Нет, не так, не то… Все не то! Нужно исправить, укрепить в глазах царя свое положение и не радоваться тому, что возмутившиеся башкиры не пропускают Аристова к Уфе, а, постараться скорее смять, сломить их сопротивление и прорвавшееся возмущение перевести в безоговорочную их покорность.
– Что это там?.. – прислушался он к шуму, доносящемуся к нему со двора.
То – огорчение, неприятность, а то – в один и тот же час – нежданная радость. Дорогим посланцем от самого государя припожаловал к уфимскому воеводе бывший петербургский гостинодворский купец, а теперь промышленных дел старатель Артамон Лукич Шорников, чтобы выбрать в Приуралье подходящее место для постройки железоделательного завода. Для ради приятного знакомства не преминул вчерашний купец – завтрашний заводчик – привезти уфимскому воеводе подарок ради их будущих дружеских отношений, и со всей подобающей такому случаю церемонией были высказаны слова обоюдной любезности.
Никто других гостей не сзывал, а они явились сами, неведомо когда и кем оповещенные о прибытии петербургского купца, и в воеводскую канцелярию набрались любопытные. Среди них были богатый башкирин Кадрай-тархан и мулла Хасан.
– Ай-е!.. Ай-е!.. – причмокивая губами, выражали они свое удивление, а удивляться было чему, наблюдая, как возчики вносили в воеводскую канцелярию обшитый рогожами низкий, но длинный ящик, осторожно протиснувшись с ним в дверь.
Ящик бережно опустили на пол, сняли с него рогожу, кошму, а под кошмой оказалась прослойка пуха, и вдруг все увидели, что потолок воеводской канцелярии опрокинулся в этот ящик и залег в нем, повторившись своим отражением. Улыбался воевода Аничков, улыбался его гость Артамон Лукич Шорников, улыбались все наблюдавшие, а лицо Кадрай-тархана выразило вдруг явное недоумение, когда он, Кадрай, вдруг увидел себя на дне этого ящика.
– Зеркало! – восхищенно воскликнул Аничков.
– Ай-е… Зеркало… – повторил за ним Кадрай-тархан, узнав, как называется такая вещь.
Весь простенок от пола до потолка заняло собой это зеркало в богатой оправе и творило свои чудеса. Вот – словно проплыл в нем сам воевода; вот – будто надвинулся из-за рамы и показался стол с лежащими на нем бумагами, а вот вдруг и другой, тоже живой мулла Хасан в таком же халате и в такой же чалме. Увидел мулла себя и сначала испуганно отшатнулся, а потом засмеялся, ткнул в себя, другого, пальцем и от изумления икнул.
– Ай-е!.. Ай-е!.. – повторял Кадрай-тархан.
Он подвел к зеркалу воеводского писаря Уразая, и даже этот совсем небольшой по своему чину и званию человек во весь рост повторился в зеркале. Даже простой писарь! Это было просто удивительно. Значит, зеркало может и любого другого так же вот повторить? Даже приходящего к воеводе с жалобой мещеряка или вовсе дервиша-оборвыша во всем его неприглядном виде? Или потом нужно будет от этого зеркало как-нибудь очищать?..
Человеку можно увидеть себя, например, в луже после дождя, в какой-нибудь другой тихой воде, но там отражения бывают смутными и бесцветными, как тени. Только в ясный солнечный день можно увидеть голубизну как бы опрокинутого в воду неба или огни факелов и фонарей, когда на лодке или пароме переплываешь Ак-Су. И еще – солнце, народившийся месяц или совсем полная, вызревшая луна и звезды могут явственно отражаться в воде.
Все цвета и оттенки одежды видны в этом зеркале, каждая складка на рукаве халата и морщинка на лице.
– Ай-е!..
Осторожно протянул Кадрай-тархан руку, и она встретилась с его же рукой, протянутой оттуда, из чудесной зеркальной глубины. Погладил пальцем свой палец и, повернувшись к наблюдавшему за ним петербургскому гостю, нетерпеливо спросил:
– Сколько стоит такое?
Подарок не денежной ценой чтим. С низким поклоном и заверениями, чтобы не почелся подарок за какое-либо корыстное искательство, а единственно в дар безмерного уважения к господину уфимскому воеводе, просит он, Артамон Лукич Шорников, принять это зеркало и красоваться в нем воеводской персоне.
