Долгобородый Юсуф-Коджа начинал жизнь с того, что заваривал кофе для матросов, имея лавчонку на кораблях военного флота, а теперь... он и визирь, он и главнокомандующий, он и раб!
– Непойманный вор все-таки намного честнее вора пойманного, – отвечал Селим. – Да и где взять другого с такой длинной бородой, чтобы внушать почтение другим ворам?..
Со времен Сулеймана Великолепного (современника русского царя Ивана Грозного) все турецкие султаны обычно следили за работой Дивана через окошко, вырезанное в стене над седалищем великих визирей. Селим III первым нарушил эту традицию Османов, появляясь открыто – уже не мусульманское божество, а как живой человек, обладающий земной властью.
– Наше будущее осталось в прошлом, – объявил он министрам, – мы отстали от Европы не на год и не на два года, а сразу на полтора столетия, и, как во времена Сулеймана, наши пушки стреляют булыжниками. До сих пор наши книги переписываются от руки – страна не имеет даже типографии. Смотрите мне прямо в глаза, не отворачивайтесь... Я стану вас бить, и вы сами знаете, что битый ишак скачет быстрее небитой лошади... Где же ваша правда?
Правды не было. Один лишь колченогий шейх-уль-ислам, верховный муфтий Атаулла, осмелился возразить султану:
– Ты решил оседлать муравья, чтобы, взобравшись в седло, возить на своих руках еще и верблюда... Не гневи Аллаха, о великий султан! Сначала ты раздавишь под собой бедного муравья, нашу империю, а тебе не удержать верблюда...
В воротах Баби-Гумаюн, ведущих к Сералю, перед Селимом высыпали из мешков гору ушей и носов, отрезанных у взяточников, казнокрадов, обманщиков и торговцев, обвешивавших покупателей. На базарах с утра до ночи истошно вопили купцы, уши которых были прибиты гвоздями к дверям их лавок, и эти гвозди из ушей им выдернут только завтра, чтобы наказуемый до конца жизни помнил: торговать надо честно!
Стамбул присмирел, словно мышонок при виде льва.
Облачившись в рубище дервиша, живущего подаянием, Селим III инкогнито появлялся на рынках, в канцеляриях и на фабриках, всюду требуя от людей честности. А телохранители, идущие вслед за султаном, тут же казнили обманывающих и ворующих. На одном из кораблей эскадры, когда отрубали головы офицерам, обкрадывающим матросов, палач султана, занеся меч, просил Селима посторониться, чтобы кровь не обрызгала его одежды.
– А кровь – не грязь, – отвечал Селим, и сам схватил казнимого за волосы. – Так тебе будет удобнее... руби!
Султанше Эсмэ он потом признавался:
– Только один час жестокого правосудия намного лучше ста часов смиренной молитвы.
Обращаясь к заправилам Дивана, султан возвещал:
"Страна погибает. Еще немного – и уже нельзя будет ее спасти... мы должны положить конец злоупотреблениям чиновной власти. Я хочу, чтобы мне говорили правду, и только правду!"
* * *
Его навестил Татарджик-Абдулла-Эфенди, престарелый мулла из Румелии (так называлась европейская часть Турции).
– Великий султан, твои подданные работают с детьми и женами не для того, чтобы насытить себя, а едино лишь ради того, чтобы уплатить налоги, и не за тот год, в котором живут, а за полвека вперед, когда жить будут не они, а их внуки... Скажи, бояться ли мне своих слов, великий султан?
– Не бойся и говори, – разрешил Селим.
– Зато вельможи строят на берегах Босфора виллы-сахильхане, каких не имеют даже маркизы Парижа, они завозят к Порогу Счастья предметы роскоши, служащие соблазном для других, их окружают сотни бездельников и множество алчных евнухов, гаремы уже не вмещают невольниц, которые так и умирают девственны, ибо не хватает жизни для их искушения. Скажи, я еще не вызвал твоего гнева, великий султан?
– Не бойся. Смело выдави суть вещей из благоуханного сока житейской мудрости, – просил Селим богослова.
