- Плясал бы дома. Нашел место для танцев! - смеется камера.
Снова влетают санитары с носилками. Юру уносят. Кубенин уходит на место.
Мы с Володей топчемся некоторое время, потом укладываемся.
- Вот и наплясал. Поди освободят теперь, он же вроде ненормального. - Камера завидует припадочному и недоверчиво спрашивает у нас: - Он в самом деле эпилептик или притворился? Вы сговорились, ребята, или он индивидуально все придумал?
Мы молчим. Нет слов и нет сил, чтобы ответить. Я ложусь лицом вниз на руки, чтобы ничего больше не видеть. В глазах все повторяется опять и опять: шмякается на пол почтенный Кубенин, урка бритвой полосует собственный живот, архитектор с оскаленными зубами дергается, словно картонная фигурка на ниточках.
МОСКВА, ТЫ РЯДОМ!
Долгая стоянка этапа на окружной дороге. Уж лучше ехать, вздыхают кругом. А я думаю: хорошо, что стоим. Окружная - это ведь окружная Москвы, это почти Москва, моя Москва, где я жил с рождения, всю жизнь, все свои почти девятнадцать лет. Где жили с рождения мой отец и мать.
Москва, ты рядом, за полчаса я добежал бы до своего переулка на Сретенке, до своего дома. Нет… не добежишь до своего дома, не добежишь… Не пустит решетка, не пустят эти серьезные ребята с винтовками. "Хоть мне хочется на волю, цепь порвать я не могу".
Впервые я понял: самое дорогое ценишь по-настоящему только тогда, когда вдруг его теряешь. Разве ты ценил, Митя, жизнь в Москве, на Сретенке? Улица узкая и дом старый, пора на слом. Разве не тянуло тебя отсюда? Разве не говорил друзьям, что с удовольствием уехал бы, что тесно тебе здесь?
Теперь ты дорожишь Сретенкой и старым домом, где жил. И сердце сжимается, когда вспо-минаешь узенькую, всегда переполненную людьми улицу с дзинькающим трамваем посредине.
Как хорошо, что наши тюремные вагоны еще здесь. Они на Окружной уже сутки, двое суток, и я молю: пусть они побудут еще хотя бы денек.
Все время, пока стоит здесь этап, во мне живет надежда: недаром, Митя, нет, недаром стоим мы так долго! Мы ждем кого-то. Кого? Просто подтягивают вагоны с людьми, один к одному, составляют этап. Нет, должны прийти люди из прокуратуры и объявить: такой-то и такой-то, выходите с вещами!
И должны прийти мать и отец. Они наконец узнают, что этап отправляется, и придут пови-даться. Может прибежать Маша. Она тоже узнает про этап и поторопится прийти. Отец наверняка уже приехал, мать его разыскала и вызвала. Все они - Маша, мать и отец - придут, и я им скажу: родные мои, я ни в чем не виноват, не думайте обо мне плохо. Ты, отец, если можешь, похлопочи за меня. Ведь это безобразие: ни за что схватили человека, посадили в тюрьму и теперь везут куда-то. Имей в виду, кстати, отец: следователь делал гнусные намеки - мол, ты мне внушал вредные мысли. Это ты-то?! Отец, не прощай клеветы, потребуй ответа. Вообще действуй. Если будешь быстро действовать, то успеешь вызволить меня из этапа. Мы стоим двое суток и простоим, очевидно, еще сутки.
И верно: вагоны стоят еще сутки. И еще сутки они стоят. Но люди из прокуратуры не появляются, не слышно радостной команды: такой-то, с вещами на волю! И никто не приходит на свидание: ни мать, ни отец, ни Маша. Они попросту не знают, что я их жду на Окружной.
Наши вагоны запрятаны в тупике, ничего не видно, кроме складов и редких, занятых делом людей, проходящих мимо с опущенными глазами (или нам только так кажется, что с опущенны-ми?). А я не вижу ни глаз, ни самих людей, идущих мимо. Я лежу рядом с Володей на нижних нарах. О тупике, где мы стоим, о складах, об идущих мимо людях мы знаем со слов счастливчи-ков, которые лежат на втором этаже.
Видел ли я дома сны? Кажется, не видел. Так мало оставалось времени для сна, я провалива-лся в яму и утром вылезал из нее, вот и все. Зато здесь я вижу множество снов, ярких и жгучих.
