Они отбивали обозы. Они истребляли отсталых. Незримая смерть проникала каждую ночь и внутрь турецкого лагеря, вырывая из числа верных слуг паши десятки крымцев и янычар.
Большой войны, войны с Русью, султан сейчас не затевал. Не была она в его расчетах. Грозный удар должен быть точен и короток. Русскому царю придется смириться, что была Астрахань, да отпала и казаков на Дону больше не водится. Царю сейчас не до того. Да и само "всевеликое войско Донское" не поспеет собраться, в казачьих городках поудержат, поостудят его надежные люди; правда, не легко было отыскать таких людей среди казаков, - все же немного, а нашлось их…
Но поднялось войско! Поднялась Река! Не на такую войну сбирались Селим–султан и крымский хан. Занесенная рука внезапно, будто опутанная невидимыми путами, повисла в воздухе.
И уже паша, истомленный борьбой с невидимками, отослал тяжелые пушки назад в Азов и только самые легонькие волоком поволок через степи.
А казакам не надо волочить пушки. На своих конях казаки рыскали вокруг вражеского стана, укрываясь по балкам, ложбинкам, за низенькими бугорками. Из шатра паши в темноте доносились звуки струн. С войском двигались повозки. В них везли женщин, сундуки паши и казну.
Гаврила жил, как и все, на копе. Часто спал, не слезая с седла. Ел овсяные лепешки и черные, выпревшие в лошадином поту под седлом тонкие ломти конины и баранины.
Турецкая стрела пронзила ему плечо.
Дед Мелентий призвал Бурнашку. Тот стал лечить рану травами. Он знал мяун–траву, царь–траву, жабий крест, иван–хлеб, плакун–траву. Возясь с листочками и корешками, он пространно рассказывал об их чудесных свойствах, и свойства эти были неисчислимы, потому что каждый день Бурнашка говорил о них все по–новому.
- Ты помни, Гаврилка, - неизменно заключал он тонким голосом, важно качая головой. - Деды что? Я теперь отец тебе!
Рана зажила.
Поредевшее войско паши подошло к Астрахани. Но пашу опередил посланный царем воевода Петр Серебряный. В городе было песпокойно. Споспешники последнего астраханского хана, таившиеся все эти годы, теперь открыто призывали пашу.
Однако Касим не отважился напасть на Астрахань, раз не удалось застать ее врасплох. Лживо объявив, что он не умышляет зла и уходит восвояси, паша стал строить ниже города деревянную крепость. Там, выжидая, подстрекая к бунту татар–астраханцев и все больше теряя надежду победить, он простоял до осени.
Пыльные вихри завились по выжженпой и вытоптанной земле. В войске паши начался голод. И тогда паша сжег свою крепость и побежал степью к Азову.
Потянулась назад вся рука - войско Касима, не оставаться одному и пальцу этой руки <-Девлету. Но Девлет–бей был батыр. Он уходил последним. Ни голод, ни жажда, ни казачьи засады в степи не могли сломить его. Он охотился за казаками так же, как те охотились за ним. Появлялся внезапно там, где его не ждали, и, когда казаки залегали на его пути, палетал на них сзади, так что они сами попадали в западню.
И однажды на том месте, где ночевал Девлет, наутро нашли казаки посреди вытоптанной травы пять вбитых колов. Пять страшных, мертвых, обнаженных тел были насажены на них. Мухи облепили черные вывалившиеся языки мертвецов. Ноги обуглены - людей поджаривали заживо…
Еле узнали казаки своих товарищей. Поскидали шапки и, спилив колы, в молчании зарыли вместе с трупами.
Постепенно казачьи ватаги отстали от неуловимого Девлета. Лишь одна ватага все гналась за ним, а когда настигла его, в отчаянной сече схлестнулись казаки с башибузуками. Тут увидел Гаврюха, как рубится, гикая, высоко вздернув рассеченную бровь, Богдан Брязга, Ермаков побратим.
Казаки вели бой так, чтобы отсечь Девлет–бея от его людей. Он не хоронился за своими, с бешеным воем он вынесся вперед, на казаков, когда увидел, что отступать поздно. А его завлекали, дразня, до тех пор, пока, смешавшись, кидая позади себя раненых и сраженных насмерть, не поворотили коней и не кинулись врассыпную его люди, оставшиеся без начальника. И все же Девлета не смогли взять. Он убил нескольких казаков, подскочивших к нему, и на арабском коне ускакал от преследователей.
