Даже перетолмачивать не понадобилось. Все так поняли, что удивилась баба словам Свешникова. Наверное, спросила: зачем? Потом, не оглядываясь, опустив голову, сдвинув на лоб лисий капор, почмокала губами, будто все сказала, и медленно тронула с места застоявшегося быка.
– Ты что сказал? Чем спугнул бабу?
– Оставь Лисая! – прикрикнул Свешников на Гришку Лоскута, ухватившего помяса за груди. – Вообще не шуми в сендухе, Гришка. Твое дело – поиск зверя. Бери верхового быка и проводи бабу. Только хорошенько проводи, понял? Пойми, куда едет. Куда она, туда и ты. Но ближе, чем на десять шагов, не приближайся.
– А ты, – кивнул ухмыляющемуся Ганьке Питухину, – тоже езжай. Возьми свежих собачек и езжай по следу на снегу. Я, когда с Лисаем возвращался, странное видел. В одном месте на берегу что-то черное из-под снега. Что-то там такое припорошено снегом. Езжай, Ганька, присмотрись, глаз у тебя острый. Нам надо все знать на этих берегах.
Глухо.
Огонь в печи.
Свет теплый, мерклый.
Свешников прилег на скамью, развел усталые руки.
В медном котле уютно булькало варево, Микуня Мочулин колдовал над котлом. Бросив на пол развязанные вьючные сумы, Ларька Трофимов хозяйственно разбирал казенное борошно:
– А еще три сети-пущальницы на сигов… Кропивные, совсем новые… К ним десять сажен сетей неводных…
– Зачем столько? – пугался робкий Микуня. – Носорукий не утопленник. Его не из реки тягать.
Ларька отмахивался:
– Чего ты знаешь, Микуня?
Бубнил негромко, хозяйственно:
– Холст хрящ, толстой, крашеный… Малых колокольцев на бахромичных кутазах, десять… Смотри, Микуня, кутазы-шнуры, кисть какая на них… Рубаха золотцом шитая, богатая… Для какого князца дикующего… Они любят, чтоб блестело… А вот рубаха пестрядиная и крашенины два лоскута… Смотри, Микуня, как холст лощен, как он синей синего…
– Ну, вот изловим зверя, – никак не мог успокоиться Микуня. – Ну, даже посадим на чепь. А как беречь большого?
Ужаснулся:
– И чепи такой нет!
Вспомнил, пожаловался горестно:
– У меня, было, соболь бежал с серебряной чепью прямо на шее, а тут носорукий! Да за что его зацепить? Он же свернет! Он сволочет любую ондушку.
– Еще три котла красной меди… – хозяйственно бубнил Ларька. – Полкосяка мыла простого, всего на пять рублев… Полстопы бумаги писчей… Шуба одевальная, две пешнишки…
– Это с пешнишкой-то на носорукого? – по-своему понимал Микуня.
Пугался немыслимо:
– Помяс говорит, что на таком звере сала на три пальца. Как такого пешнишкой?
Загорался от внезапной мысли:
– Из пищали надо бить зверя! У нас три пищали! Все изготовить и бить из всех!
Ларька возмущался:
– Нас за живым зверем отправили!
И снова перечислял хозяйственно и любовно:
– Еще пять кафтанов ношеных шубных… Новые вареги – всего десять пар… Житие Ефрема Сирина – книга…
Сам удивился:
– Микуня, это ты положил?
– Ты что говоришь! – испугался Микуня.
– Оставь Микуню, то моя книга, – кивнул Елфимка, попов сын.
– Зачем тебе?
– Очищать душу.
– Еще уледницы новые, десять пар… Кремешки московские, алтын на двадцать… Пуд свечей чорных, пуд восковых…
Прислушиваясь к голосам, Свешников думал о своем. Вот странная баба. Зачем приходила? Лисай говорит, что умом слаба, тронулась, но ведь передвигается по пустой сендухе, видно, что не кружит по одному месту.
И голос как чистое серебро.
Мэнэрик.
Самоядь страдает такой болезнью.
Но как сильно надо испугать, чтобы все дикующие вздрогнули, все вместе полезли на дерево? Кто искалечил бабу? Вор Шохин, он же Фимка? Или вор Сенька Песок?
Прислушался.
Косой негромко жаловался Микуне:
– Я, Микуня, раньше совсем как человек жил. Я коров держал, слышь, Микуня? Ты вот дурной, а я сильно мучился с одной коровой. Поставлю во двор, а она уходит ночью. Уходит и уходит, ничего с ней не сделать, только ищи ее. Хорошо, сосед помог. Однажды сказал: слышь, Косой. Меня уже тогда прозвали Косым. Однажды сказал: слышь, Косой, есть тут у нас один русский старик, ты сильно попроси его, он поможет. Ну, я к старику. Сильно просил. Прямо сказал: пособи, а то уходит со двора корова. Ну, уходит и уходит, ну, совсем измучила. Тогда русский старик сказал: "Да ну, это пустое дело". Подошел и два раза прутиком стегнул корову по голове. С той самой поры, как рукой сняло, перестала уходить. Почему так?