О, эти сны в тюрьме! Постепенно можно привыкнуть ко всему, даже к страшному быту тюрьмы. Но к снам привыкнуть невозможно. Они мучают и терзают - с ними приходит самое дорогое, то, что ты потерял. Свобода, отчий дом, товарищи, работа - все это было в твоей жизни, было, а теперь повторяется, чтобы, мелькнув и снова исчезнув, еще больше растравить чувство утраты.
…Я слышу голос отца, он рассказывает что-то маме. Так уж у нас заведено: воскресенье мы проводим вместе. Отец не идет в свой Моссовет, а я не встречаюсь с ребятами и даже с Машей. "Ты слышишь, Митя? - говорит он. - Глазную больницу на улице Горького решено не ломать, этот зеленый дом оказался памятником архитектуры". - "Ну и как же теперь быть?" - спрашива-ет мама, и я вижу ее бледное лицо с грустными глазами. "Не трогая больных, дом будут целиком передвигать на новое место". Отец подходит ко мне, тяжелой рукой неловко гладит по голове. "Трудно тебе работать и учиться, - вздыхает он. - Но завод бросать нельзя". Надо бы успокоить его - ничего, не так уж трудно, а он уже сидит рядом с мамой, читает вслух толстую книгу. Я вижу, как шевелятся губы отца, и не слышу слов. Мне хочется подойти к ним, так здорово, что они вместе, хочется что-то им сказать - и все исчезает…
…Мы с Машей шагаем по Петровке, снег искрится на мостовой. У меня в руке коньки, значит, мы идем на каток. Почему-то оказываемся на лестнице… Да, идем к ней домой, я не очень доволен: не люблю ее отца, почему он всегда разговаривает со мной, как с ребенком, насмешливо и снисходительно? Рядом Маша, я чувствую ее теплое дыхание, слышу шепот: "Не бойся, его нету дома. Слушай, надо же в институт, - вспоминает Маша. - Сегодня у нас лекция Мейерхольда". Бежим вниз по лестнице, куда-то девались коньки, я держу Машу под руку, она хохочет. Ура, мы успели! Мейерхольда я не вижу, слышу только его голос. Машины глаза смеются, она укоризнен-но качает головой. "Отвернись от меня, смотри на лектора". Мне очень хорошо сейчас, приятно - наверное, этой есть счастье? И словно электрическим током ударяет мысль: Митя, это сон, сейчас он оборвется…
…Тихо. Ночная смена. Цех больших автоклавов. Черные округлые аппараты мирно посапы-вают, стоя па толстых лапах. Сижу один, клонит ко сну. Кто-то приходит, гулко топая по цемент-ному полу. Мой друг Боря Ларичев, он очень грустный, молчит. Я знаю, о чем он думает: "Самое страшное, когда не можешь помочь другому человеку!" У него беда - у Лены открылся процесс в легких. Но ведь Пряхин обещал помочь, его препарат уже пробуют на больных в клинике! Я ничего не успеваю сказать Боре, его уже нет рядом.
- Где ты живешь, Митя? - спрашивает Володя. Он все-таки услышал мои приглушенные вздохи.
- На Сретенке. Ты знаешь, где находится Сретенка? Она выходит к Сухаревой башне. Только башню теперь сломали.
- Я знаю Сретенку, - отвечает Володя. - У меня знакомый жил в том районе, возле "Фору-ма". Впрочем, ты моего знакомого знаешь: это Кубенин. И я часто бывал на Сретенке.
- А у меня там девчонка знакомая живет, - говорит Коля Бакин, он пришел и растянулся возле меня слева.
- Смотри-ка! - удивляюсь я. - И мы никогда не встречались!
- Лучше бы ходить нам и не встречаться, чем тут встретиться! - мудро замечает Коля.
- А ты где живешь, Володя? - спрашиваю я.
- Я жил на Таганке. - Володя слегка подчеркивает слово "жил". - По соседству с пере-сыльной тюрьмой. Моя Надежда потому и поспела с продуктами, что это рядом. Несколько раз в день бегала к тюрьме и следила за списками.