После долгой скачки Девлет огляделся. Конь шатнулся под ним. Тогда он бросил отслужившего коня и приложил ухо к земле. Земля молчала. И Девлет подумал, что вот он вовсе один в степи.
Но он не был один. Молодой казак не потерял его следа. И конь этого казака тоже пал. Когда Девлет остановился, казак сделал круг около пего. Голод и жажда равно мучили обоих. Ни ружья, ни лука не оставалось у казака. Но с бесконечным терпением, терпением самих степей, продолжал он охоту за силачом.
Девлет петлял, он то шел нетвердым шагом, от останавливался. Казалось, у него нет цели. И, потаенно следя за ним, так же петлял казак.
Снова на то же место в степи вернулся Девлет. У круглого усохшего болотца он сел, пригпувшись, как заяц. Взлетела стайка птиц, вспугнутая ползущим казаком. Девлет почти не шевельнулся, только поправил длинное ружье между коленями. Казак закричал, как кричит в лугах птица выпь, и бесшумно, по–змеиному опять отполз в сторону. Медленно очертил дугу, она привела его в тыл болотца.
Так они провели долгие часы: один - в оцепенении, другой - подвигаясь вершок за вершком. За кочками казак увидел бритый затылок турка под шапкой, вдавленной посередине так, что бока ее подымались, как заячьи уши.
Тепи поползли по степи. Ночь облегчит внезапное нападение, но во тьме легче и потерять врага. Однако будет ли ночью лучше или хуже, казак попял одно: ждать до ночи у него недостанет сил.
С хриплым криком он вскочил. Петля рассекла воздух.
Он рванул аркан, когда петля легла вокруг могучей шеи турка. И странно безропотно, будто готовый к этому, рухнул Девлет.
…Гаврюха пал лицом вниз, он лизал и сосал болотную землю. До утра он не сомкнул глаз, сидя на корточках возле скрученного молчащего Девлета. В зрачках турка двумя слабыми огоньками тлел отблеск звезд.
Утром казаки подобрали Гаврюху и его пленника.
И молча, как тогда, когда погребали замученных на колах, смотрели теперь казаки на виновника казачьих мук, на Девлета, который пожигал станицы, младенцев вздевая на пики, и никогда не ведал жалости и пощады.
Кто полонил его, тому следовало и порешить; должно отвердеть казачье сердце и стать как камень к врагу…
Гаврюха взял в руки отрубленную голову. Она казалась очень маленькой, очень легкой. И, удивляясь самому себе, Гаврюха понял, что никак ему не связать этот предмет с той настоящей, ненавидящей головой, которую Девлет сам положил на камень…
В станице Ермак обнял и поцеловал в губы Ильина и в первый раз сказал:
- Илью, отца твоего, знал.
И вдруг усмехнулся чему–то своему.
- Хотел батыром стать, да на волос не вытянул Илья: до бабы слаб был. Гляди ж и ты!
А Баглай–исполин повесил на шею парню ладанку с вороньими костями, чтобы жил он сто лет, как ворон.
Через год казаки основали город Черкасы, в шестидесяти верстах от Азова вверх по Дону.
Но в задонских степях по утрам золотом горела и полыхала Алтын–гора на краю неба, и оставалось до нее так же далеко, как и в то тихое утро у молчаливой белесой реки.
3
Ожидающий в горнице гость услышал, как проскакал через ворота конь, как на его ржание откликнулось заливистое, тонкое, басовитое, игривое ржание из всех углов двора, как тяжеловато спешился дородный всадник. Вот он хозяйственно прошелся по двору, что–то спрашивал, распоряжался, кричал, с удовольствием пробуя силу своих легких. И ему споро, охотно отвечали мужские и женские голоса.
В горнице опрятно, просторно, сквозь окна узорно падает косой вечерний свет на шитые рушники, висящие на голубоватых, с синькой беленных стенах; откуда–то доносится вкусный дух жареной снеди, с ним смешан свежий запах воды, листвы и молодых цветов.
Хлопнула дверь; быстрой, упругой походкой вошел красавец в однорядке, русая с рыжинкой борода его, казалось, развевалась от стремительного движения.