Ларька возмущенно вскрикнул:
– Опять книга!
– Ты там еще "Октоих" найдешь в борошнишке, – смиренно отозвался из угла сын попов. – Это все книги нужные. Я каждую вместе с мяхкой рухлядью хочу пожаловать в какой монастырь. И деньгами положу на сорокоуст, в сенаник, чтобы вспоминали всегда имя мое да доброго попа Спиридона.
Объяснил:
– Премногим обязан доброму попу.
Странно было слышать такое за тысячу верст от жилых мест. Свешников даже глаза прикрыл. А Косой пожаловался:
– Я, Микуня, плыл однораз по Лене. Река великая, берегов никаких не видно. В ночи на реке прямо с деревянного коча коробейка у меня, у сироты, пропала. Ну, стояла под бетью, как сейчас помню, стояла! И пропала. Вот как не было ее. А всего один только человек сходил ночью с коча. У какого-то острожка, где и стоять на стали. Подобрали его лодкой. А сам был невелик собою, вертляв. Ухо оттопыренное, как у сендушного волка. Теперь думаю задним числом, что был то Сенька Песок.
Голоса у казаков хриплые, грубые. А вот у бабы Чудэ, как ручеек, журчал.
– Мне бы землицы. Ох, хорошей бы мне землицы. Жирной, черной, своей, – душевно тосковал Косой. – Я ведь, пока не начал гулять, на землице жил. А в сендухе только грязь, няша. А под жидкой няшей лед вечный. Только носорукому и валяться, у него сала на три пальца.
Совсем пожалел себя:
– Мне бы хорошей живой землицы. Длиннику чтобы по осьмидесяти сажен да поперешнику по сорок. Как в Даурах, к примеру. Там рожь сеют по десять пудов, даже репа растет.
– Еще сума медвежья… – все так же ровно бубнил хозяйственный Ларька. – Тышь шесть одекую синего, мелкого… Этот одекуй я сам брал, – похвастался, – рублев на пять с алтыном… Еще полог держаной…
Поднял голову – русый, широкоскулый. Подмигнул подслеповатому Микуне:
– Писаные придут, всякому добру обрадуются. Они, Микуня, жадные до блестящего. Увидят бисер, начнут выметывать богатую мяхкую рухлядь. Всего нам хватит.
– А ты, Лисай, – подмигнул Ларька прикорнувшему в углу помясу, – ты тоже не трясись. Ты лучше хорошенько думай. Ты один бегал по сендухе, тряс богатыми соболями, а почему-то говоришь, что нет у тебя ничего.
– Оставь Лисая, – строго заметил сын попов. – Ему сейчас молитва нужна. Может, пост. Он неправильно жил и носоручиною питался.
Глухо.
Обедали просто.
Вяленая оленина, жидкая болтушка из ржаной муки, квашеная черемша из запасов помяса. Посыпая мясо солью, Лисай шептал:
– Да не сами себе будем враги и уготоваем вечныя муки… И где не впадем врагов наших нечестивых руки…
Щурился, вздрагивал:
– Всякие есть травки на свете. Такая даже есть, зовут ласково агагатка. Вышиною растет немного, но все прутиком, прутиком. Ее рвешь, кожуру снимешь, а середку переплетешь таловым лыком. Потом подсуши на солнышке. И бело и сладко. Прямо сахар.
Дверь хлопнула.
– Сахар, говоришь? – Гришка Лоскут, ноздри наружу, презрительно усмехнулся, бросил на скамью шапку.
– Сахар?
Казаки подняли головы, а помяс съежился.
– Я за бабой Чудэ в упор ехал, – с обидой в голосе объяснил Гришка. – Долго ехал. Присматривался всяко. И вот что понял, Лисай.
Назвал Лисая, а обернулся к Свешникову:
– Так понял, что дикующая баба знает по-русски. Сама может говорить, только не хочет. Ты ей сказал что-то такое, отчего она не захотела говорить по-русски. Ты будто подсказал ей не понимать нас. Да?
Уставился на побледневшего помяса:
– Она сперва все понимала и могла отвечать, но ты подсказал ей. Неправильно подсказал, да? Она мне говорила всякие русские слова. Оборачивалась и говорила. А потом сказала по своему. Но у меня такая память, Лисай, что я даже нерусские слова помню.