- Молодец твоя Надежда. Пока жива Надежда - жива твоя надежда! - Володя не поддержал моего каламбура, а я подумал: мама моя бедная лежит, она не может бегать к тюрьме и следить за списками.
- Когда вернемся, будем ходить друг к другу в гости, - заверил Коля. - Мы с Митей женимся, нас будет три пары.
- Это называется дружить домами, - тихо объясняет Володя и спрашивает у Коли:- Где твой дом в Москве?
- В Ветошном переулке, на Никольской, рядом с Красной площадью, с Кремлем, - с гордостью докладывает Коля. - Когда-то мама работала уборщицей в музее Ленина и ей дали комнату в доме неподалеку - После паузы Коля неожиданно заключает:- Меня и посадили за то, что я жил рядом с Кремлем.
Заявление Коли Бакина странно и нелепо, мы с Володей дружно протестуем:
- Ну и дурак ты, Николай!
- Это вы два дурака! - рассердился Коля. - Ни черта не соображаете, караси-идеалисты! Я сам никогда бы не додумался, если б знающие люди не подсказали. "Ты озорник и ненадежный малый, тебя надо было убрать. А то выкинешь номер во время демонстрации".
- Ну и ну! - удивился Володя. - Не слушал бы ты, Николай, всяких болтунов, знающих трепачей.
- А ну вас к чертям собачьим! - вовсе рассердился Коля и вдруг затянул отчаянно и крикливо:
Скажи, кудрявая красотка:
за что везут тебя в Бамлаг?
На вид ты ловкая плутовка,
а все ж попалася впросак.
Коля делает паузу, ждет, подтянут ли его новые друзья. Те, разумеется, подтягивают.
Допев, вернее, докричав романс, Коля Бакин лежит еще несколько минут. Очевидно, ему хочется что-то нам сказать. Так ничего и не сказав, он уходит наверх.
- Обиделся, - говорю я.
- Спутался с урками, - озабочен Володя.
Мы слышим, как наш друг звонко кричит через тюремное окошко часовому:
- Эй, Ванька со свечкой, гляди сюда! Когда поедем-то? Надоело, понимаешь. Мы не согла-сны терять время, мы жаждем работать. Слышишь, простофиля? Нам пора начать перековываться.
ВОТ И ПОЕХАЛИ!
- Ну, узнал станцию? Куда едем?
- Ярославская дорога, наверное.
- Почему Ярославская? Могут отправить и по Октябрьской. На север, в Воркуту.
- Дай мне поглазеть. Я узнаю, если Ярославская.
- Кончились дачные платформы, теперь жди, когда проедем солидную станцию.
- Смотри внимательнее, не пропусти название!
- Загорск! Точно прочел: Загорск.
- Значит, на Восток едем. Путь самый длинный.
Вот и поехали. Куда едем? На Восток? А не все ли равно, если от Москвы? Наш путь в никуда. Сколько мы едем, час или сутки? Или неделю? Какая разница? Мы едем на долгие годы.
Внизу под нами, под нарами и под обитым железом полом кружатся и кружатся, чуть скрежеща и позванивая, неутомимые вагонные колеса. Что они стачивают так неустанно, неутомимо, с жестким скрежетом и тонким комариным звоном? Наше время? У нас его сколько угодно. Или наше терпение? Есть оно у нас, Володя? Ты часто повторяешь: терпение, ребята, терпение.
В ответ на мои рассуждения Володя смеется:
- У меня впечатления более примитивные - колеса стачивают наши задницы.
Шуткой Володя старается прогнать тоску и отчаяние. Хорошо, что ты лежишь рядом, Володя. Мне повезло, что именно ты встретился в страшный час и на страшной дороге.
- Говоришь, не все ли равно, куда едем, не все ли равно, сколько километров проехали. А я предлагаю записывать все станции.
- Зачем?
- Интересно ведь, чудак. Ты мне сам сказал: дальше деревни Поповки нигде не был.
И по предложению Володи мы на всю долгую дорогу затеваем игру. Кто-то разглядел название промелькнувшей станции: Берендеево. Потом высмотрели цифру на путевом столбе: 111 километров. С этого началась запись. На другой день узнали новое название - Путятино. Кому-то станция была знакомой, он объяснил: это сразу за Ярославлем, около трехсот километров.