– Ай-е!.. – завистливо причмокивал Кадрай-тархан.
Аничков был очень доволен такой нечаянной радостью, посетившей его в этот тревожный день. Гость с чувством глубочайшего почтения приложил руку к сердцу и поклонился, – хозяин тем же ответил ему.
– О! Один бачка – кунак и другой бачка – кунак, – сделал вывод Кадрай-тархан.
Он тоже согласился бы водить дружбу с человеком, щедрым на такие подарки. Ах, если бы у него в кибитке была такая необыкновенная вещь, называемая зеркалом! Он, Кадрай, сидел бы перед ним и смотрел на точно такого же другого Кадрая и разговаривал бы с ним или они вместе пели бы хорошие песни. Но если бы такая вещь была у него, он ни за что не позволил бы, чтобы из ее волшебной глубины появлялся недостойный человек, чтобы от его невзрачного вида не портилось чудесное зеркало. Конечно, о подарке он не мог помышлять, а денег заплатить за такое диво у него сейчас нет: последние, что были, за свои глаза и глаза всех домочадцев и челядинцев казне отдал. Но мог бы он, Кадрай-тархан, сказать заезжему гостю: "Выйди в широкую степь и, сколько земли охватит твой глаз, возьми себе". Земли у Кадрай-тархана много и тут, под Уфой, и еще по Осинской и Сибирской дороге. Так он и предложил:
– Понимаю, почтеннейший, – ответил гость. – Только ведь глаз глазу рознь. Иной – вельми зоркий – далече вокруг видит, а к тому же если на пригорочек встанет, – добродушно посмеялся он.
– Можно встать и на пригорок, – разрешал Кадрай-тархан.
Порешили так: будет и у Кадрая-тархана такое же зеркало, доставят его ему. И тут же договорились, что в задаток за него передаст Кадрай-тархан Артамону Лукичу Шорникову землю в Уральском пригорье по реке Серге для постройки там железоделательного завода. Воевода Аничков и мулла Хасан были советчиками и свидетелями полюбовной их сделки.
Следовало хорошо отметить счастливую встречу с досточтимым петербургским гостем, и воевода Аничков пригласил его пожаловать на ужин, а заодно с ним и старых приятелей – Кадрая-тархана и муллу Хасана.
– Ай-е… – приложил руку к груди Кадрай-тархан. И, в знак согласия, наклонил голову мулла Хасан.
Но еще не кончился короткий, отведенный жизнью срок радостным, веселым минутам, а подоспела новая неприятность. Бесцеремонно растолкав собравшихся людей, в воеводскую канцелярию явился сбежавший с речной переправы офицер и вместе с ним, сутулясь, вошел верный башкирский старшина Уразкул. Дурной мухой в открытое окно влетела весть о нападении на отряд необыкновенных всадников из переодетых стариков.
– Это те аксакалы, что в девичьих платьях собирались на горе, где созван был их курултай, – пояснил старшина Уразкул.
Сбивчиво, порой не подбирая нужных слов, рассказывал он о том, как, узнав о намерении стариков собраться, он заспешил в Уфу, чтобы сообщить воеводе о готовящемся замешательстве. Башкирам – пешим или конным – запрещено собираться больше двух человек, но это запрещение было для мужчин, а не касалось девушек. Воспользовавшись этим, под видом девичьих игр на горе собрались старики на свой запретный тайный сбор и сговор.
– Прочь все посторонние, – выгонял Аничков из канцелярии набравшихся людей.
Кадрай-тархан, мулла Хасан и Уразкул направились было к двери, но воевода задержал их. Они не посторонние, а могут быть полезными советчиками.
И они охотно посоветовали:
– Надо, бачка, подослать к мятежникам своих верных людей, будто перешедших на их сторону, тогда все замыслы возмутителей станут тебе известны, – сказал Кадрай-тархан.
– Пришедших с челобитными и жалобами задержать в Уфе как заложников. Это образумит многих непокорных, – добавил Уразкул.
– Так, да, – подтвердил их слова мулла Хасан.
– Дай знать всем пришедшим башкирам, что я завтра разберу их жалобы. Пусть никуда не отлучаются, – отдавал воевода распоряжения писарю.