Взглянул на помяса угрожающе.
Чуть не по слогам повторил запомнившиеся ему слова:
– Тэт мутин хэлтэйэ. Вот так. Точно так. Я каждую букву запомнил. И не говори, Лисай, что нет таких слов. – Через стол дотянулся до помяса, сильной рукой рванул на себя: – Перетолмачь, Лисай!
Помяс в ужасе отпрянул.
– Тэт мутин халтэйэ? – заговорил быстро, трясясь. – Ну, такое сказала. Всякое может сказать. У нее мэнэрик, болезнь. Тэт мутин халтэйэ? Да это она тебе так сказала, что не надо тебе за ней ехать. Она, мол, еще сама приедет. А потом и ты к ней придешь.
Казаки заржали.
– Как приду? К дикующей? – обиделся Гришка.
– А то! – ржали, веселились казаки.
Гришка недобро усмехнулся, открыл рот, но сказать ничего не успел, потому что хлопнула тяжелая дверь и в облаке холода ввалился в избу озябший, продутый ветром, но довольный собой Ганька Питухин. Шумно хлопнул мохнатой шапкой об стол:
– Ой, Лисай, что скажу!
Казаки, радуясь, повернули головы.
Ганька, принюхиваясь к вкусным запахам, рвущимся из котла, пояснил:
– Твоя правда, Степан. Внизу под самым берегом есть плоское место. Вроде как плотбище. Снег сдувает, рядом открытая полынья. Весной, наверное, затопляет все. А летом выносит дерево всякое. Ну, вот, Степан, плот там. Ты правильно увидел. Плот там связан из сухих оследин. На такой плот хоть избу с печью, далеко можно уплыть. Хоть до ледовитого моря. А на том плоту, слышь, Лисай? – Ганька нехорошо подмигнул. – На том плоту устроены вместительные лари. И один уже не пуст. В нем плотно уложен хороший зуб носоручий. А вот другой пуст… Я так думаю, что пока… А, Лисай? Не ошибаюсь? Почему другой пуст?
Дерзко взлохматил большую голову:
– Хочешь нас, сирот, бросить в сендухе?
– Да как бросить? Да не хочу! – в великом испуге защищался помяс. Голая голова налилась кровью. – Тут лед кругом, как брошу? А плот строил для будущего! Долго собирал дерево к дереву. А коли придется, вместе поплывем. Вот наступит лето, поднимется вода, вместе и поплывем.
– А зверь? – невольно спросил Свешников.
– А что Лисаю зверь? – хохотнул довольный Питухин. – У него другое на уме. Правда, Лисай?
Подмигнул:
– Для чего там пустой ларь?
Дотянулся тяжелой рукой до совсем съежившегося помяса:
– Ну, Лисай, для какого тайного богатого борошнишка готовил ларь?
Кафтанов одобрительно кивнул Ганьке и пересел на скамью рядом с помясом.
– Ты нас не бойся, – он даже приобнял Лисая. – Мы люди государевы. Мы тебя выручили, правда? Ты без нас бы съехал с ума, правда? Вот кормим тебя вкусно, даже сольцы даем. Но и ты нас уважь, Лисай. Сам ведь говорил, никто за язык тебя не тянул, что воры Сеньки Песка взяли с писаных большой ясак. А куда исчез тот ясак, если никого нет? Ну, пусть воров Сеньки Песка вырезали дикующие, ясак-то где? Он улететь не мог. Он спрятан, наверное. Ты не зря тут сидишь в пустом зимовье, как сыч. Ой, не зря! Ждешь чего-то?
– Писаные все взяли!
В уголках тонких синеньких губ помяса выступила пена.
Свешников пожалел:
– Оставьте его.
И вдруг почувствовал: все насторожились.
При этом насторожились не просто так, а против него. Так насторожились, будто они, совсем простые люди, в упор подступили к чему-то важному для себя, добились чего-то большого, а Свешников, хоть и передовщик, а все пытается испортить, как бы выхватить из их рук.
Почувствовал: скажет слово – бросятся.
Сильно, наверное, уверовали в большое спрятанное богатство. Уже как бы грели руки в богатых мехах. Уже на Лисая смотрели как бы с презрением, как богатые коты на бедную мышь. Сказал, снимая напряжение:
– Ладно. До всего дойдем.
Забившись в угол, помяс мелко тряс бородой.
В тридцатом году, при государе Михаиле Федоровиче, ходил за травкой в Братскую землю.
Любил один ходить. Одному хорошо. Никто не канючит, не спорит, не сбивает с дороги. Опять же, травка, особенно подсушенная – вес небольшой.