– Твоя казна пуста, а вельможи тратят награбленное на свои прихоти, они обвешивают одалык (одалисок) драгоценностями. Так прикажи им носить фальшивые камни, запрети покупать соболей и горностаев, ибо шерсть наших баранов и нежных ангорских кошек – не хуже иностранных мехов. К чему нам шали из Кашмира или шелка Лиона, если в Алеппо или в Дамаске ткутся прекрасные ткани? Наконец, султан, и налоги...
– Говори, мудрый эфенди, не бойся слов правды.
– Налоги таковы, что многие деревни стоят пустыми, люди разбегаются, согласные жить в странах неверных – в Сербии и в Мадьярии, даже в России. Нельзя постоянно угнетать славян, греков и прочих христиан, с которых берут по сто пиастров за воздух, которым они дышат. Священный шариат не велит взыскивать подати со стариков и нищих, а у нас платят даже слепцы, безногие и безрукие. Наконец, только у нас народ обложен налогом "на зубы" чиновникам, у которых во время еды стираются зубы... Я прогневал тебя, султан?
– Нет, эфенди. Я внимал тебя с открытым сердцем. Но что делать, если нам мешает эта война с Россией?
– Так закончи ее! – воскликнул Татарджик-эфенди...
Погруженный в мрачные мысли, Селим III удалился в Эйюб, что возвышался над синевой Золотого Рога, и, поникший, он продумывал услышанное – правда была слишком жестокой. Ему хотелось создавать новую армию европейского типа, чтобы она заменила старое и прожорливое стадо янычар, но...
– Казна пуста, – признался Селим. – И где добыть деньги? Как мне стать ножом, который бы не резал свои же ножны?
Первые Османы, его предки, подобными вопросами не терзались. Для пополнения казны имелось два верных способа. Первый: при обилии жен в гареме дети рождались часто, новорожденных девочек еще в колыбели объявляли невестами богатейших сановников, которые до наступления их зрелости вносили в казну колоссальные налоги на "содержание" будущих жен. Второй способ был еще проще. Все визири, живущие взятками, собирали громадные состояния, а султаны не мешали им воровать. Но, когда их богатство становилось чрезмерным, визирям отрубали головы, а все их имущество поступало в казну султана.
Не оттого ли в старину казна Османов не оскудевала?..
До покоев Эйюба долетал голос бродячего певца:
В тазу золотом разминаю я хну,
Зовите ко мне молодую жену...
Гарем Селима III оставался бездетен, а сестра Эсмэ заменяла ему всех женщин на свете. Именно для нее султан и выстроил Эйюбский дворец-киоск, щедро украшенный золотыми орнаментами, для нее порхали под сводами райские птицы. Красавица султанша, под стать брату, была умна и тоже писала стихи. Заняв престол, Селим выдал ее замуж за своего фаворита Кучук-Гуссейна, человека крохотного роста ("кучук" по-турецки значит маленький); Кучук был грузинский раб и товарищ детства султана.
Они встретились в Эйюбе втроем. Скинув туфли, мужчины сели, поджав ноги, на тахту. Невольники-нубийцы, опустясь на колени, разожгли им табак в длинных трубках. Султан сказал:
– Тебя, Кучук, я решил назначить капудан-пашой.
Это значило – быть "маленькому" адмиралом флота.
– Но я плавал не далее Родоса, – отвечал шурин, – и, делая меня капуданом, куда денешь старого флотоводца Хассана?
– Наш флот разбил неистовый Ушак-паша, пришло время звать корабли из Алжира и Туниса, а Хассака я пошлю на Дунай, пусть уговорит "одноглазого" (Потемкина), чтобы смирил ярость своего "Топал-паши", – последнее было сказано султаном о Суворове, который хромал после ранения...
Кучук-Гуссейн отвечал, что войска разбегаются:
– А наши янычары бегут с войны первыми. В таборе великого визиря стоит залаять собакам, как они бросают оружие и бегут прочь, крича, что русские их окружают.
– Да, – согласился Селим III, – янычары способны только хвастать, что перевяжут всех русских веревками. А на самом деле их на войну не дозовешься. Просишь четыре тысячи человек голов, но из казармы с трудом выманишь четыреста...
