улькун.
Старший был выше своего брата на полголовы и имел такие глаза, как хорошо созревшие ягоды после дождя.
Еще сын – Чермасан.
Видели ли вы когда-нибудь молодой надречный осокорь? Он стоит прямо потому, что он стройный. И если его качает ветром, то качается он мягко, легко. Вот таким же был и мой Чермасан.
Он услаждал мой слух песнями. Он хорошо умел играть на курае. Он был певцом и храбрым воином, был джигитом.
Я любил их обоих. Они были славные батыри.
Слушайте:
Аксакал Кара-Абыз имел дочь, которая затмевала своей красотой даже летнюю луну. Ее волосы были много черней, чем крыло кургуна. Но цвет ее лица был не желтее, чем свежий курт из овечьего молока. И когда смотрела она, то жар светился в ее глазах.
Звали ее Ай-Бике. Она не красила брови и ногти в черное и красное. Она была и без того молода и красива.
Я увидел ее и сказал сыну своему Кармасану:
– Твой брат еще молод, а ты уже стал совсем большой. Знаешь ли ты, что по ту сторону Ак-Су живет аксакал Кара-Абыз и что у него есть дочь Ай-Бике? Рожденный женщиной ищет женщину, чтобы продолжить свой род.
Такие слова я сказал Кармасану, и он понял меня.
И я послал Кара-Абызу три табуна овец и полтабуна кобылиц. Я дал жену Кармасану. И я устроил большой туй. Мои гости пили мед и кумыс. Они пели песни и играли на курае…
Ох, мысли мои путаются, как мокрые волосы в хвосте паршивого коня. Но я буду говорить до конца.
Итак:
Мы сидели, мы пили мед, пили кумыс, мы пировали. Все было хорошо, наступал вечер.
Когда затихли песни и женщины пошли доить кобылиц, я тоже поднялся и пошел. Все было тихо и спокойно, как это нужно. Я посмотрел на небо: там не было туч. В вышине сверкал Джиды-Юлдуз, который так похож на опрокинутый черпак для кумыса. Все его звезды горели, точно те драгоценные камни, что так искусно вправляют в рукояти клычей черкесские мастера. Все было спокойно вокруг, но я словно чего-то ждал, чего-то боялся.
И вот явился он, нежданный гонец. Я помню, что под ним был усталый конь и с его боков сбегала горько пахнувшая пена.
И гонец сказал мне:
– Тюра! Я еду из аймака, что лежит подле большого сырта Джабык-Карагаз. Я принес весть: царский полковник Аристов – да ослепнут его глаза! – идет сюда с полуденной стороны. У него проводником Тугайбей. И с полковником столько солдат, сколько может быть дурных мух в жаркое лето.
Я не зажег в своих глазах огонь ненависти. Я не рассердился на этого гонца, не приказал отрезать ему язык за то, что он принес дурные вести.
Да! Я ввел его в свою кибитку. Я накормил его и напоил. Я поступил с ним хорошо.
Гонец принес не ложные вести. Так было. Солдаты царя Петра пришли. Это случилось в ту пору, когда перестает куковать в урмане бессемейный кянук.
Их была тьма. И они двигались, как тьма, наползающая в сумерках с гор. Их было очень много. И главный начальник над всеми солдатами был полковник Аристов, да будет имя его вонючим, и пусть свиньи мочатся на его могиле!
Они искали брод через Ак-Су. Они взяли кожаные турсуки и надули их воздухом, привязали их к своим седлам по одному с каждой стороны и перешли Ак-Су.
Я увидел их впервые за ближним холмом, что находится справа от Чиялы-Туб. Они были от меня на расстоянии трех полетов стрелы.
Я знал: их лошади выпьют и загрязнят нашу воду, вытопчут наши степи.
Я молился, но аллах не услышал меня. Я обратился к Кадыр-Эль-Исламу, но он не помог мне. Мы были одни.
И я увидел тогда перед собой своих сыновей. Они оба дышали горячо.
Мы отправили дальше от места Чиялы-Туб наши кибитки и угнали стада. Мы кликнули всех мужчин, которые могли владеть будзыканом и клычем. Нас собралось не так много, но каждый из нас был храбрым. Но нас было мало, и мы отступили.
Нет, нет! Мы не бежали.
Я вам скажу: когда рана в живот или в грудь – это смерть. Будь то конь или воин.
Дети! Сыны мои! Зачем я буду говорить о том, как вы умерли…
Знайте:
Я оставил о них хорошую память. Там, за Ак-Су, текут еще две реки, которые извиваются, как серебряная надпись из Аль-Корана над преддверием Газиевой мечети. У этих рек не было имен. И я дал им имена своих сыновей. Я похоронил их там.
А потом я мстил за них.
Стоны поверженного врага приятны слуху воина. Слова о пощаде веселят его сердце.
