Не то чтобы Маша боялась решить свою судьбу: такая боязнь была не в ее характере, – но ей было безотчетно жаль себя, и она, кажется, за всю жизнь не написала ни одного такого глупо-холодного письма, как то последнее, что отправила с юга Синцову. В этом письме она бунтовала против того, что сама в глубине души почти решила.
Она высчитала по дням, что если бы Синцов, как всегда, сразу ответил на ее последнее письмо, то ответ пришел бы еще в Гагры, – значит, он не ответил вообще. Однако, постояв перед зеркалом и походив по комнате, она на всякий случай подошла к письменному столу: а вдруг Синцов написал ей прямо в Москву! На столе, кроме двух распечатанных и адресованных матери писем от Павла, действительно лежало одно нераспечатанное и адресованное ей письмо Синцова. Наскоро пробежав его, она стала звонить в справочную Белорусского вокзала. Ближайший из проходившие через Вязьму поездов отправлялся в четыре часа дня.
Узнав это, она снова перечла письмо. Теперь оно ей показалось слишком коротким и самоуверенным; Синцов даже ни словом не обмолвился о холодности ее последнего письма, как будто это уже не имело для него никакого значения.
– Ах, мамочка, мамочка! – сказала Маша, обняв вошедшую с чайником в руках Татьяну Степановну, чувствуя себя счастливым оттого, что отвратительно-самоуверенное письмо Синцова было наполнено такой любовью к ней и таким желанием ее видеть, что ей оставалось только ехать.
– Ну, что пишет-то? – спросила Татьяна Степановна, когда Маша оторвалась от ее плеча.
– Вот сейчас почитаем, – сказала Маша, взяв письмо брата, хотя понимала, что мать спрашивает о Синцове.
Первое письмо Павла было из Читы, но без обратного адреса. Он писал, что ждет назначения, ругал Читу за пыль и скуку, но всему было видно, что он томился, и письмо его было длинным от ничегонеделания. Второе письмо было короткое, напечатанное на машинке и только подписанное от руки. Оно было датировано серединой июня, и вместо обратного адреса стоял номер почтового ящика.
В самой краткости этого письма было что-то недоговоренное. Павел писал, что получил назначение, находится на штабной работе и печатает письмо на машинке для практики. О том, где он находится, он не писал ни слова.
– А по-моему, он там, на этом самом Халхин-Голе, что в газетах пишут, – убежденно сказала Татьяна Степановна.
Маша еще на юге, когда прочла в газетах первые сообщения о пограничном конфликте, подумала, что Павел, наверное, там. Однако сейчас она сочла необходимым усомниться в этом и сказать матери то, что говорят в подобных случаях дети родителям, разговаривая с ними как с детьми: нет никаких оснований считать, что Павел в Монголии, Дальний Восток большой – от Читы до Камчатки, и там много таких пунктов, откуда можно сообщать только номер почты…
Татьяна Степановна промолчала, слева Маши ни в чем не убедили ее. Она чувствовала, что Павел в Монголии, а если Маша этого не чувствует – тем лучше, пусть хоть ей будет спокойней.
Через полчаса, когда Татьяна Степановна сказала, что ей пора на работу, Маша, стараясь не покраснеть, сказала:
– Я сегодня на день уезжаю в Вязьму.
Татьяна Степановна насмешливо поджала уголки губ, как будто говоря дочери: "Что ж ты со мной-то крутишь, словно я слепая?) – и, ничего не ответив, села за письменный стол Павла и стала собирать свой недавно купленный портфель, куда она складывала теперь меню, раскладки продуктов и другие документ, с которыми ей приходилось иметь дело в заводской столовой. Занимаюсь этим, она искоса поглядывала на дочь. Татьяна Степановна уже давно для себя решила – и кто такой Синцов, и сколько в нем есть хорошего, и сколько плохого. Она помнила его еще мальчиком, стеснительным и диковатым, которого бывало очень трудно уговорить пообедать вместе со всеми, хотя Павел именно для этого затаскивал его к себе после школы. Оставшись круглым сиротой в двадцатом году, он жил на хлебах у какой-то своей московской тетки, и по нему было видно, что жил не сладко. И вот этот тогдашний мальчик станет мужем Маши. Что они поженятся, Татьяна Степановна была уверена еще с мая. Сейчас ее занимал другой важный и нерешенный вопрос: где будут жить Маша и Синцов – в Вязьме или в Москве?