- Вот видишь, Митя, можно отлично знакомиться с географией страны, - серьезно сказал Володя и аккуратно записал название и километры. Ах, Володя, как длинен оказался наш список!
- Володя, за что же тебя? - спрашиваю я неожиданно для себя. - Только не сердись, не хочешь - не отвечай. Промолчи.
- Я не сержусь, Митя, - говорит Володя, и я жалею, что мне почти не видно лица товари-ща. - Сердиться могу только на себя. А посадили за то, что слушал одного комнатного философа. Он был твоим соседом, и ты можешь представить его болтовню.
- Но ведь болтал он. Его и посадили. Ты-то при чем?
- Он болтал, я слушал. Слушал и не донес.
- Что значит "не донес"? Не понимаю.
- И я не понимаю. Однако в обвинительном заключении у меня так и записано: "за недонесение" или за недонос, словами следователя. Есть якобы такая статья в законе. Следователь разъяснил: "…при вас вели вражескую пропаганду, и вы обязаны были сообщить об этом. Молча-нием своим вы прикрыли врага". Я сказал: "Врагом его не считаю. Он просто самовлюбленный обыватель". Следователь обрадовался: "Ага! Вы хотите усыпить нашу бдительность!" Я говорю ему: "Не хочу я вас усыплять, действительно считаю его болтуном". А он гнет свое, поворачивает туда, куда ему нужно: "Если вы не считаете его врагом, значит, разделяете его убеждения. Неда-ром Кубенин доказывает: "Юноши меня обожают, я для них духовный наставник".
- Вы и в самом деле обожали?
- Какое там! Вначале-то он произвел впечатление, его разглагольствования показались занятными. Потом надоели. И я перестал к нему ходить. Вообще мы с Юркой терпели его из вежливости, а он, чертова глухня, зачислил нас в ученики. Тоже мне Платон! Следователь все сумел использовать: "Ваш учитель Кубенин выгораживает вас. Но мы тоже не дураки, мы его план разгадали: он хочет оставить своих помощников на воле для антисоветской работы". Он спектакли играет, мученика изображает, страдальца за идею, а следователю только это и нужно.
- Извини меня, однако следователь ваш, кажется, был прав. Кубенин - сукин сын.
- Тогда, значит, мне и Юрке не зря срок достался. - Володя сделал этот вывод очень грустно и с обидой. - Выходит, по-твоему, мы должны были донести на глухого?
Я не сумел ответить, сказал какую-то ерунду. Дал плюху, мол, и черт с ним, забудь. Мне показалось, Володя засмеялся. Возможно, засмеялся кто-то из наших соседей. Или вздохнул во сне.
- От моей плюхи он давно уже отряхнулся, - вздохнул Володя. - Зато я буду теперь отря-хиваться целых три года. И буду вспоминать своего следователя и тех, кто вроде него фабрикует врагов из честных людей. Эх, Митя, есть еще главная сволочь, которой от меня лично причита-ется.
- О ком ты? - спрашиваю, догадываясь об ответе.
- О мерзавце, который стукнул про трепотню нашего Платона и про нас, дурачков, развеси-вших уши. С каким удовольствием я посчитался бы с ним! Однако он недосягаем.
- Почему недосягаем?
- А как до него дотянешься? Он на воле, я в тюрьме.
- Кто он такой?
- Один техник, молодой да ранний. Следователь доказывал, что этот ранний - настоящий коммунист и настрочил про нас, желая помочь органам. На очной ставке я ему, идейному, сказал: сейчас ты гадина наполовину, а скоро будешь полной гадиной.
…Я не знал, что и думать обо всем этом. В Бутырках, на пересылке и здесь, в вагонзаке, особенно много и страстно, с неукротимой ненавистью говорят о стукачах. Идейное желание помочь органам? Но тайный донос на товарища, на соседа - разве можно чем-нибудь оправдать такую низость? К тому же, все говорят, часто они действуют из ненависти к людям, стоящим на их дороге, из-за лютой зависти к тем, кто сильнее, умнее, талантливее. Они стучат порой просто из-за квартиры: хочется иметь хорошую квартиру, такую, как у соседа.
В камере обычны рассказы про следователей, которые прямо-таки выходят из себя, когда при них ругают доносителей, горячо их защищают: мол, эти люди поступают из благородных соображений.
