Золотой саркофаг - Ференц Мора 41 стр.


"Я беседовал сегодня с одним из вожаков христиан о той необычайной борьбе, которую затеяли между собой боги. Хотя у него нет подлинной философской невозмутимости, позволяющей взирать на дела человеческие, как должно мужу, поднявшемуся на вершину горы, – умный и честный старец. Из его слов я понял, что сам Отец богов не мог бы поступить мудрее тебя, когда ты сделал судьей над христианами, вместо палача, их собственную совесть. И чем скорее распространишь ты, владыка мира, действие смягчающего закона на всю империю, тем быстрей солнце, дождь и ветер разрушат твердокаменную, жесткую скалу, которая, скрываясь под водой, могла бы прободать и потопить корабль империи".

– Готово! – сложил он письмо и улыбнулся Лактанцию.

Но тот не ответил ему улыбкой. Он поднялся и крепко пожал Биону руку.

– Я тоже готов. Прощай, Бион! Если такой великий грешник, как я, может явиться перед лицом господа, я буду молиться за тебя и просить, чтобы он как можно скорее просветил твой разум и дал бы тебе место возле своего престола, рядом со мной.

Впервые после долгих месяцев на губах его, обычно суровых, заиграло отдаленное подобие улыбки. Мертвый призрак прежних, живых.

– А там мы с тобой уж не будем спорить.

– Зато сейчас будем! Клянусь всем воинством божьим! – вскочил математик.

Тут вошел Квинтипор. Бион только кивнул ему и тут же схватил Лактанция за грудки.

– Ты что задумал, ритор?

Лицо Лактанция засияло.

– Пойду, заявлю, что я – христианин. Я не сделал этого раньше, потому что чувствовал, что еще не достоин пальмовой ветви мученика и что господь с какой-то целью еще удерживает меня. А теперь вижу с какой. Он предназначил меня для того, чтоб раздуть затухающий ныне огонь.

Между двумя учеными разгорелся горячий спор. На этот раз громче и с большей страстью говорил Бион. Он нападал, а ритор тихо, спокойно защищался, обращая против математика иной раз его же оружие.

– Если плоть такая большая ценность, как ты говоришь, Бион, значит, ею можно искупить душу.

– Но чью душу собираешься ты искупать? Твою ведь искупил уже сам Христос.

– Души тех, кто не ведает об искуплении. Христос искупил всех, но не все верят в него. Есть люди, за которых недостаточно умереть богу, люди, слепленные из тяжелой, трудно обрабатываемой глины, слишком крепко цепляющиеся за землю. Таких может спасти только человек, подобный им.

Бион горячо возражал. Тот, кто учился вместе с ним у Арнобия и изучал философов, не должен так рассуждать. Человека никто посторонний спасти не может – ни бог, ни человек. Если искупление вообще возможно, то каждый может искупить себя только сам.

– Нет, Бион, – кротко, но твердо ответил ритор. – Этого тебе не понять, потому что ты тоже – тяжелая, труднообрабатываемая глина. Ты в состоянии понять только то, что кровь неразумного животного, пролитая на идольском жертвеннике, может запачкать платье, но не способна очистить душу. Другое дело – смерть человека. Человек способен спасти человека, если из любви к нему пожертвует своею кровью.

Дневные звуки за окном стали замирать. Иногда с улицы доносились обрывки музыки, иногда врывались пьяные крики. Бион открыл ставни. Виа Номентана совсем погрузилась во мрак, и скорей можно было угадывать, чем видеть, что улица кишит людьми, словно насекомыми. Среди них попадались светлячки – по одному, по двое, по трое. Это невольники освещали путь богачу или вельможе полотняным фонарем с бронзовым каркасом или смоляным факелом.

– Ну что ж, иди! – с досадой показал Бион в темноту. – Отправляйся хоть сейчас, коли думаешь, что ради тебя преторы бросят все и сейчас же соберутся казнить христианина. Иди, Лактанций!

Потом улыбнулся и обнял ритора.

– А что ты скажешь, брат, если мы заманим тебя с собой в амфитеатр? Повеселись еще хоть раз перед тем, как показать своим единоверцам пример героизма. Да не гляди на меня глазами василиска: ведь я хочу тебе добра. И как знать, – может быть, именно там задумал твой бог сотворить какое-нибудь чудо?

Ритор, склонив голову, молча вышел из комнаты. Только теперь Бион обратился к Квинтипору.

– Ну, а ты, мой мальчик… Фу-ты, как только язык повернулся!.. Клянусь звездами, я хотел сказать: "всадник"!

– Ах, оставь, Бион! Как хотел бы я быть еще мальчиком, – тихо промолвил Квинтипор и взял старого учителя под руку. – Пойдем вместе? Ты куда собирался?

