Золотой саркофаг - Ференц Мора 16 стр.


Но по мере того как она тщательно изучала лицо сына, ледок в ее голосе постепенно таял.

– Лоб у тебя – его, а волосы и брови – мои… А эти большие круглые глаза? Так же легко наполняются слезами?.. Нос… И эти морщины!.. Как и отец, любишь смеяться?.. Вижу: сердце у тебя доброе… Но берегись: ты вспыльчив, как я была когда-то. Это великий грех!.. Ну, а губы?.. Не такие тонкие, как у отца: это мои, чуждые вероломству губы… Смотри мне в глаза! Так!.. Вот какой ты большой… и красивый…! Ну, обними же свою мать!.. Только не плачь… мой милый, родной мальчик!

Елена отдала свечу Минервине: светильник стал не нужен, когда так ярко возгорелось сердце матери, смотревшей на сына с любовью, то смеясь, то плача.

Выскользнув из объятий матери и обняв за плечи Минервину, принцепс сказал:

– Ты видишь, мама: теперь я у тебя не один.

Елена обернулась к девушке, и та под ее пристальным взглядом невольно опустилась на колени. Белая женщина не подняла ее.

– Красивая – это я вижу, – промолвила она. – Но сохранила ли ты чистоту, находясь при дворе императора? Не поддалась ли соблазнам, которыми искушает нас лукавый?

Смело глядя в испытующие глаза, Минервина ответила:

– Спроси у сына, госпожа.

– А ты любишь его?

Столько теплоты и нежности было в этом вопросе, что девушка осмелилась припасть к ногам белой женщины и спрятать лицо в ее коленях.

– Мама! – как рыдание вырвалось у нее.

Теперь опустилась на колени Елена. Взяв девушку за подбородок, она спросила:

– И всегда будешь любить его… если даже он разлюбит? Будешь верна ему, если даже он отвергнет тебя? Сохранишь ли веру в сердце своем, если даже он окажется вероломным?

Резко выпрямившись и схватив сына за руку, она продолжала:

– Но тебе… тебе нельзя быть вероломным! Если начнешь смущаться в сердце своем, когда враг-искуситель будет грозить тебе секирой палача или, вознеся на гору, прельщать властью над всеми царствами и их славой, вспомни мать свою, вспомни ее страдания!

Утерев навернувшиеся слезы, она подняла Минервину.

– Но ты не страшись, дочь моя! Ведь я оставлена богом за то, что венчалась перед нечистыми духами. Меня отдали тогда под покровительство Юноны, принеся ей в жертву желчный пузырь поросенка. И с помощью гнусных бесовских обрядов посвятили меня в женщины. Над тобой же – десница бога истинного, моего и твоего бога, нашего спасителя… Он и твой бог, сын мой!

Константин смущенно пожал плечами: не особенно усердный поклонник старых богов, он нисколько не томился и по новому. Доверял он одной лишь богине Тихе – Судьбе, крохотная статуэтка которой и теперь была у него на груди.

– Я терпелива, сын мой, – с достоинством произнесла Елена. – Многотерпелив и господь, наш спаситель. Придет время, он озарит твой рассудок и сердце твое светом божественной истины. Но и до той поры да не оставит тебя отец наш небесный!

Открыв дверь во двор, она позвала:

– Мнестор!

Вошел антиохийский епископ. Откинутый назад капюшон уже не скрывал его седых волос и спокойного лица с ясными глазами. Константин посмотрел на него с невольным почтением и некоторой тревогой. Не раз доводилось ему присутствовать на свадьбах друзей, и потому он знал, сколько церемоний предшествует тому мгновению, когда жених может, наконец, перенести невесту через порог своего дома и поставить ее на шкуру только что освежеванного барана. Направляясь сюда, он и не думал о свадьбе, а только хотел отдать невесту под защиту своей матери, чтобы та укрыла Манервину у себя. С опаской озирался он на дверь: кто еще явится помогать этому странному жрецу, величаемому епископом и одетому не по-жречески просто.

Вслед за священником в сарай вошел уже знакомый Константину сгорбленный старик в сопровождении женщины средних лет. Но никаких мистерий, чего так боялся принцепс, епископ устраивать не стал. Он просто взял молодых за руки и спросил Константина.

– Любишь ли ты эту девушку, нареченную Минервиной?

Потом спросил девушку, любит ли она юношу, нареченного Константином. Получив и в том и в другом случае положительный ответ, епископ соединил их руки и осенил их обоих крестным знамением со словами:

– Да благословит вас бог истинный и сын его единородный, господь наш Иисус Христос!

Когда взошло солнце, жена и мать принцепса уже ехали на мулах по малолюдной дороге, ведущей к морю в обход Антиохии. Они намеревались попроситься под видом простых паломников на корабль с христианским экипажем. Их сопровождал сгорбленный пресвитер Анфимий.