Кто скажет, что это не так?
Я заткнул свои уши перстами ненависти. В глазах моих горел огонь мщения.
Знайте все:
Это я и беглый из русской земли Антон переплыли ночью реку Дим и убили проклятого Тугай-бея. Он лежал у костра, окруженный своими сарбазами, но наши руки были достаточно крепки, чтобы заставить его не встать никогда.
Их было в пять раз больше, чем нас. Нас же было только двое и еще – ночь. Мы убили их, и я сам, вот этой рукой отрезал их уши и бросил в горячую золу костра.
Помню: я встретил предавшегося собаке Аристову башкирского старшину Улукая. Он ехал куда-то и осмелился кричать мне худые слова, ядовитые, как корень аксыргака. И я сделал то, что следовало сделать. Я погнал своего коня. Я настиг его. Я отрезал голову Улукая. И я послал эту голову самому Аристову да спалит его огонь!
Враги страшились меня. При одном упоминании моего имени они начинали дрожать, как дрожат глупые жеребята, когда услышат вой волка.
Да, так:
Судьба родившегося в год Барса подобна весеннему ветру, изменчивому, как женщина, которая таит в себе тепло и холод. Это так.
Но я скажу: горькое и сладкое узнает только отведавший.
Вот дорога моей судьбы привела меня наконец уже к закату, и самому мне ничего не нужно. Для меня все прошло. Я лишился своих сыновей, своей кибитки, лишился всего. Теперь я бездомная собака и греюсь у чужого огня.
Где мои друзья, руки которых когда-то лежали в моих руках?
Их нет.
Они ушли от силы света. Их глаза протекли в землю.
Я – один. Я – последний из Саратаева рода.
Но пока могут шелестеть мои губы и шевелиться язык, я буду рассказывать встречным о себе, о всех нас.
Ручьи несут воды и образуют большую реку.
Слова воспоминаний призывают к жизни минувшее.
Так бывает.
Так будет…
II
Было так:
В рваном бешмете, подогнув под себя ноги и прислонившись спиной к высокой сосне, сидел старик кураист. Лицо его было сурово и совсем не соответствовало тому веселому плясовому напеву, какой наигрывал его курай. Пальцы старика привычно скользили по легкой тростинке, и потревоженным шмелем, то затихая и словно удаляясь, то приближаясь и будто кружась над головой, назойливо гудел курай.
Перед лицом старика развевались нарядные девичьи платья, мелькали пляшущие ноги, но старик кураист не замечал их. Все его внимание было сосредоточено на девушке, одиноко стоявшей в отдалении у самого обрыва горы.
Она не принимала участие в пляске, настороженно вглядываясь вниз, в долину, чуткая к каждому шороху, и подозрительно осматриваясь по сторонам. Перед ней – склоны гор, поросшие густым лесом, горная речка в долине. Над горами проплывали облака. Тяжело пошевеливая крыльями, на каменистом уступе горы сидел беркут, расклевывая свою добычу. Внизу, в кустарнике, паслись оседланные кони.
Только звуки курая да топот пляшущих ног слышались в тишине. Девушки плясали, прикрыв платками нижнюю часть лица, и озабоченно поглядывали на свою сверстницу, стоявшую в дозоре. Вот она коротко взмахнула рукой, и мгновенно прекратилась пляска, смолк курай, и девушки присели в полукруг. Одна из них слегка приподняла руку и укоризненно проговорила:
– Язык твой запнулся, Гали. Не те слова ты говорил. – И возбужденно, горячо, почти с ожесточением: – Пусть скачут к крымскому хану наши гонцы. И к киргизскому Средней Орды. У киргизов много коней, много всадников, много стрел…
Другая, перебив:
– Не всякая стрела долетает до цели. Пусть башкирин надеется на свой лук. Только своя рука не обманет. Дорогую дань наложат ханы за свою помощь. Детям и внукам нашим не хватит жизни расплатиться с ними.
Тишину гор нарушил отдаленный шум. Сразу же оборвались разговоры, снова громко заиграл кураист, и девушки, встрепенувшись, закружились в хороводе.
Присев за выступом скалы, дозорная пристально смотрела вниз на горную дорогу, куда с крутого склона соседней горы с шумом осыпались камни. Это вспугнутые беркутом дикие козы метнулись к лесу. И дозорная облегченно вздохнула. Она приподняла руку, и курай смолк. И, уже не садясь, а сгрудившись, наперебой заговорили девушки:
– Скорей решать надо… Торопиться надо…
Одна из них сорвала с головы платок и жгутом свила его. На возбужденном, раскрасневшемся лице проступили капли пота. Злые искорки прорвавшегося гнева мелькнули в старческих, слезящихся глазах. Дрожали губы и тряслась седая борода.