Смятение охватывало башкир, пришедших к воеводе со своими нуждами. Аксакалы напали на царский отряд, и, может, нужно скорее возвращаться в свои аулы?.. Или, может, дольше оставаться здесь и узнавать, что станет предпринимать начальство? Ай, ай, как быть? Как сделать лучше?..
Летний вечер широко раскинулся над Уфой, над рекой Ак-Идель. На небе и на речной воде одна за другой стали зажигаться звезды. Воеводская стража прогнала со двора всех жалобщиков и челобитчиков, чтобы они не лезли к окнам. Помня о том, что больше двух собираться запрещено, башкиры поодиночке длинной вереницей расположились на ночь у дощатого забора, ограждавшего воеводский двор, и на земляном валу, поросшем репейником и лопухами.
Бачка писарь сказал, что с утра бачка воевода станет выслушивать их жалобы на притеснения и тогда можно будет умолять его о милости, нашептывать на недругов, кричать на завистников и лжецов и, если уж так нужно, то повалиться бачке-воеводе в ноги.
Надо быть тут, а там, – там, на Казанской дороге, аксакалы напали на солдат… Ай, ай!.. Может, все же скорей бежать в свои аулы? Или – тоже туда, к аксакалам? Забыть все обиды и распри между собой и бежать к ним, к своим, к непокорным?..
Писарь воеводской канцелярии Уразай долго стоял на крыльце, не решаясь ступить дальше. Понимал, что нельзя оставаться в таком оцепенении, надо что-то предпринимать. Но – что? В его воле погубить людей, которых оставят здесь заложниками, и в его воле их спасти. Представлял себе, как под конвоем воеводской стражи отведут их утром в острог, откуда они уже не выйдут никогда живыми. Грех большой ляжет за это на него, писаря Уразая, и аллах не простит ему гибели соплеменников. Нет, нельзя медлить еще и потому, что там, в канцелярии, в эти минуты решается что-то еще, о чем нужно знать.
Уразай выскочил за ворота, подбежал к сидевшему у забора старику нищему и, затормошив его, прошептал:
– Скажи всем… Скажи… Большой беде утром быть. Пусть не ждут ее, а убегают…
– Что сказать, бачка? Кому? – не понимал старик.
– Тихо… Тсс-с… Пускай все уходят, бегом уходят, а останутся – ответят головой за возмущение. Никого живым здесь не оставят. Скорей скажи…
И – слово в слово – повторил все это приблизившемуся к нему другому, более понятливому башкирину.
Сердце било, как в колокол. В голове нарастал и усиливался тяжелый гул. Вспотели скулы, а губы опалило нахлынувшим жаром. Уразай прикрыл глаза, отдышался и, когда убедился, что никого из башкир у забора уже нет, возвратился в канцелярию.
На столе в подсвечнике горела свеча. Воевода Аничков, Кадрай-тархан, старшина Уразкул, мулла Хасан и петербургский гость о чем-то совещались. Писарь прислушивался к гулу их голосов, стараясь вникать в смысл их слов, и, почувствовав себя словно освобожденным от тяжелого груза, проговорил:
– Я им сказал… Байсуш сидел, нищий… Я сказал, чтобы все убегали, а иначе пропадут, головой ответят… Они поверили мне, убежали.
– Что ты сказал? Кому? Зачем… – не мог понять воевода.
– Пусть думают, что я с ними. Пусть так думают, – говорил писарь. – По всем аулам эта весть облетит. И я… я тоже уйду к ним, узнаю всех зачинщиков. Все сделаю. Сам я, один…
Аничков недоуменно разводил руками, готовый разразиться страшным гневом.
– Не посоветовавшись… Без нашего ведома… Да кто ж тебе позволил?!
А Кадрай-тархан ударил ладонью по столу и, осклабившись в улыбке, прищелкнул языком.
– Ай-е!.. Джигит Уразай!.. Умный голова Уразай!.. Так надо, так! – одобрительно повторял Кадрай-тархан. – Самый молодец наш Уразай!