Правда, в последнее время появилось немало таких замужеств, когда муж жил в одном месте, а жена – в другом, но Татьяна Степановна, прожившая со своим Трофимом Никитичем тридцать лег, не расставаясь, таких замужеств не понимала. Если дочь уедет в Вязьму, то уехать с нею и поселиться в чужом, не своем доме, "в тещах", пусть даже у такого порядочного человека, как Синцов, – Татьяне Степановне просто не приходило в голову. Она с тревогой думала: как же у них теперь будет, кто к кому переедет? – зная, что этим решается вопрос не только их, по и ее собственной жизни.
– Значит, кто куда, – сказала Татьяна Степановна, засовывая последнюю накладную в портфель, ставя его ребром на стол и застегивая. – Павел – туда, ты – туда. А я одна куковать буду.
Мысль об этом расстроила ее, и она, чтобы отвлечься и не дать воли слезам, вдруг спросила:
– А как у тебя с работой-то будет?
Маша пожала плечами. Ока еще сама не знала, как будет с работой, и ее сердило вдруг возникшее чувство зависимости от Синцова. До отъезда на курорт она заходила на завод, в комитет комсомола и в электромеханический цех, куда отец прочил ее, когда она еще училась в техникуме. Ей предлагали работу, но она так и не сказала ни "да", ни "нет" и страдала от неопределенности, которой на протяжении своей коротенькой самостоятельной жизни не любила больше всего на свете.
– Даже и сама не знаю, как будет. Просто глупо! – Она вздохнула.
– Не вздыхай. Это мне вздыхать надо, – сказала Татьяна Степановна и, пододвинув стул и усадив Машу рядом, своей большой рукой подгребла ее к себе. Голова Маши оказалась у нее под мышкой, и Маша видела сейчас только кусочек уха, щеку и один глаз матеря. Из этого глаза выкатилась одна большая слеза и медленно проползла по щеке. Маша рванулась, чтобы обнять мать, но та, поняв причину ее движения, властно удержала ее, встала, забрала свои портфель и ушла.
Поезд в четыре чага был дальний, курьерский, Маньчжурия – Негорелое, и Маша стала собираться на вокзал, чтобы достать билет заранее.
Вдруг раздался телефонный звонок.
– Татьяна Степановна? – спросил низкий женский голос.
– Нет. А кто ее спрашивает?
– Надя. А это кто?
– Это я, Маша. Здравствуй, – неуверенно сказала Маша, не видевшая Надю десять лет, с самого отъезда Павла в военное училище.
Надя помолчала, словно колеблясь, разговаривать ли ей вместо Татьяны Степановны с Машей, которую она помнила двенадцатилетней девочкой, и наконец сказала:
– Ну, все равно. Я хотела встретиться с твоей матерью. У меня есть сведения о Павле.
– Что случилось? – испуганно спросила Маша.
– Нет, ничего, как раз все хорошо. Но я просто кое-что о нем знаю и хотела ей рассказать.
Она сделала паузу, ждала, что ответит Маша.
– Как же тебя повидать? – спросила Маша.
– Сейчас я поеду за покупками, потом буду в парикмахерской. Может быть, так; через два чага в Александровском саду, на скамеечке, прямо у входа. Со стороны Охотного. Хорошо?
– Хорошо.