– А ты разве не идешь с царевной в Большой цирк? По-моему, утром вы собирались? Не правда ли? Я слышал от твоих рабов, что нынче будет большое веселье. Да и здесь, под окном, среди дня кричал глашатай "синих", что нынче побьют, по крайней мере, десять "зеленых", так что они от досады сами позеленеют, как их туники.

– Я хочу с тобой, – рассеянно отвечал Квинтипор.

"На то они и влюбленные, чтобы ссориться, – подумал Бион. – Но то, что сегодня натворила Венера Вспыльчивая, завтра поправит Венера Уступчивая".

Они вызвали управляющего дворцом и попросили совета, в какой им театр пойти. Тот порекомендовал цирк. Он тоже сказал, что сегодня там будет необыкновенно весело. Но так как он болел за "зеленых", то призвал богов в свидетели, что будет побито десять "синих" ристальщиков, так что они посинеют, как их шапки. Ему это известно наверное, так как его племянник – известный на весь мир Кресцентий – в партии "зеленых"; они даже поставили перед своими конюшнями его статую. Ему всего двадцать два года, а он уж выиграл на ристалищах больше полутора миллионов сестерциев.

– Да мы ведь про театры спрашивали, а не про цирк, – остановил его Квинтипор.

Управляющий, хотя в душе возмутился, что господа собираются в театр, когда могли бы пойти в цирк, все же, немного подумав, предложил театр Помпея. Там музыка, и голые танцовщицы, и посмеяться можно вдоволь, потому что играет сам Генесий.

– Генесий? – вздрогнул Квинтипор.

– Да, господин мой. Тот самый знаменитый мим, которого божественный август подарил городу Риму. Говорят, что этим император доставил Риму больше радости, чем постройкой терм. В термах может купаться одновременно всего три тысячи двести человек, а над мимом каждый вечер смеется двенадцать тысяч.

Дул прохладный ветер, принося трупный запах с эсквилинского кладбища, где на участке бедняков гнили сброшенные в открытые ямы трупы невольников, нищих, преступников и дохлых животных. Плотней завернувшись в плащи и прикрыв рот полой, Бион и Квинтипор пошли за рабом, который освещал им путь факелом.

Когда они миновали второй мильный камень на Виа Номентана, невдалеке обрисовались мраморные ворота, принадлежащие к мавзолею какой-то патрицианской фамилии, и в темноте заскрипел надрываемый хриплым кашлем человеческий голос:

– Купите по дешевке бога Сильвана… Отдам за два сестерция богиню Эпону на лошади из чистого свинца! Коли повесите на шее вместе с конем, всегда будет приносить удачу на ипподроме!.. А вот бог Тибр из тончайшей глины! Кто будет пить из него воду Тибра, того не проймет никакая лихорадка!

Квинтипор взял у невольника факел и осветил ступени мавзолея.

– Что ты здесь делаешь, Бенони?

На ступенях, скорчившись, сидел в своей грязной накидке торговец божками.

– Больно устал я… решил отдохнуть немного, – закашлялся он, прижимая руку к груди. – Домой собираюсь.

– В Иерусалим?

– О нет, господин, до этого еще далеко! – с горькой усмешкой промолвил он. – Пойду за Тибр, в дом Канделябра Севера.

– Тогда не мешкай! И попроси своих богов, чтобы они не отдали тебя в руки грабителей.

Квинтипор бросил ему монету и вернул факел прислужнику.

– Пошли!

Сделав несколько шагов, он остановился и, после небольшого раздумья, послал факельщика проводить еврея, – хотя бы до Тибра. А к полуночи ждать их у театра с новым факелом.

– Мы дойдем и в темноте. Правда, Бион?

Математик кивнул головой и спросил, кто этот несчастный.

– Это мой старый приятель, – отвечал каким-то странным голосом Квинтипор.

"Интересно, – подумал он, – помнит ли этот еврей маленькую Титу? Как странно, что Бенони всегда встречается ему, когда в его жизнь каким-либо образом входит маленькая Тита". А сегодня он видит этого кривоногого уж второй раз. Утром на форуме еврей хотел всучить ему фортуну, показывающую фигу, – в качестве талисмана от дурного глаза. Как будто есть еще на свете глаза, могущие его сглазить!

– А кто он по национальности? – спросил Бион. – Би… Ба… Бу… как ты назвал его?

– Бенони.

– Какое-то сирийское слово?

– Да, в этом роде. Он еврей. Настоящее его имя Веньямин, что значит – "сын десницы". Ну, а Бенони, то есть "сыном скорби", – он уж сам себя назвал и говорит, что будет носить это имя до тех пор, пока не попадет на родину, в Иерусалим.