Столько происшествий за немногие часы! И кто бы мог подумать, что смирный писарь воеводской канцелярии пойдет как бы возглавить возмущение башкир, кочующих в окрестностях Казанской дороги, и сам приведет потом зачинщиков на расправу? А теперь будет так. И верный начальству старшина Уразкул пойдет вместе с ним. Они в ночь уйдут на Казанскую дорогу, будто бы тоже убежав из Уфы. Вот и ладно, вот и хорошо. Сразу понял все замыслы писаря Уразая умудренный жизненным опытом Кадрай-тархан.
И еще хорошо, что воевода не забыл об ужине. Можно будет с большим удовольствием принять участие в этом приятном домашнем пиршестве. И туда, в хоромы воеводы, понесут дорогой подарок петербургского гостя. Пусть воеводские служители зажгут факел, чтобы освещать дорогу, и осторожным, легким пусть будет каждый их шаг, чтобы не спугнуть ни одну звезду, которая пожелает поглядеться в зеркало. И надо будет так поставить его в воеводских хоромах, чтобы было видно, как завтра утром ранняя заря загорится в нем.
Факельщик шел впереди. За ним – сам воевода с петербургским гостем, следом за ними двое служителей несли зеркало, и в нем, будто играя, отражались и переливались отсветы факела. Шествие замыкали Кадрай-тархан и мулла Хасан.
С вечера показывались звезды, а теперь, ближе к ночи, все небо затянуло черным пологом туч. Со всех сторон липла непроглядная тьма, и лишь узкую тропку прожигал в ней продвигавшийся вперед факел. Еще немного шагов, и будет дом воеводы.
Услышав людские шаги, во дворе, мечась на своей цепи, неистово забрехала собака, и, словно испугавшись ее и не сумев увернуться от камня, метко брошенного из темноты чьей-то рукой, звонко вскрикнуло зеркало, осыпая землю осколками.
– Ай-е!..
IV
Завернутая в баранью шкуру, красная палка обошла многие аулы, и старейшины башкирских родов поставили на ней свою тамгу в знак того, что присоединяются к восставшим.
И вот как сразу стало хорошо: стоило потуже затянуть на шее урядника аркан, и уже можно собираться кучно на любой тропе, на малой и большой дороге и громко высказывать долго скрываемое возмущение. Ожил немевший до этого язык, налились силой руки, зорче вглядываются вдоль сразу забывшие робость глаза. И было удивительно, как это они, башкиры, боязливо подчинялись старшине да уряднику потому, что у тех в руках была плеть. Неужели нельзя было раньше справиться с ними? Справились же теперь!
И ожили заколоченные до этого кузницы, запылали в них горны, застучали молотки, сбивая искрометную окалину с раскаленного железа. Острые наконечники стрел не разучились выковывать башкирские кузнецы. Уже заготовлено множество луков, и на каждом из них туго натянута тетива.
На Казанской дороге между рекой Ак-Идель и аулом Чульмой, у кибитки старика Аллаязгула башкиры слушали письмо, доставленное из главного отряда повстанцев.
– Седлайте четырех коней…
Старик Аллаязгул знал, что означают эти слова, и пояснил их:
– Поднимайте четыре дороги Башкирии – Казанскую, Осинскую, Сибирскую и Ногайскую…
– Отбирайте пшеницу от куколя… – читали дальше.
И Аллаязгул разъяснял смысл этих иносказательных слов:
– Отбирайте верных людей от изменников…
– Кто с нами? – спрашивали в толпе.
И читавший письмо перечислял:
– Примкнул род Тамьянский, Курматинский, Табынский, Айлинский, Дуванский… Много родов. И степь, и горы с нами. Решайте, что будем делать мы.
Аллаязгул поднял руку, сказал:
– Будем собирать кибитки. Скот угоним в горы. Женщины и дети будут с ним. – И обратился ко всем: – Так я сказал?
– Так!.. Айда!.. – послышались голоса.
Вот и прощай, аул. Прощай навсегда, злосчастная эта родина!..
В ауле суматоха. Часть его жителей решает уходить в Киргизию, в надежде на более сносную жизнь там. Далек путь туда и – кто знает? – будет ли там легче для них, незваных пришельцев, обойденных удачей и счастьем в своих местах? Некоторые семьи решали смириться со своей безрадостной участью и остаться здесь, теперь уже не на своей земле, перешедшей от них к богатому сотнику Мурзабаю, уплатившему царской казне налог за карие глаза всех их домочадцев и еще дополнительно за косы их дочерей. Не знают только, как дальше тут жить. Может, тоже придется бороться и примыкать к восставшим? Может, метко пущенная стрела, острое копье да крепкий аркан помогут одолеть врагов? Может, захочет аллах, чтобы победили они, его правоверные?..