Словно опахнуло нестерпимым жаром от вечереющего солнца, от горной тишины, и вслед за первым стариком другие тоже сорвали со своих лиц цветастые платки и полушалки. Седобородые старики, одетые в пестрые девичьи платья, стыдясь своих нарядов, отводили друг от друга взгляды.
– На карие глаза особый налог наложили… У кого из башкир не карие глаза?.. На девичьи косы – налог… На кибитки – налог… Много коней побрали… Надо посылать гонцов к ханам. Пусть они за нас заступятся.. – придушенно и торопливо шептал старик, первым сорвавший с себя платок.
Один из стариков что-то заметил в стороне, в кустах, и взоры остальных невольно устремились в ту сторону. Некоторые снова пугливо натянули на лица только что сдернутые платки. И опять загудел курай.
В кустах верхом на взмыленных лошадях остановились два всадника. Их появления с этой стороны никто не ожидал, но они пробрались сюда по трудным, почти не хоженным тропам. Один из прибывших передал другому повод своего коня, быстро спрыгнул с седла и подошел к собравшимся старикам.
– Азамат приехал… Азамат… – пронеслось среди них.
Чернобородый, смуглый, с обветренным лицом, в сермяжном белом кафтане, в узорчатых, расшитых сапогах из сыромятной кожи, держа в руках длинный сверток из бараньей шкуры,
Азамат испытующе смотрел на стариков, на их необычные костюмы, и старики, тоже испытующе, насупившись, стыдясь самих себя, смотрели на него. От облака, закрывшего солнце, метнулась тень, и еще больше потемнело смуглое и запыленное лицо Азамата. Начав тихо, стараясь быть спокойным, он невольно повышал голос:
– Горных коз боимся… Беркутов боимся… Шагу ступить нам нельзя… По дорогам нам ездить нельзя… Собираться вместе нельзя… Соль покупать нам нельзя… Кузницы свои запрещено нам иметь… Легкий воздух гор стал тяжелым для нашей груди.
Он схватил за подол платья стоявшего ближе к нему старика и рванул к себе.
– Подобает ли аксакалу такой наряд?.. В какой одежде вы собрались здесь… Чего еще ждете? Что вы надумали?..
Старики удрученно слушали его и молчали. Но вот один из них низко поклонился Азамату и сказал:
– Надумали посылать гонцов к крымскому хану, к ханам Киргизии и Джунгарии. У них большая сила, а одни мы не одолеем врагов, – и затеребил оборки платья, не зная, куда деть бессильно опустившиеся руки.
Азамат положил руку на его плечо и досадливо усмехнулся.
– Курица соседа кажется гусем, а пустишь ее к себе, она ястребом обернется. Так же может быть и с ханской помощью.
Он развернул сверток из бараньей шкуры и вынул из него палку, окрашенную в красный цвет.
– Пусть по обычаю наших отцов и дедов обойдет эта красная палка аулы Башкирии и каждый род поставит на ней свою тамгу. Смотрите, – протянул он ее старикам. – Юрмашнский, бурзянский, кара-кипчакский род дали свое согласие бороться с царем Петром.
Из рук в руки переходила эта красная палка, и каждый внимательно рассматривал вырезанные на ней родовые знаки. И каждому представлялось, как обернутая в баранью шкуру, тайно передаваемая гонцами, обойдет эта красная палка аулы Башкирии и на ней будет весь перечень примкнувших к восстанию родов.
Красная палка возвратилась к Азамату, и он, тщательно завернув ее в шкуру, передал стоящему рядом старику.
– Посылай, бабай, по аулам.
И вдруг – тревожно и порывисто – снова загудел курай. Девушка, не сходившая с места своего дозора, распластавшись по земле, поспешно замахала рукой, зовя людей к себе. Азамат первым бросился к ней и прополз к обрыву, откуда была видна дорога.
Растянувшись цепью, по дороге двигался конный отряд. Впереди на рыжей лошади ехал офицер. Лошадь его шла неторопливым ровным шагом, укачивая в покойном ковровом седле своего седока, и офицер дремал.
В конце отряда, окруженные конвоем, привязанные за руки к железному пруту, шли восемь беглецов. Были среди них чуваши; был старик татарин; широкоплечий, рослый мужик Антон и молодой башкирин Акбулат.
Лениво помахивая плетью, загребая большими сапогами дорожную пыль, позади беглецов шел капрал, недовольный жарой, дорогой, тем, что попались вот эти беглые и приходится их сопровождать.
Проводник-башкирин указал брод через реку, и офицер, дав знак к переправе, слегка ударил шпорой заупрямившегося коня. Насторожив уши и коротко проржав, лошадь вошла в воду, звонко вздымая брызги.
Беглецы замедлили ход перед рекой, и капрал замахнулся плетью на крайнего из них, молодого башкирина. Тот съежился, втягивая голову в плечи и приготовившись к ожогу плетью, но Антон загородил его собой и принял удар на свое плечо.