В беседу мужчин вмешалась Эсмэ:
– Не лучше ли помириться с Россией сейчас, пока Ушак-паша не стронул свои корабли к берегам Румелии? Куда нам бежать, если его эскадра бросит якоря напротив Сераля?
Селим сам хотел мира, но боялся мира постыдного.
– Молчи... женщина! – прикрикнул он на сестру. – Пока Измаил неприступен, империя остается непобедима. Я объявлю новый набор мужчин от четырнадцати до шестидесяти лет. Чтобы пополнить казну, я заставлю платить налоги уличных певцов и нищих столицы. От моих налогов не спасутся даже цыгане, которые привыкли шататься без дела. Наконец, христианским женам я велю появляться на улицах только в черных одеждах и босиком, чтобы, непричесанные, они громкими голосами выражали скорбь – на радость всем правоверным...
Длинные ресницы Эсмэ были загнуты и накрашены. Она взяла лютню и стала вслух импровизировать стихи:
Уеду от вас я в далекий Измир,
Где сладкий в садах вызревает инжир,
Где птицам подам я кормиться с руки,
А плакать уйду на берег реки...
– Я женщина, но умнее всех вас, – вдруг сказала султанша, отбросив лютню. – Сразу как началась война с Россией, а русского посла заточили в Едикюле, я каждый день не забывала посылать ему от своего стола свежие фрукты.
– Зачем ты это делала? – строго спросил Кучук.
– Наверное, потому, что я всегда помню о страданиях вашей праматери-Грузии... Разве нам, сидящим в Эйюбе, дано оградить Тифлис от ужасов, которые несут грузинам алчные толпы персидского шаха Ага-Мохамеда, будь он проклят, этот кастрат!
Эсмэ вовремя вспомнила, что не так давно грузинский царь Ираклий II просил Петербург о покровительстве, и Екатерина II сулила грузинам защиту от варварских набегов. Но война на Дунае отвлекла русские войска от Кавказа.
Эсмэ сказала, что империя Осмалов нуждается в переменах.
– Реформы необходимы, – кивнул ей Селим. – Но мне легче проглотить железную лопату, нежели провести в жизнь эти реформы. Лучше пожалей меня, сестра, и, если янычары потащут меня на виселицу, ты не кричи мне вслед, чтобы я не забыл на обратном пути купить тебе новую юбку... Мне страшно!
День угас. Золото Эйюба померкло. Птицы уснули.
– Будем осторожнее с янычарами, не раздражая их новшествами, – тихо сказал Кучук-Гуссейн. – Чтобы измерить глубину колодца, не надо бросать в него ребенка. Я согласен. Пусть плывут к нам эскадры корсаров из Алжира и Туниса, чтобы разбить флот Ушак-паши, и пусть Хассан на Дунае договорится с Потемкиным о мире, столь нужном. Но Измаилу стоять вечно...
Да, молодой султан очень хотел бы разломать старое, чтобы на его обломках возрождать новое. Селим был человеком большой личной храбрости, а если кого и боялся, так, пожалуй, только одних янычар, которые уже не раз играли головами турецких султанов. К сожалению, Селим, всегда зная, что ему делать сегодня, никогда не знал, что ему делать завтра...
Было время начала Французской революции, когда князю Потемкину оставалось жить лишь два года, а императрице Екатерине Великой предстояло царствовать еще долгих семь лет.
* * *
Французская революция разбередила весь мир, и только у Порога Счастья оставались равнодушны, не понимая, почему возник такой шум из-за Бастилии, которая в понимании турок ничуть не лучше Едикюля (Семибашенного замка), в темницы которого они привыкли сажать на цепь иностранных дипломатов.
Королевский посол, Габриэль-Флоран граф Шуазель-Гуфье, известный археолог, изучал античные древности, исследуя места, воспетые еще Гомером, а революцию воспринял как национальное бедствие. Впрочем, высокообразованный человек, он никак не мог растолковать туркам, что такое "демократ", ибо в их произношении – демыр кыр ат – означало "белую железную лошадь".
Когда визирь находился при армии, в столице его замещал каймакам с правами визиря, а иностранными делами ведал реис-эфенди, Ахмет-Атиф, окруженный драгоманами-фанариотами, которые и подсказывали ему, как надо ругаться с франками.