– У него все в порядке, ты не беспокойся, – сказала Надя, как бы оправдываясь в том, что она сначала поедет за покупками и только потом встретится с Машей, чтобы рассказать ей о Павле.
На Белорусском вокзале старичок носильщик, к которому Маша обратилась, узнав, что в кассах нет ни одного билета, взял деньги, бойко сказал, что все будет "в аккурате", и Маша медленно пошла от Белорусского вокзала по улице Горького.
День был жаркий и обещал стать раскаленным. Асфальт еще не плавился, но на нем остались вчерашние вмятины от каблуков и зубчатые полоски от шин.
С чувством немножко грустной отрешенности от Москвы Маша дошла до Александровского сада, села на скамейку возле серого обелиска и посмотрела на часы: как ни медленно она шла, оставалось еще пятнадцать минут.
Только теперь Маша усомнилась, узнают ли они с Надей друг друга. Десять лет назад семнадцатилетняя Надя с длинной косой, с серыми глазами навыкате – красивая, высокая, чуть-чуть полная для своих лет – казалась ей совсем взрослой девушкой. Она ходила лениво и медленно, гордясь, или, как тогда это называла Маша, "задаваясь" своей красотой.
Маша хорошо помнила ее такой и сразу бы узнала.
Но теперь, через десять лет, Надя, конечно, уже не такая. А какая же? И Маша попробовала представить себе, какая же теперь Надя.
Неприязнь к Наде была старая, детская, подновленная несколькими недоброжелательными упоминаниями о Наде в письмах матери и недавнем разговоре с братом в минуту откровенности перед самым ее отъездом.
Вспоминая об этом разговоре и оглядываясь по сторонам, Маша увидела вдали, около гостиницы "Гранд-отель", фигуру, показавшуюся ей знакомой. Из парикмахерской вышла высокая женщина, подошла к стоявшей у тротуара машине, бросила внутрь какой-то сверток и медленно пошла через площадь к Александровскому саду.
Да, это была Надя. И пока Надя шла через площадь, Маша думала о том, откуда Надя сейчас получила известие о Павле – от кого-нибудь другого пли от него самого?
Войдя в сад, Надя, близоруко прищурясь, обвела взглядом скамейки и, увидев Машу, уверенно направилась к ней. За десять лет, что Маша ее не видела, Надя мало переменилась, только еще пополнела, и, однако, ее легкая, с ленцой походка казалась еще легче. Коса, заложенная в тяжелый узел на затылке, словно запрокидывала своей тяжестью ее голову. Она была такая же красивая, даже стала еще красивей, и именно это сказала Маша, поднимаясь ей навстречу:
– Ты стала еще красивей.
Надя по-мужски крепко тряхнула ей руку – это была ее новая, уже при Козыреве заведенная, привычка – и, ничего не ответив на замечание Маши о своей внешности, коротко сказала:
– Сядем.
Они сели рядом на скамейку.
– Мой муж… – деловым: топом начала Надя и, насладившись растерянным выражением Машиного лица, добавила: – не бойся, это не Павел… прислал мне вчера письмо с одним знакомым летчиком. – Она вынула из сумки письмо. – Мой муж в Монголии и там случайно встретился с Павлом. Они и раньше были немного знакомы.
– Ты вышла замуж? – невольно вырвалось у Маши.
– Да. Мой муж командует там авиационной частью. Пять дней назад он видел Павла. Павел почему-то приехал к ним в часть, не знаю уж почему… Он был ранен еще в мае, но уже выздоровел.
– Ранен? – вздрогнула Маша.
– Но уже выздоровел, – повторила Надя. – Я поэтому и решила тебе рассказать. Подумала: может быть, у вас есть от него старые письма, что он ранен, а он уже выздоровел.
– Спасибо. А куда он был ранен? Сильно ранен?