– На себя перенимаешь, – засмеялся капрал. – Знать, понравилось быть битым. Ну, на еще!.. – дважды хлестнул он Антона. – Бурлацкая сволочь! А еще русский… Связался с кобылятниками… В Уфе вам покажут, какую хорошую жизнь искать нужно. Там вам покажут… Ну, говорю… Шагай!
Вслед за отрядом беглецы вступили в воду. И только что успели добрести до середины реки, как с присвистом и гиканьем из прибрежных кустов в погоню за отрядом бросились седобородые всадники в пестрых девичьих платьях. Их внезапный налет внес сумятицу в ряды смешавшихся солдат. Раненный стрелой, конь офицера мигом вынес своего оторопевшего седока на противоположный берег, вскинулся на дыбы и закружился, заржал, забил копытом землю.
Некоторые из солдат пытались было обороняться, а большинство из них, бросая ружья в воду, поднимали руки, оказавшись окруженными всадниками в таких диковинных одеждах.
Сбившись с узкого брода, многие солдаты проваливались в глубину стремительной реки, цеплялись за стремена, за ноги взбудораженных коней, и, воспользовавшись этой суматохой, беглецы попятились обратно к берегу, но капрал, крича ругательства, размахивал намокшей плетью, задерживая их. Тогда ловким ударом ноги Антон опрокинул его в воду, и, словно по уговору, все беглецы накинулись на барахтавшегося в воде капрала, топча его ногами и топя.
Опомнившись и овладев конем, офицер пришпорил его и во весь дух помчался прочь.
III
Уфимский воевода Аничков, еще не оклемавшись как следует от недавней простуды, поминутно покашливая, раздраженно ходил по своей провинциальной канцелярии. Выходило так, что не угоден он стал государю Петру Алексеевичу, если сюда, на воеводское место, едет из Казани Лев Аристов.
Едет, но – слава богу! – пока никак не доедет. Перекрыли ему путь на Казанской дороге башкиры и не пропускают в Уфу. Зачем им какой-то новый воевода, когда свой бачка есть? Со своим они давно сжились, знают все его повадки, а новый не иначе как едет за тем, чтобы на них, на башкир, новые поборы-налоги накладывать. А зачем им, башкирам, новые налоги нужны? Не нужны совсем.
Вот как теперь повелось: все то, от чего в Москве и в Петербурге сами царские прибыльщики отказываются, как от вздорного, несуразного, вроде налога на глаза или на девичьи косы, то подхватывают прибыльщики в отдаленных воеводствах, лишь бы побольше денег собрать и получше выслужиться.
Неприятные вести доставил Аничкову прибывший из Казани гонец, и только одно в них пока отрадно, что не пропускают башкиры Аристова в Уфу, хотя тот с изрядным войском сюда идет. Озлобились бы посильнее башкиры да поколотили бы его хорошенько, чтобы без оглядки назад в Казань убежал, – вот то было б добро!
Но взглянул Аничков на портрет царя Петра, хотя и аляповато нарисованный, но висевший над воеводским столом в богатой, раззолоченной раме, и муторно стало на душе. Прорывавшаяся неприязнь к царю мешалась со страхом: ежели царь отстранит от здешнего воеводства, значит, жди какой-нибудь еще большей опалы. А за что, про что? Уж не за то ли, что денег не со всех башкир за карие их глаза сумел сыскать да не измерил, какой длины косы у девок? Для этого сперва нужно не в своем разуме быть.
Додумались же! На черные глаза – по два алтына налога, на серые – по восемь алтын. А в иной башкирской семье десятка два либо три, а то и больше глаз, и где же столько алтын набраться, чтобы все глаза оплатить? И, если уж правду сказать, то надо бы за карий глаз по восемь алтын брать, потому как он, карий, самый сглазной бывает. От него многие порчи случаются и на скотину и на баб. А еще того больше – на девок.
Потрудились явившиеся в Уфу прибыльщики Андрей Жихарев да Михайло Дохов: определили семьдесят две статьи налогов, по которым башкиры должны деньги казне вносить, да без промедления сроков, не то за недоимки будет еще особый налог, называемый штрафом.
Еще раз взглянул воевода на царский портрет и встретился взглядом со строгими и неотступно следящими за ним глазами Петра. Отходил воевода к окну, и царь словно бы переводил взгляд туда же. Аничков нервничал, старался вовсе не взглядывать на портрет, но знал, что царь продолжает следить за ним и, может быть, уже принимает какие-то решения, касающиеся всего уфимского воеводства и дальнейшей судьбы самого воеводы.
А может, это не прошедшая хворь держит его все еще в полубредовом состоянии? Похоже, что снова подбирается жар к голове и весь лоб испариной обметало.