– Если ваша Европа когда-нибудь и погибнет, – ругался реис-эфенди, – так только от того, что она много знает такого, чего нормальным людям знать совсем необязательно.
– Ваша правда, – не возражал посол. – Но если империя Османов и погибнет, то, наверное, только по той причине, что она постоянно воевала с Россией, никогда не желая видеть в ней могучую соседку, с которой полезно дружить...
Подобный упрек вызвал в реис-эфенди приступ ярости, и он попросту накричал на графа, как на мальчишку:
– Постыдитесь! Вся ваша беда в том, что мы всегда смотрели на Францию, как на единственного друга в Европе, и не вы ли, французы, толкали нас на войну с Россией? А теперь, когда у вас завелась "белая железная лошадь", вы советуете нам мириться с "одноглазым" и его "хромыми"...
Шуазель-Гуфье отвечал с учтивым поклоном:
– Франция перестала быть королевской, и советую вам мириться с Россией не как посол короля, а, скорее, как честный француз, умудренный опытом в дипломатии... Я не хотел вас обидеть! Просто мне стало известно, что Хассан-паша выехал на Дунай, дабы убеждать Потемкина в том же, в чем осмеливаюсь убеждать вас и я, посол несчастного короля!
Топал-паша (Суворов) уже одержал внушительные победы – при Фокшанах и Рымнике, и мир Селиму III был крайне необходим, чтобы приступить к обновлению своего государства. В конце беседы граф Шуазель-Гуфье утешил турок словами:
– Скоро вам станет легче! Я имею известие из Вены, что там желают выйти из войны с вами, и Потемкин, встретясь с Хассаном, смирит свою гордыню, ибо Россия, покинутая Австрией, останется в одиночестве, имея два фронта сразу: один на Дунае – против вас, а другой на Балтике, где шведские эскадры грозят пушками Петербургу и лично императрице Екатерине...
...1789 год заканчивался, в этом году жители Корсики (тайком от французских властей) связались с русским послом в Париже, умоляя доложить императрице Екатерине о том, что корсиканцы согласны быть в русском подданстве, лишь бы избавиться от тягостной парижской опеки.
Тогда же генерал Иван Заборовский набирал на Корсике волонтеров, и средь прочих добровольцев, ищущих выгод от русской службы, заявился некий поручик Наполеон Бонапарт – угрюмый, взирающий хмуро, немногословный, скверно одетый и, очевидно, не каждый день обедавший.
– Желал бы служить короне российской, – сообщил он.
– Эге! – свысока отвечал Заборовский. – Да больно уж много вас таких, почему и указ мною получен, чтобы в службу российскую иностранцев всяких брать одним чином ниже.
Бонапарт не соглашался начинать жизнь в России подпоручиком, и Заборовский, рассердясь, указал ему на дверь:
– Коли вы столь высокого о себе мнения, так соизвольте не досаждать мне более своей персоною незначительной.
Наполеон Бонапарт, уходя, пригрозил генералу:
– Тогда я предложу свою шпагу султану турецкому!
– А по мне, – получил ответ, – так хоть дьяволу...
Много позже генерал И.А. Заборовский рассказывал: "Не видать ли в сем случае движения Вышнего Промысла? Ведь указ о понижении в чине я получил дня за два до того, как Бонапартий сей явился ко мне... Опоздай указ на два дня, и я бы принял сего жалкого поручика в русскую службу тем же чином, а в двенадцатом годе Москве не гореть бы..."
Странный казус истории! С трудом даже верится.
Много позже Александр I, испытав поражение при Аустерлице и пережив позор Тильзита, говорил Заборовскому:
– Дернула же вас нелегкая отказать этому пройдохе в русской службе! Случись такое, и Европа никогда бы не знала императора Наполеона, а наша Россия имела бы еще одного скромного поручика артиллерии по фамилии Бонапарт...
3. В борьбе за мир
Светлейший хандрил. Неприятно, что адьютант его Пашка Строганов – из графов! – замечен в числе штурмующих Бастилию, а рядом с ним была куртизанка Теруань де-Мерикур; теперь же этот Пашка из Парижа извещает отца в Петербурге: "Единого желаю – или умереть или жить свободным..."