А принцепс скакал тем временем обратно в священный дворец, размышляя больше о молодой жене, которую отпустил девушкой в дорогу, чем о новом боге, с которым впервые встретился вплотную.

Мнестор и Минервиний, торжествующие, следовали на почтительном расстоянии за сыном Елены. Оба шевелили губами, но, не беседуя между собой, а воздавая хвалу единому богу, благоволившему явить своему народу покровителя в самой императорской семье.

13

На другой день Титанилла проснулась около полудня от мучительной головной боли. Раздраженно отстранила Труллу, предлагавшую всевозможные освежительные средства, и, приняв ванну, снова юркнула под одеяло. Девушка сама не знала, почему у нее так тяжело на душе. Ведь и раньше бывало, что от винных паров кружилась голова; однако ни отвращения к себе, ни угрызений совести она при этом никогда не чувствовала. Ей нравилось, когда в легком тумане плыли вокруг улыбающиеся лица, слышался беззаботный смех, и время не плелось, подобно старой кляче, а мчалось, как на крыльях, – изумительно быстро, не причиняя ущерба ни наружности, ни сердцу.

Глядя в круглое зеркало, Титанилла не находила на лице своем никаких следов вчерашнего пиршества. Кожа белая, свежая, глаза выспавшиеся, блестящие. И в душе – обычная пустота, вполне удовлетворявшая девушку. Ей даже нравилось, что сердце ее – вроде глубокого дремлющего колодца, куда заглядывает только солнце, так наполняя его своим сиянием, что ни для чего другого места не остается. Правда, после того, как при дворе появился Варанес, ей иной раз стало казаться, будто на дне этого колодца она видит его задумчивое лицо. Но потом это прошло. Теперь она вспоминала перса, лишь встретясь с ним. Когда же видела она его в последний раз?.. Ага! В тот день, когда Квинтипор подарил ей цветы… Квинтипор. Гранатовый Цветок! Она готова была поклясться, что юный невольник и в темноте покраснел, услыхав от нее, что она будет звать его Гранатовым Цветком. Губы у него на самом деле бледно-розовые. Невинные. И глаза детски ясные. Девушка опять взглянула в зеркало и горестно усмехнулась: ее глаза и губы знают больше.

В коридоре раздались гулкие тяжелые шаги. Галерий с шумом отдернул гардины. Крупное красное лицо, темные кошачьи глаза удовлетворенно сияли.

– Будь благословенна, августелла! – громогласно приветствовал он дочь. – Здорово мы вчера уладили с Максентием! Правда?

У Титаниллы прервалось дыхание. Сразу вспомнилась игра в коттаб, возникли звуки, цвета и запахи вчерашнего вечера. Перед ней всплыло все, вплоть до того мгновения, когда она упала на руки принцепса. Остальное скрывалось в тумане, который, однако, от слов Галерия быстро рассеялся.

– Нет, стрекоза, не зря отец твой зовется Титаном. Ты станешь августой. И ждать, по-моему, уже недолго. Еще бы! За Галерием не пропадет!

Титанилле живо представилась вчерашняя картина: за столом сидят, обнявшись, два солдата, обсуждая не то разбойничий налет, не то заговор. Она слышит их шепот, угрозы, заверения.

– Скажи, отец, – вдруг спросила она, – за что ты так ненавидишь повелителя?

Раньше она ни за что не осмелилась бы задать отцу подобный вопрос. Но теперь, когда судьба ее решена, отчаяние и упрямство сделали ее бесстрашной.

Галерий вперил в нее удивленный взгляд.

– Как это тебе на ум взбрело?! Повелитель постарел и стал совершенно беспомощным. Злюсь я на него – это правда. Но в то же время и жалею. Жаль, что Флавии так его испортили. Но ненависти к нему я не питаю. Пусть едет к себе в Салоны капусту сажать, и живи он там хоть до ста лет. А вот главного безбожника!.. Не успокоюсь, пока этими руками не изничтожу его вместе со всем выводком!

Галерий схватил с постели зеркало Титаниллы – массивный серебряный диск – и разломил, его пополам, словно миндальную лепешку. Теперь девушка убедилась в правдивости рассказов бабушки Ромулы о неимоверной силе отца. В бытность пастухом он легко усмирял любого, самого свирепого быка. Схватит за рога и свернет шею. А, разозлившись, мог двумя пальцами сорвать у коня копыто. Прежде Титанилла думала, что вся сила отца – в его неотвратимом взгляде.

Девушка видела, что исполин страдает, чувствовала: вовсе не за богов. Так люто ненавидеть человек может только за личную обиду, а не из-за каких-то далеких отвлеченных существ.

Титанилла погладила его руку.

– Тебя обидели, отец?