Увидя гостя, он тотчас с довольным изумлением приветствовал его, наполнив горницу раскатами своего голоса, и, хотя гость в своем сермяжном зипуне выглядел вовсе невзрачно, усадил его в почетный угол.
И гость, поклонясь, попросил снастей - на Волге рыбку половить.
Так он сказал по обычаю, но хозяин Дорош ответил не на слова, а на мысли, и громкий голос красавца в однорядке, как и каждое движение ладного тела, говорили, что хозяйственно–хлопотливая его жизнь радостна и прочна, что скрываться и вилять ему нечего и незачем утишать голос, раз его бог таким дал: "Вот он, весь я!"
- Гульба казаку не укор, - ответил Дорош, - каждому своя голова советчик. - С любопытством поглядел и спросил: - Простора ищешь?
И гость улыбнулся:
- Всяк ищет простора по силе своей.
- Аль на Дону не красно?
- Бугаю красное тошнехонько.
За окнами раздались топот, крики, смех. Работники гнали в ночное дворовый скот.
- Сила! - сказал Дорош. - Думаешь, и я, молод был, на гульбу не хаживал? Да только вот она где, сила!
Гость мирно согласился:
- Коньки гладкие.
- Эти вот? Этих для домового обихода держу. Табу–пов моих ты не видел. На дальних лугах лето целое, на медвяных травах. Человека не подпустят, зубами разорвут, не кони - звери лютые!
- Голяков бы к тебе в науку…
Дорош весело захохотал.
- Хмельной колобродит: - "Раззудись, рука, Дон за плечи вскину". А проспится - пшик вскинул. Жизнь - каждому такая, какую кто себе захотел.
- Вот ты как! Каждому? А конешно, - поддакнул гость. - Котельщик гнет ушки тагану, где захочет.
Ничего не ответил Дорош, только вдруг лукавым шепотком, потянувшись к уху гостя, спросил:
- В царевой службе не служил ли ты? На Ливонской войне под Ругодивом? И под городом Могилевом?
Гость отстранился.
- Не корю, что ты! Я сам на Москве служил! - Нс той же лукавой настойчивостью Дорош продолжал: - Величать–то тебя как? Слышу: Бобыль. Слышу: Вековуш. И впрямь векуешь бобылем. Корня пускать не хочешь…
И приостановившись:
- Слышу: Ермак.
- И Ермака знаешь?
- Дома–то на Дону, как не знать! А еще: Василий будто ты, Тимофеевич, значит, по батюшке.
- Поп крестил, купель разбил…
- Имечко с водой–то и убежало, а?
Дорош довольно рассмеялся:
- И молод ты вроде, атаман…
- Да ворон годов не сочтет.
Тогда Дорош согнал улыбку, от которой лукаво светилось все его красивое лицо.
- Умен. Важнее нет для казака… - Остановился и серьезно, трубно громыхнул: - Для славного нашего Дона. Вот о нем и помни. Донская правда - атаманская правда. Тебя же зовут атаманом. Правда голытьбы не про тебя. Яшка Михайлов двух правд ищет. Из–под твоей руки смотреть хочет, а шиша ли высмотрел? Так и болтаться ему век пи в тех ни в сех. За снарядом ты не к нему, а ко мне пришел! Одну уж какую–никакую правду выбирай.
- А казацкая правда, голова–хозяин?
Дорош сдвинул густые брови.
- Знаешь ли ты сам, про что толкуешь? Ты галагоголяку на слово не верь, даром что тоже зовется казак. Ты попытай его: что у него под зипуном? Холопья рубаха - вот что! Мы, вековечные казаки, мы одни - Доп!
- Истинно, - опять поддакнул гость, - Окаянным - окаянная правда. Только я уж поищу, голова–хозяин, той казацкой правды, уж поищу, не взыщи.
Чуть раскосыми глазами, как бы мимоходом, поглядел в лицо Дорошу:
- Коли птицы всю склевали, там поищу, куда и птицы не залетывают. Найду и на Дон приведу, ой, гляди!
В ответ грохнул Дорош кулаком по столу:
- Всякого, от кого поруха Реке, жизни не пожалеем, скрутим!