– Иерусалим, Иерусалим… Знакомое название… Откуда?

– Да Лактанций часто упоминает… Говорит: "Небесный Иерусалим".

– Верно! Теперь вспомнил, это столица Иудеи. С тех пор как он стал нашей колонией, его называют Элией. Но ведь туда не пускают евреев… Неужели он даже этого не знает?

– Как же, знает. Но он говорит, что за деньги – все можно.

– Ну, вот и пришли.

Перед входом в театр стоял золоченый бронзовый Геркулес в три человеческих роста. В левой руке он держал львиную шкуру, а правой опирался на дубину толщиной в настоящее дерево. За сто лет перед тем, где-то в Элладе, он был оракулом. Конечно, он мог бы и здесь предсказывать будущее, но больше никто его об этом не просил. Еще на корабле наблюдательные мореходы обнаружили у него в горле большую выемку, где может удобно расположиться подросток. Такой подросток, если боги не обделили его способностями, умел по характеру вопроса догадаться, какой ответ от него ожидают.

36

В тот вечер театр, освещенный факелами, лампами и светильниками, был наполовину пуст. Очень много публики отвлекли цирк и арена. Рим готовился к выборам квестора, и судьба лиц, претендующих на столь высокую должность, решалась обычно в амфитеатре. На выборах побеждал тот, чьи гладиаторы убивали друг друга с наибольшей ловкостью. Народ пользовался одним мерилом: кто не жалеет денег на зрелища для граждан, тот, несомненно, будет отличным магистратом. В этот вечер уже третий претендент доказывал свои права на высокий пост. Он оповестил граждан, что выставит сегодня тридцать гладиаторов, в том числе Гутту, самого популярного ретиария, чей портрет можно было видеть не только в лавках на серебряных блюдах, лампах, печатных перстнях, но и нарисованным углем на стенах.

И все-таки в театре Помпея собралось тысяч пять. Мраморные сенаторские скамьи были заняты полностью; в ложах блистательные матроны благоухали ароматами весны; и даже императорская ложа, со столами и диваном, не осталась пустой, там, в качестве гостя империи, сидел какой-то варварский вождь в очень странном наряде: на нем было подобие какой-то чешуи, оставляющей одно плечо обнаженным; на лбу, во всю ширину его, – золотая лента. Одни говорили, что это разжиревший на кумысе сармат, другие склонны были считать его диким британцем, так как голое плечо его было раскрашено в красный и желтый горошек. На его пышные светлые волосы с завистью смотрели женщины, а на сильные руки – отчасти с изумлением, отчасти свысока – мужчины.

Как бы то ни было, некоторое время он занимал публику гораздо больше, чем происходящее на сцене. Представление началось какой-то ателланой – комедией в одном действии, над которой потешались, наверное, еще пастухи седой древности Рима. Некий старик Паппий хотел украсть жену Доссена Пупия, но идиот Маккий всучил ему в мешке, вместо красавицы, козленка. Паппий готов был уже принять козленка за женщину, но тут явился ненасытный обжора Букко и вместе с козочкой проглотил изнывающего от любви старика. Вся эта глупость была до такой степени нелепа, что, глядя на нее, невозможно было улыбаться, а только хохотать до упаду.

Букко, с раздувшимся после обильного обеда брюхом, сошел, пошатываясь со сцены. Дирижер щелкнул прикрепленными к подошвам скабиллами, и в оркестре грянули сиринги и кимвалы, кифары и лиры, трубы и гобои. На сцену выбежал греческий пантомим; он изобразил прелюбодеяние Афродиты с Ареем, изумительно искусно воплощая их обоих, а затем и Гефеста, захватившего их с поличным, и бога солнца Гелиоса, главного свидетеля преступления. Сыграв любострастие и гнев, стыд и глумление, звон невидимых цепей и хохот богов, он вызвал бурю оваций. Бион и тот не жалел своих старческих ладоней, азартно кивая со своего скромного места Квинтипору, сидевшему в ряду всадников.

Но юноша не видел Биона. И музыки не слышал. Он ничего вокруг не замечал. Смотрел в глубь себя, прислушиваясь к тому, что там творилось.

"Я не знаю твоей души", – так сказал он когда-то маленькой Тите. Ну, а свою собственную душу разве он знает? Может взять ее на ладонь, как бабочку? Может оборвать с нее лепестки, как с цветка? Ведь это – его душа и, стало быть, он может с ней делать, что захочет: гладить ее, ломать, рвать. Выжать из нее все, как из губки, заглянуть в любой ее уголок, как в собственной спальне, обшарить все полки, как у себя в шкафу. И что же? Он узнает ее тогда? Можно ли человеку до конца познать собственную душу? А если нет, как же можно тогда копаться в чужой?!