– Вот уж этого не знаю. Только знаю, что пять дней назад он был совершенно здоров. Между прочим, там сейчас серьезные бои. Я не могу всего сказать, но очень серьезные бои, – добавила Надя, придав голосу оттенок значительности. – Вот, собственно, и все, что я хотела тебе сказать.
Надя бросила в полураскрытую сумку письмо, которое зачем-то держала в руках все время, пока говорила, хотела защелкнуть сумку, но снова открыла ее и вынула фотографию.
– Вот какая она, Монголия. Сплошная пустыня. Она протянула Маше карточку: у самолета стояло несколько летчиков, сзади них не было видно ничего, кроме ровной степи.
– Если тебе интересно, то мой муж вот этот, – показала Надя пальцем на стоявшего в центре группы маленького летчика с курчавыми волосами, петлицами полковника и тремя орденами на гимнастерке.
Она сказала это мимоходом, хотя только для этого и вынула из сумки фотографию.
Маша, несколько секунд подержав фотографию в руках, вернула ее, ничего не ответив. Надя открыла сумку и, небрежно бросив туда снимок, громко защелкнула ее.
– Значит, ты вышла замуж, – задумчиво протянула Маша.
– Значит, я вышла замуж, – сказала Надя. – Опасность миновала.
– Да, я не хотела, чтобы Павел на тебе женился. – Маша поглядела Наде в глаза с той бесстрашной полудетской-полумужской прямотой, из-за которой Надя немножко побаивалась младшей сестры Павла и тогда, когда Маша была еще совсем девочкой.
– А почему? – с вызовом спросила Надя.
– А стоит ли сейчас об этом? – сказала Маша, не опуская глаз.
Сейчас, когда Надя вышла замуж за другого человека, было бессмысленным объяснять, почему она не хотела, чтобы Надя вышла замуж за ее брата.
– Павел сам виноват, – вдруг сказала Надя. – Когда я прочла, что он был ранен, я в первую минуту даже испугалась. Чувство к нему у меня и сейчас до конца не исчезло. Я спокойно могу признаться в этом тебе, потому что ты ему этого не передашь. Побоишься, что узнает и снова прибежит ко мне.
– Не прибежит! – вставая со скамейки, враждебно сказала Маша. – Не надейся!
Растерявшись от неожиданности, Надя тоже поднялась со скамейки и, словно защищаясь, прижала к груди сумочку.
Но Маша вдруг вспомнила, что Надя, какая бы она ни была, все-таки рассказала ей о Павле из добрых побуждений, и это с ее стороны хорошо, а не плохо, и, быстро протянув Наде руку, сказала:
– Не обращай внимания. Я погорячилась. Спасибо тебе за известие о Павле. Не сердись. До свиданья!
Надя, не успев подумать, следует или не следует это делать, машинально пожала Маше руку, повернулась и пошла, с досадой чувствуя, что эта девчонка в конце их разговора неожиданно оказалась хозяйкой положения.
А Маша, провожая Надю взглядом, уже беззлобно, но с облегчением подумала о том, что с этой удаляющейся женщиной отходит от их семьи что-то ненужное и чужое.
Носильщик ждал Машу у камеры хранения багажа с билетом в руках и с выражением лица, намекавшим на тяжесть понесенных трудов.
Место было жесткое. Маша, привернув на нижней полке, задремала и проснулась лишь через пять часов, в густых сумерках, перед самой Вязьмой. Ей стало неловко, что она так по-детски спала, вместо того чтобы в дороге считать часы и минуты. Времени осталось только на то, чтобы попытаться хоть немножко привести в порядок смявшийся, пока она спала, жакет, незаметно для соседей пальцами оттягивая его книзу за полы.
Наконец поезд остановился в Вязьме. Маша наизусть знала из писем и рассказов Синцова, где он живет, и, выйдя с чемоданом на привокзальную площадь, сразу пошла вверх по улице, в конце потерей чернели луковицы пятиглавого собора.