Давний кунак Аллаязгула, его сосед Сагид, собрался уходить в Киргизию, и не придется, значит, им породниться, как они думали все эти годы. Алме, дочери Сагида, исполнилось пятнадцать лет, и скоро, может быть, очень скоро вернется из поездки за солью Амин, сын Аллаязгула, которому осенью сравняется шестнадцать лет. Думалось, что близок день второй их свадьбы, после которой они станут жить отдельно в своей кибитке. Помнит Аллаязгул, какой веселой была их первая свадьба, когда Амину пошел второй год и он уже учился ходить, а Алма могла только сидеть на руках матери. На их свадьбу собралось тогда много гостей, и, как это полагалось, каждый гость оделял жениха и невесту подарками. Дарили паласы, кошму, коз и баранов; были песни и пляски под игру кураистов, было много выпито кумыса и айрана, – долго и хорошо веселились.
Ах, ах!.. Уведет Сагид свою дочь, и не будет она женой Амина; где-то уже далеко-далеко окажется Алма, когда Амин вернется домой с добытой солью. Но куда, в какой дом он вернется? где найдет он отцовскую кибитку? Сколько горьких известий ожидает его. Ай, ай!..
– Это ты, Уразай, хорошо придумал. Молодец! Конечно, все поверят, что ты им свой человек, благодарны будут за то, что предупредил и тем спас их, а то бы они остались заложниками. Умная голова у тебя, – хвалил воеводского писаря Уразая старшина Уразкул и предвещал ему всякие жизненные блага. – Воевода и сам царь наградят тебя, когда укажешь зачинщиков и поможешь их захватить. Приедем, ты в ауле скажи, что я твой помощник, что тоже, мол, на их сторону перешел. Они поверят, и я буду тебе помогать. Станем самыми лучшими кунаками, оба богатыми будем, Уразай.
– Ай-е… Так и будет, – подтверждал слова старшины воеводский писарь.
– Моя рука, Уразай, будет твоей рукой. Мои глаза – твоими глазами. Мои уши – твоими…
– Ага, так. Будет все так… Вон и Чульма видна, – пришпорил коня Уразай вырываясь вперед.
Еще не разошлись люди от кибитки Аллаязгула, когда к ним подъехали два всадника. Лишь немногие знали в лицо воеводского писаря, но все уже слышали о том, что он предостерег башкир о грозившей им опасности. И добрая и худая весть по аулам вместе с ветром летит, а то и еще быстрее. Один из башкир, бывший накануне в Уфе, узнал Уразая.
– Бачка писарь приехал!
Уразай перехватил из руки Уразкула повод его коня, чтобы тот не рванулся с места, и заговорил:
– Я сказал вчера вечером приходившим к воеводе башкирам, чтобы они скорей уходили…
– Знаем, бачка, слышали. Спасибо тебе.
– А теперь я сам пришел к вам, чтобы вы видели во мне своего человека.
– Рады видеть, бачка, тебя. Еще раз спасибо.
– И я к вам пришел, – сказал Уразкул.
– Да, и он, – подтвердил его слова Уразай и злобно усмехнулся. – Знайте все, этот старшина Уразкул вызвался быть со мной вместе и как бы действовать заодно.
– Так, да, – кивнул Уразкул.
– Он надеется, – продолжал Уразай, – что я узнаю имена зачинщиков возмущения, сообщу их ему и он выдаст их. За это воевода и царь наградят его. Он ваш враг. Делайте с ним, что хотите.
Уразкул, сутулясь, сидел на коне с вытаращенными глазами – верить ли услышанному?.. Потом, опомнившись, гикнул на коня, и тот взвился на дыбы, затряс головой, стараясь рвануться в сторону, но Уразай крепко держал его повод, а несколько человек уже вцепились в старшину и стаскивали его с седла.
– Собака! – прохрипел Уразкул, метнув ненавистный взгляд на писаря. – У-у… – и заскрежетал зубами.
Уразай плюнул ему в лицо.