Но что повлекло его к Хормизде? Зачем он, когда она еще спала, усыпал ее порог привезенными из Египта розами и выращенными в теплицах лилиями – самыми нежными цветами, какие он только мог найти в цветочных лавках Виа Аппиа? Отчего ему нравилось, когда ее платье касалось его или когда он случайно притрагивался рукой к ее руке? Зачем по утрам он следил, когда откроется ее окно? Почему по ночам не гасил своего светильника, пока сквозь ставни ее окна еще сочился свет?..

Он смотрел на сцену, но даже не заметил, как она преобразилась. Задний план целиком заняла гора Ида, поросшая травой, засаженная живым кустарником и деревьями, под сенью которых журчали настоящие ручьи. На склонах паслись настоящие козы; их стерег красавец Парис, стройный белокожий юноша; узкие бедра его были прикрыты набедренником с серебряным шитьем; на голове красовалась золотая тиара. За кулисами специальные служители, бронтефакторы, с помощью больших металлических листов и каменных ядер имитировали гром, предвещавший приближение бога. На сцене, танцуя, появился Меркурий, красивый белокурый мальчик в легкой, земляничного цвета хламиде; на голове – небольшие крылья в одной руке – кадуцей, в другой – золотое яблоко, которое он передал Парису. Величественно ступая, в сопровождении Диоскуров явилась Юнона, красавица с диадемой на голове и скипетром в руке; под звуки флейт она протанцевала перед Парисом обещание отдать ему Азию за яблоко красоты. Следом за ней вихрем влетела Минерва со щитом и копьем, в шлеме, увенчанном масличными ветвями; вокруг нее – нагие демоны ужаса и страха плясали танец с мечами. Эта богиня в стремительном темпе дорической мелодии обещала пастуху воинскую славу. Наконец сладострастная ионическая музыка возвестила о выходе Венеры. Сперва выпорхнули крошки-купидоны с факелами и луками, за ними следовали улыбающиеся девушки, изображавшие Гор и Граций, а затем появилась и сама богиня, будто только что рожденная из морской пены и не успевшая еще прикрыть свою наготу.

Театр сотрясает овация, а Квинтипор видит маленькую Титу, разговаривает с ней. Собственно, это не разговор, поскольку она молчит, а говорит только он. Он не виноват; всему причиной то, что Хормизда очень напоминает ему Титу. Он видел и слышал только Титу, только ею любовался в движениях, в осанке, в разрезе глаз, в постановке головы, в смехе этой чужой девушки. И руки у нее такие же, как у Титы; ладони розовые, упругие, пальцы тонкие, гибкие, будто маленькие змейки; потому он и позволял им копаться в его волосах.

Флейты задышали мягкой лидийской мелодией. Венера в восхитительном танце обещала Парису самую прекрасную женщину в мире, и молодой пастух сдался, протянул ей золотое яблоко. Проигравшие покидали сцену с угрозами и проклятиями, а победительница – танцуя и ведя присудившего ей приз арбитра под руку, в веселом хороводе купидонов. В это время из вершины горы взмыл вверх фонтан вина, сваренного с шафраном, и, пока аромат его освежал накаленный воздух театра, гора постепенно ушла в пол.

Квинтипор сидел, низко опустив голову. Теперь он слушал, а говорила маленькая Тита. "Не лги, Гранатовый Цветок! У тебя даже уши покраснели. Не лги! Не меня ты искал и не мною любовался. Ты, как и я, из плоти и крови. Мне ты не мог простить, что у меня глаза горели, губы алели, сердце билось еще до того, как я узнала тебя. А ты уже знал меня, сердце твое уже билось вместе с моим, глаза твои уже закрывались вместе с моими, и каждая клеточка твоего тела, от спутанных волос до пяток дрожащих ног, помнила меня, и все-таки ты изменил мне, – потому что я – только лишь мечта, – изменил ради той, которая – плоть и кровь. Потому что, миленький, ты тоже – плоть и кровь, ты – мужчина, так же как я – женщина, и все мы подчиняемся одному ужасному закону, от которого, Гранатовый Цветок, тебя не может освободить сам император".

Квинтипор поднял голову. Что это? Неужели представление еще не начиналось? Тогда почему все притихли? Сначала он оглянулся назад, потому что в верхних рядах послышался какой-то приглушенный писк. Да, все сидят на местах и смотрят в ожидании на сцену. Он тоже посмотрел туда. В глубине ее был установлен большой крест; на кресте находился обнаженный человек с ослиной головой; из его бока струилась красная жидкость: может быть, краска, может быть – настоящая кровь. В подножье креста лежала дощечка с надписью греческими буквами: "Христос".

Назад Дальше