Галерий порывисто схватил дочь за плечи. И сожми он их еще немного сильнее, на них выступила бы кровь. Он не заговорил, а заревел, как раненый зверь:

– Обидели?! Ты что, забыла о Каррах? Ведь ты была там!

– Я тогда была совсем маленькая. Ничего не помню, отец.

Она знала, что возле этого города было какое-то сражение. А теперь вдруг вспомнила, как няня сказала раз, что ежели кто заведет речь про это побоище, тому вырвут язык. Титанилла подумала тогда, что няня шутит, но не расспрашивала, так как битвы ее вообще не интересовали.

– Ну да. Все притворяются, будто не помнят. А за спиной у меня хихикают. Самый последний солдат презирает меня за это побоище. Значит, и ты тоже не помнишь, да?

Галерий положил руку ей на горло, и она почувствовала, как бешено бьется кровь в кончиках его дрожащих пальцев. Однако она была дочерью своего отца: у нее даже ресницы не дрогнули.

– Это все-таки лучше, отец, чем объятия Максентия, – спокойно промолвила она.

– Эх! – с досадой отдернул он руку. – Как ты не поймешь, что дело здесь не в Максентии, а в Максимиане! Через сына он будет у меня в руках. Или, может, хочешь, чтоб я отдал тебя за старика? Ради тебя он, не колеблясь, утопит в Оронте обеих наложниц.

Взгляд девушки потемнел от омерзения. Немного успокоившись, цезарь стал ходить взад и вперед по комнате.

– Теперь слушай! Я напомню тебе, что было под Каррами.

Это произошло на втором году его цезарства. Война бушевала на четырех фронтах. Галерию достался персидский театр военных действий. Здесь он и столкнулся с Шапуром, дедом Варанеса, самым опасным противником империи. Еще во времена великих смут этот персидский царь наголову разбил римские легионы, захватив в плен самого императора Валериана. Он приказал содрать с него, живого, кожу, вымазать ее красной краской и сделать чучело, которое возил потом с собой по городам Персии. Таким образом, не только военные интересы, но и поруганная честь империи требовала суровой кары для дерзновенного. Вечером, накануне решительного сражения, в лагерь, после подавления египетского мятежа, прибыл Диоклетиан. Приехал и Констанций, недавно усмиривший Британию. На военном совете Констанций заявил, что силы, имеющиеся в распоряжении Галерия, по его мнению, недостаточны, и предложил, чтобы не обрекать их на верную гибель, подождать подкрепления. Галерий возмутился таким вмешательством в его дела и, поскольку Диоклетиан своей воли определенно не высказал, на другой день двинул свои войска в пустыню. И победа была бы обеспечена, если бы не туземные проводники, подкупленные царем: они завели легионы в засаду. Римляне потерпели жесточайшее поражение в том самом месте, где за три с половиной столетия до того нашел свою гибель триумвир Красе. На деле поражение означало лишь человеческие потери, так как царь не перешел в наступление, вынужденный из-за внутренних волнений оставить поле своей победы и поспешить в Персию. Но Диоклетиан разразился неистовым гневом и выдумал для Галерия посрамление, еще более жестокое, чем надругательство персов над плененным императором.

– Он уселся вместе с Констанцием в парадную колесницу, а я, цезарь Римской империи, должен был бежать за ними две тысячи шагов, как самый презренный раб!.. В пурпурных сандалиях и мантии, с цезарским венком на голове!.. На глазах уцелевших от побоища легионов!..

Начав говорить относительно спокойно, Галерий теперь снова ревел, как разъяренный зверь. У него вздулись жилы на лбу, и все, что ни попадалось ему на пути, летело прочь от его злобных пинков.

– Ну вот, теперь ты знаешь, что такое для твоего отца Карры?

Выбежав из комнаты, он почти тотчас вернулся с пожухлыми, когда-то красными сандалиями в руках.

– Вот они, каррские сандалии! – с силой швырнул он на пол ссохшуюся обувь. – С тех пор я всюду вожу их с собой и каждый вечер клянусь всеми богами, что они еще будут пурпурными. Я освежу их кровью всех, кто причастен к моему позору. Кровью Констанция и его отродья, в котором течет эта подлая кровь. Изведу всех безбожников, с чьей помощью он надеется, как только помрет Диокл, провозгласить себя императором. Но этого ему не дождаться! К тому времени мы всех их уничтожим. И я проволоку его труп, как дохлого пса, за своей колесницей две тысячи шагов по пыли, на виду у всех легионов!

Пот лился с него ручьями. Даже на багрянице появились влажные темные пятна.

Титанилла отерла рукавом его искаженное злобой лицо. С ужасом и сочувствием смотрела она на одержимого жаждой мести отца.

– Вот. Теперь понимаешь, для чего Титану нужно объединиться с Геркулесом?

– Понимаю, отец, – прижимая обе руки к сердцу, промолвила девушка.