Он потер руку, шумно вздохнул, и опять лукавые смешинки вернулись в его глаза:
- А погулять - что же, твоя голова, я снаряжу. Ищи белой воды, а то, может, лазоревых зипунишек. Речам же твоим не верю. Настанет пора, сам не поверишь, атаман. К нам вернешься. Потому - струги и пороху дам, зерна отсыплю… Михайлов–то Яшка, верно, опять с тобой… от своего богатого куреня?
Они заговорили о зелье, о снасти и о доле из добычи, которая после возврата казаков с Волги будет причитаться Дорошу.
- За тобой не пропадет, вот этому верю.
Теперь, когда все сладилось, Дорош кликнул:
- Алешка!
Из соседней горенки со жбаном в руках вошел Гнедыш, хозяйский сын. Всем он походил на отца, только был меньше, тяжеловатей, черпее волосом, толстогубый. Будто к каждой черте Дороша у Алешки Гнедыша примешивалось нечто, отчего и мельчала она и лениво оплывала в то же время. И в глазах Гнедыша, по–отцовски круглившихся, не играли отцовские золотистые смешинки, а совиным отливала желтизна.
Жена Дороша давно умерла, говорили, что сын у него от ясырки арнаутки, сырой и тучной, жившей в доме до той поры, пока по подросла девушка, которая сейчас следом за Гяедышом показалась в горнице с блюдом в руках. Простоволосая, сильная, высокогрудая, с золотым жгутом на затылке, она шла неслышно, и легкий ее шаг говорил, какое наслаждение двигаться ее молодому телу.
Не поглядев на сына, с заботливой нежностью обернулся к ней Дорош:
- Уморилась? Задомовничалась?
То ли объясняя гостю, то ли для того, чтобы особенно ласково назвать девушку, он сказал:
- Найденушка…
А она, еще не ставя блюда, подняла, закрасневшись, черные глаза на казака, и улыбка точно осветила ее всю:
- Как же, в садочке гуляя, умориться мне? Тебя ждала…
Только теперь Дорош глянул на сына, обвел взглядом с головы до ног, жестко шевельнулась бровь. Все сразу показывало лицо Дороша - такой человек!
- Алешка, слышь, побратался с Рюхой Ильиным. Пальцы порезали, кровью присягали. Ребячья блажь - вот и вся тут правда!..
Вдруг, нахмурившись, спросил:
- А ты вот… где твои сыпы? Я тебя по–отечески… Всех небось по свету посеял, себе ни одного. Не себе сеял - другие и пожнут. Ну, да…
Отмахнулся рукой, точно все отстраняя, взял с блюда у девушки ковш - государев дар, сберегавшийся с самой службы в Москве.
- Во здравие тихому Дону!
Выпрямился, головой почти касаясь притолоки. Подал ковш гостю.
- Во здравие великому синему Дону! - ответил гость.
4
У станичной избы глашатай кидал шапку вверх:
- Атаманы–молодцы, послушайте! На сине море поохотиться, на Волгу–матушку рыбки половить!..
Три дня прогуливали угощение атамана ватаги бобыля Ермака. Потом стали собираться в дорожку. Осторожно мазали дула рассолом, чтобы железо, чуть тронувшись ржавчиной, не блестело: на ясном железе играет глаз.
Шестьдесят плотников чинили и строили ладьи.
Гаврюха приходил на берег - он любил слушать, как тюкали топоры, смотреть, как при ладном перестуке молотков крепкими деревянными гвоздями сшивались доски. Белые ребра стругов, словно костяки гигантских коней, высились, занимая весь плоский берег. Потом они одева–лись мясом. Иные ладьи были десять саженей длины. По борту их обвязывали лычными веревками, сплетенными с гибкими ветвями боярышника. Смолисто–пахучие, чистые, без пятнышка, вырастали чудесные кони. Парепь поглаживал их гладкие бока, готовые поднять и без отдыха, без устали понести сотни казаков, все казацкое воинство по живой, по широкой водяной дороге туда, где восходит солнце и где рождается ночь, - куда не занести седока никакому коню…
Чадно валил дым костров - варили вар смолить суда. Камышовые снопы, прижатые обводными веревками, уселись вдоль бортов: укрытие от стрел.
На ладьях сделали руль спереди и руль сзади: что, нос, что корма - одинаково, не надо тратить времени на повороты.