От собора следовало свернуть налево, по улице Луначарского, потом еще раз налево, в переулочек. Там в соседнем с типографией доме жил Синцов. Дом этот, стоявший в глубине двора, как и описывал его Синцов, был старый, каменный, двухэтажный, с несколькими одинаковыми подъездами, ни на одном из которых не было никаких надписей.
– Кого вам? – окликнула Машу вошедшая во двор женщина с двумя кошелками в руках. – Дома нет. Ну, все равно, пойдемте, – сказала она, когда Маша ответила, что ищет Синцова.
Женщина, а вслед за ней Маша вошли в крайний слева подъезд и, поднявшись на второй этаж, очутились в длинных и узких сенях с тремя одинаковыми дверями.
Поставив в сенях обе кошелки и положив упавший на пол пучок лука на кухонный стол, рядом с примусом, женщина подергана среднюю дверь и сказала:
– Я же говорю – нет его.
Подойдя к правой двери, она достала из-под порога ключ, отворила дверь и скрылась за ней.
– Входите же! – услышала ее голос оставшаяся в сенях Маша.
Комната была маленькая, заставленная вещами. Главной вещью был большой дубовый буфет; второй главной вещью был комод. Остальное – мелочи: маленький круглый стол, еще столик – поменьше и еще – совсем маленький, очень маленькая бамбуковая этажерка и совсем маленькая плетеная подставка для цветов. Даже кровать и та была маленькая, вроде раскладушки, но накрытая белым пикейным одеялом с горкой подушек в изголовье.
Женщина, которую Маша теперь разглядела, была небольшая, худая, нервная. Она с минуту пометалась по комнате, что-то куда-то кладя и перекладывая, потом повернулась к Маше, пригласила ее сесть и сама села на стул против нее.
– Значит, вам Ивана Петровича? – сказала женщина, с интересом рассматривая Машу и как бы сверяясь с уже имевшимся у нее представлением.
– Да, – сказала Маша и ничего не прибавила.
– Иван Петрович говорил мне, что, может случиться, вы приедете, – сказала женщина, – спрашивал даже, могу ли я вас у себя устроить. Конечно, могу. Но Барсуков сейчас в Смоленске, на курсы уехал на неделю, так что можете и у него в комнате ночевать. Если вам надо будет, – добавила женщина без любопытства, с простой житейской рассудительностью.
Женщина говорила о себе и Барсукове так, словно Маша заранее должна о них все знать. И Маша в самом деле заранее все это знала из писем Синцова. Знала, что Барсуков – литературный сотрудник и живет в соседней с Синцовым комнате. Знала, что женщину зовут Анной Андреевной, что она видела когда-то лучшие времена, была замужем, а сейчас живет одна, работает няней в родильном доме через день, а в свободное время ведет холостяцкое хозяйство Синцова и Барсукова. По мнению Синцова, она была человеком несчастным, но не озлобленным. Маша считала, что Синцов отличается полным незнанием людей, но сейчас ей казалось – ее нрав.
– Может, чаю выпьете? – спросила женщина.
– Нет, спасибо, Нина Андреевна.
– А вы совсем как на фотографии, что у Ивана Петровича, – сказала женщина.
Она продолжала неподвижно сидеть напротив Маши. У нее было худое и нервное морщинистое лицо с почти добела выцветшими большими голубыми глазами и стянутые пучком на затылке поседевшие и казавшиеся пыльными волосы.
– А я ведь тоже была хорошенькая, вот не поверите! – Анна Андреевна потянулась к бамбуковой этажерочке и положила на с гол голубой бархатный, выцветший, как ее глаза, альбом.
Не отдавая Маше в руки, она перелистала альбом и, открыв на одном из первых листов, пододвинула так, чтобы Маше было видно. В овальном вырезе молодая и совсем не худенькая женщина сидела на неудобном, узком диванчике рядом с пышноусым, нагловато глядевшим прямо перед собой офицером.