Пострадавшие утверждают: стукачи якобы состоят на службе, за свою работу даже получают деньги. Возможно такое сочетание благородных порывов с самой заурядной корыстью?
…Я жду от Володи вопроса - мучительного вопроса, мучительного потому, что у меня нет на него ответа.
- Митя, за что тебя-то сунули сюда? Кто стукнул? - спросил не Володя, а Мякишев. У него хриплый, простуженный и прокуренный голос. Он лежит у холодной, заиндевевшей стенки вагона, часто курит махорку, и от него волнами приплывает крепкий вкусный дым. Вот и сейчас хлынула терпкая махорочная волна.
- Я не знаю, за что. Не знаю, кто стукнул. - Чувствую, какой у меня почему-то виноватый голос. - Некому на меня доносить.
Соседи единодушно удивляются моей наивности.
- Так не бывает, без стука. Со стука начинается беда, - уверяет Мякишев. - Сам подумай: ну, откуда органы узнали про тебя?
- Кто-то донес на тебя. И ты подумай: кому из товарищей ты помешал, стал поперек дороги?
- Может, в квартире кто-нибудь злой был на тебя или на родителей?
- Среди друзей подлецов не было, - отвечаю я и смеюсь. Это же смешно - предполагать, будто Боря Ларичев или Ваня Ревнов могут оклеветать меня. - В квартире живут еще хорошие, добрые старики.
- Вспомни, что говорил и что делал. Сопоставь с обвинениями следователя. Ведь предъя-вил же он тебе обвинения?
- Предъявил вздор и чепуху!
- Милый мой, из чепухи он сделал тебе срок. Конечно, сейчас уж ничего не поправишь. Но знать своего врага надо. Ты подумай, время у тебя есть. Ищи его среди шибко идейных.
- А мой совет тебе, ищи его среди ласковых и добреньких. Мы частенько хороших за плохих принимаем, плохих за хороших. Хороший нередко бывает сердитый и некрасивый. Ему незачем притворяться. Зато плохому надо обязательно выглядеть симпатичным, иначе ему никого не обмануть.
- Зачем притворяться, зачем надо обманывать?
- Зачем, не знаю. Но ведь обманул? И ты не знаешь, кто?
Я посмеивался и недоумевал, слушая догадки и советы товарищей по несчастью. Не было, ну не было у меня врагов и недругов!
ПОЗНАКОМЬТЕСЬ: МОИ ТОВАРИЩИ ПО НЕСЧАСТЬЮ!
Я начал рассказывать жене свою историю ночью. Ее напугал отчаянный вопль в темноте.
- Ты не только сегодня, ты часто кричишь во сне. Сначала я слышу и ужасаюсь, потом бужу. Хочется поскорее тебе помочь! Ты смотришь дикими, чужими глазами. И я знаю: тебе приснилось то далекое…
О, этот рассказ среди ночи. Сбивчивый и бестолковый, как продолжение дурного тоскливого сна. Хорошо, что он прервался энергичным стуком в дверь.
К нам стучались сыновья Володя и Вася. Оказывается, уже наступило утро. Они всегда, проснувшись, первым делом прибегают к нам.
Сейчас ребята стоят за дверью, не могут понять, почему их не пускают.
- Милые, к нам нельзя, - глухо говорит жена.
- Почему нельзя? - удивляются мальчики. Они решают, что мы затеяли с ними какую-то новую игру. Счастливые, все время играют.
- Пусти их! - прошу я. Не терпится скорее увидеть детей.
Они с разбегу ныряют в постель справа и слева от меня. Какие горячие у них руки и щечки! Мне сразу становится легче, спасибо вам, родные.
Ребята, однако, замечают: мать и отец невеселые, не поддерживают шуток, не смеются. Разве им расскажешь про ночные кошмары, о том, что мы никак не можем выбраться из тюремного вагона.
Зачем я совершаю вновь это долгое и мучительное путешествие? Не знаю, не знаю. Возмож-но, затем, чтобы освободиться от груза, слишком долго я нес его в себе. Моя недавняя тяжкая болезнь, убежден, вызвана этими многолетними терзаниями. Я едва выкарабкался тогда, история могла умереть со мной. Жена и сыновья узнали бы ее из чужих уст. О, я знаю, какими злыми и несправедливыми могут быть чужие уста!