Плотники работали голые до пояса. Маленький старичок, не скидавший рубахи, давал ополдень знак отдыхать. Люди садились на песок, на доски, на кучи стружек.
Полдничали. Старичок, кусая свой ломоть, подзывал Гаврюху.
- Ладные стружки, - говорил старичок, - ладные. Ничего… разумные, кзень. Сколько по земле ни ходи, не найдешь больше таких. Ни у турок, ни у Немчинов. Наш, кзень, русак выдумал! Ты примечай, учись, казачок…
Говорил ласково, охотно, дребезжащим, старческим голосом и часто прибавлял какое–то словечко "кзень". Так и звали его в станице Кзень–дед. Как звался он раньше - забылось.
Слушать старика нравилось Гаврюхе. Он усаживался подле. Парень еще вытянулся, стал длинноног, тонок, но лицо его, погрубевшее, все не знало бороды и усов, как у мальчика.
Удивительные вещи рассказывал старик.
- Пуста земля стала, - ласково уверял он. - Я‑то знаю. Я‑то скажу: пусто, кзень, на миру стало. Люди–то, люди повывелись, какие прежде были. Атамана Нечайка знаешь? Знаешь Нечайка?
- Нечайка?
- Мингала? Бендюка? Десять казаков нонешних на копье поднять бы мог. Как закрыл очи Бендюк, прах его возвысили на гору высо–окую–все Поле глядело, чтобы вечно, кзень, жила слава. Да я вот один про то и помню…
Старичок посмеялся чему–то, погладил свои тощие, сухонькие руки, почмокал губами.
- Струги–лебеди на море Черном… Стены Царьграда, колеблемые, как тростник ветром… Атаманов голос - орлиный клекот… Сила! Девять жен было у меня - тут, на реке, в желтой орде, в сералях бирюзовых. И они, казачок, не вылюбпли той силы. Огонь–вино не выжгло. Да, вишь, сама, сама, кзень, вытекла.
Он утвердительно и как будто сокрушенно покивал головой, но глаза его светились радостью. И Гаврюха, лежавший подле пего на животе, подперев руками щеки, подумал, что глаза старика похожи на донскую воду.
- Тебе не быть таким, не-е… а все ж, может, возрастешь, добрый будешь казак. На гульбу идешь… ты не бойся. Ничего, кзень, не бойся. Смерти не бойся. Чего ее бояться? Всем помирать. На царя в хоромах ветру дыхнуть не дают. А он выйдет, царь, из хором и пойдет один–одинешенек встречу тому, чего страшился пуще всего. - Он ласково засмеялся. - Ты это и пойми. Глянь–кось! Я десять, кзень, смертей изведал. Тело года сглодали. Ничего глодать и не осталось - нечем пугать меня. А я - вот я. Вся жизия - со мной. Ты послушаешь - тебя поучу. И другого кого еще поучу. Славе поучу - и живо казачество…
Говоря, старик медленно потирал друг о дружку босые ноги и руками плел что–то из травинок, словно все его сухонькое тело никак не могло оставаться в покое, в ничегонеделанье, без трудового движения.
Гаврюхе сладко и почему–то страшно было слушать старика. Он знал, что звали его еще "Столетко", а иные охально: "Богов шиш". Весь он, иссохший, темный, с морщинистой кожей, будто присохшей к костям, казался парню существом непонятной, нечеловеческой породы, и шевелящиеся ноги его, худые, синеватые, скрюченные, с криво вросшими темными ногтями, напоминали ноги ястреба. Гаврюха оглядывал свое смуглое, гладкое, стройно–тугое тело и с радостью думал, что невозможно, невероятно ему дожить до ста и стать таким.
А Столетко меж тем поднял глаза на солнце и, встрепенувшись, стал упихивать торбу под тесину, чтобы, случаем, не замочило дождем.
- Эх, теплый песочек, согрел старые кости!..
Разминаясь, крикнул:
- А тту, работнички!
Опять затюкали топоры, застучали молотки, запела пила:
Быстро ест,
Мелко жует.
Сама не глотает,
Другому не дает.
5
Расшумелись на гульбище…
- Атаман Гроза потчует!
- Цыган потчует!
Веселый вскрик:
- Богдан–атаман Брязга потчует!
- И-эх, Богданушка!..