Шаркая подошвами, вошла Трулла, чтобы еще раз попытаться покормить свою маленькую госпожу.

– Что я тебе принесла, сокровище мое! Сразу разрумянишься, только увидишь!

– Ну-ка, покажи, Трулла, что там такое? – жадно ухватилась девушка за возможность отвести глаза от отца.

– Чем бабушка Ромула баловала свою кисаньку?

– А, пенки?

Девушка улыбнулась бледными губами.

Галерий скорчил шутливую гримасу.

– Эх ты, крестьяночка! Даже в такой день, когда ждешь своего нареченного!

В дверях показалась угодливая фигура привратника с золотым жезлом. Но доложил он не о Максентии. По приказу священного государя явился Тагес, почтеннейший начальник гаруспиков и авгуров, и с ним – врач, достойнейший Синцеллий.

14

Готовилось последнее заседание священного консистория. В зале совещаний четыре невольника мыли мозаичный пол; в рабочем кабинете императора Квинтипор приводил в порядок документы. За последние две недели, все болезненнее ощущая свое одиночество, юноша стал значительно серьезней. Он не видел нобилиссимы с того самого вечера на крыше префектуры, когда она прозвала его Гранатовым Цветком. Сама нобилиссима, видимо, уже давно забыла об этом, и сейчас, конечно, не скучает. Впрочем, и ему скучать некогда: император не оставляет его без работы, хоть и неинтересной. Однако о нобилиссиме он вспоминает довольно часто. Вероятно, еще и потому, что с ним нет теперь Биона: старик уехал в Александрию, поселился там и, кто знает, доведется ли им еще когда-нибудь встретиться. Тогда Квинтипор с легким сердцем расстался со своим учителем, но теперь с каждым днем все острее чувствовал его отсутствие. Квинт и Саприция тоже скоро уедут. Император повелел им поселиться в Салонах, и Квинтипору даже немного обидно, как радостно собираются они в дорогу. Все-таки отец и мать, хоть давно освободившиеся от родительских забот, могли бы, расставаясь с сыном, может быть навсегда, и погрустить немного. Впрочем, вероятно, сам он опечален, наверно, лишь тем, что в этой пустыне императорского двора остается совсем один. Среди придворных у него нет даже знакомых, за исключением Лактанция, которого изредка вызывает к себе повелитель, поручивший ритору написать историю своего правления. Общество сверстников вовсе не привлекало Квинтипора; к тому же он понимал, что императору не понравилось бы его частое общение с придворной молодежью.

– Эта компания не для тебя, – сказал ему однажды император.

И, заметив в глазах юноши недоумение, пояснил: молодые люди очень любопытны и будут расспрашивать о делах, известных Квинтипору от императора, о которых как раз ни с кем нельзя разговаривать. Любая государственная тайна – это искра, способная вызвать большой пожар. Держать язык за зубами должен не только сам государь, но и тот, кто всегда бывает с ним вместе.

Тогда же Квинтипор задумался над тем, почему император, со всеми такой замкнутый, доверяет именно ему; но ломать над этим вопросом голову не стал. Он, пожалуй, не очень бы огорчился, если бы повелитель перестал так безгранично доверять ему и рассказывать во всех подробностях, что делается в священном консистории. Юноша видел только, что быть императором – не особенно большое удовольствие, а хранителю священной памяти приходится забивать себе голову множеством таких вещей, необходимость запоминания которых совершенно непонятна. И однажды Квинтипор не на шутку перепугался, когда повелитель мог заметить, что по части внимательности у его секретаря не все благополучно. Диоклетиан, чрезвычайно довольный новыми законами против роскоши, объяснил Квинтипору, что только путем строжайшей экономии можно еще спасти империю от полного разорения. Он рассказал, какие огромные деньги уходят в Аравию – за благовония, в Армению – за невольников, в Персию – за евнухов, в Серику – за шелковые ткани и в Индию – за женские украшения.

– Пятьдесят пять миллионов сестерциев ушло только на покупку жемчуга, губной помады и пурпурных покрывал, – привел он выдержку из одного отчета, наблюдая, какое впечатление произведет эта сумма на Квинтипора. Но юноша только кивнул головой – скорей одобрительно.

– По-твоему, это немного? – удивился император – Такие деньги – за губную помаду?

Но тут же по рассеянному взгляду юноши император понял, что тот и не думал одобрительно кивать, а попросту клевал носом, усыпленный всеми этими данными об экономическом положении империи. Диоклетиан не рассердился, а только, снисходительно улыбнувшись, спросил:

– Э!.. Да ты, я вижу, заснул, мой мальчик?

Дремота мгновенно исчезла из глаз юноши.

– Нет, государь, – ответил он, вскочив с места. – Конечно, слишком дорого обходятся красные губы.

Назад Дальше