– Во, щенок паршивый! – недоумевал Потемкин, ворочаясь на тахте. – Свободы ему захотелось. Чья бы корова мычала, а его бы лучше молчала. Вздумал на стенку лезть, коли перед нами свои Очаковы да Измаилы... чай, еще пострашнее!
Спать расхотелось. Зато вспомнилось нечто. За партией в пикет его Танька, племянница возлюбленная, от дядюшки отвратясь, ногою под столом пылкость свою молоденьким партнерам выражала туфелькой, и в гневе князь кликнул секретаря:
– Розог мне! Да вели Татьяну звать, чтобы явилась.
– Их превосходительство, – подобострастно отозвался секретарь, – уже изволят в галантном дезабилье пребывать.
– Тем лучше! Зови. Чтобы не мешкала...
Разложил превосходительную племянницу поперек тахты и усердно порол ее розгами, а она плакала, вскрикивая:
– Ах, дядюшка, ох, родненький, ай, больно, ой, за что?
Была племянница мягкая, упитанная, метресса зело сдобная, и потому не сразу об нее все розги переломались.
– Ступай вон, – распорядился светлейший.
Стал думать дальше. Очень неприятно, что великий визирь Хассан, бывший капудан-паша, недавно умер – ни с того ни с сего, и, наверное, без отравы не обошлось. Потому мирные переговоры, едва начатые, прервались. А мужик-то был здоровущий, ранее (сам сказывал) лихо пиратствовал у берегов Алжира, винище хлебал не хуже православных... Поговорили о мире, выпили как следует, а он вдруг помер. "Еще подумают, что я отравил!" – похолодел Потемкин, пирата сего жалеючи.
Утром в ставку светлейшего заявился атаман Платов, с ним казачий конвой доставил янычарский оркестр, плененный при Рымнике – со всеми "погремушками", сваленными на телегу. Но даже сейчас, опутанные веревками, янычары еще рыпались, рыча в сторону неверных. Матвей Платов, молодой ухарь и пьяница, сказал Потемкину, что этих башибузуков отвозить до России боязно: они же по дороге до Тамбова весь конвой передушат. Потемкин велел пленных развязать:
– И пусть разберут с телеги громыхалы свои. Мне, братец, от Моцарта и Сарти скучно бывает, так хоть этих послушаю...
Сам взял медные тарелки, сдвинул их, с удовольствием выслушав звон, завершенный таинственным "шипением" меди.
– Ага! – сказал Потемкин. – Не эти ль турецкие тарелки и употребил Глюк в опере своей "Ифигения в Тавриде"?
Янычар развязали. Один из них засмеялся.
– Или ты понял меня? – спросил его Потемкин.
– У меня бабушка была... калужская.
– Это небось твои тарелки?
– Вот как надо! – И янычар воспроизвел гром, в конце которого загадочно и долго не остывало ядовитое "шипение"...
Янычары нехотя разобрали свои инструменты с телеги. Над их головами качался шест с перекладиной, на шесте висели, приятно позванивая, колокольчики. Придворный композитор Сарти еще не пришел в себя "после вчерашнего", а до Моцарта было далеко...
– Ну, – сказал светлейший, – теперь валяйте! Хотя бы свой знаменитый "Марш янычар"... не стыдитесь, ребяты.
Разом сомкнулись тарелки, заячьи лапы выбили первую тревогу из барабанов. Полуголый старик лупил в литавры с такою яростью, словно убивал кого-то насмерть. Звякали треугольники, подвывали тромбоны, звенели триангели и тамбурины. В это варварское созвучие деликатно (почти нежно) вплетались голоса гобоев, торжественно мычали боевые рога, а возгласы трубных нефиров рассекали музыку, как мечи. Янычары увлеклись сами, играя самозабвенно, словно за их оркестром опять двигались в атаку боевые, гневно орущие отряды "байранов"...
"Марш янычар" закончился. Платов спросил:
– Ну, дык што? Опять мне вязать всю эту сволочь?