А в Братской земле, на темной Кане-реке, атаман Милослав Кольцов как раз в то время поверил местным заворовавшим князцам Таяну да Именеку: по их указке поднял казаков в дальнюю степь. Твердо пообещали те обманные князцы: вот де знаем дорогу, пойдем далеко, разорим чужие станы, много чего из добра возьмем, домой вернемся с богатством.
Прошли сорок дён, а никого не встретили.
Дружинка Сидоров, десятник, первый обиделся, стал волновать казаков: а вот распять тех обманных князцев! И когда почти взволновал, случайно наткнулись в степи на одинокого Лисая. Очень удивились: ходит русский человек с мешком за спиной по чужой степи, собирает травку, никого не боится. Собрались вокруг:
"Где людишки?"
"А какие людишки? Нет никово, – ответил Лисай. – Один хожу".
"Как это никово? Ты что говоришь? – обиделись. – Нам многих обещали!"
"Да нет же. Один хожу!"
"Как это один? Ты что говоришь такое? А там, на юге?"
"И на юге никово. Один хожу".
"А к востоку?"
"И к востоку тоже никово".
С досады чуть не убили Лисая.
Вот разве не обидно? – пожаловался Лисай. Обманные князцы завлекли казаков в степь, а они Лисая чуть не убили. И убили бы, ведь крикнул кто-то: "Повесить!" И повесили бы, да степь кругом, ни одного деревца. Обоз, к счастью, отстал, а то бы оглоблю употребили.
Обида.
Трясясь, страдая, помяс проваливался в прошлое.
Зима. Ледяная пурга. Снег ломится в дверь, как дед босоногий сендушный.
"Глад уязвляет не менее меча… От него же и самых крепких и сильных немощны бывают плеча…"
Сидел один, как деревянный болванчик. Стерег пустую сендуху. Ждал, придут русские! А они пришли и сразу с ножом к горлу.
Обида.
"Так де, государь, буди всегда чист душою своею и телом… Понеже во оном веце всяк восприимет по злым и добрым делом… И держи храбрость с мужеством и подаяние с тихостью… И господь бог будет к тебе с великою своею милостью…"
Сидел в темном углу.
Безумно косился на казаков.
Сильнее всех боялся Гришку Лоскута – уж сильно похож на зарезанного дикующими брата. Вот давно ли сидел за столом с князем Шаховским-Хари? Давно ли сидел с умным воеводой енисейским Семеном Иванычем? Давно ли, поминаючи божественное писание, вел с князем умные разговоры?
"Иже на всяк день и час тянут сердце аки клещами… И злым умышлением измождавают жилы, аки огненными свещами…"
Давно ли пользовался общим уважением и почетом, свободно ходил в Верхотурье, без помех гонял казенных лошадей в Тобольск? Разве не ждут его с нетерпением в аптечном приказе в Москве? Уж там знают: помяс Лисай плохой травки не привезет.
Очень жалел себя.
Год назад запросто мог донести до рта кружку с кипятком, не расплескав при этом ни капли. А теперь?
С безумием косился на Лоскута. "Поминаючи божественное писание…"
Он, Лисай, умный. Он божественное писание знает. Он никого в сендуху не звал, он, если и караулит добро, то свое. Давно мог сгинуть без следа, помереть тысячу раз, но терпеливо сидит. И всех пересижу, подумал. И всех перетерплю. Даже Гришку Лоскута с вывернутыми ноздрями!
С волнением вспомнил волшебный берестяный чертежик, случайно показанный утром на нарте Свешниковым. Как не успел выхватить из рук? Надо было убить Свешникова, вырвать берестяной чертежик, с радостным смехом прижать к сердцу, а самого Свешникова бросить в снег, со свистом умчать в сендуху. Не догонят и не найдут. Скоро лето, выжил бы.
– Зачем скрипишь зубами, Лисай?
– Боюсь. Ой, боюсь.
– Кого боишься?
– Вас.
– Оставьте Лисая, – приказал Свешников.
Успокаивая дрожащего, потеющего обильно, спросил:
– Баба Чудэ утром тебя назвала – хаха? Это почему так?
Лисай задергался. Не поднимая глаз, робко подсел поближе:
– Это по одульски. Дед – значит.
– А имя бабы?
– А-а-а, имя, – не сразу понял Лисай. – Оно тоже значит. Если полностью слово, то так – чудэшанубэ. Так дикующие называют специальный лоскут оленьей кожи. Твердая, удобная. На ней рубят мясо, раскалывают мозговые кости.
– А как писаные называют избу?
– Кандэлэ нимэ.
– А олешка?
– Малэ, – потихоньку оттаивал, приходил в себя помяс. – Обязательно малэ. Иначе не говорят. Это ламуты говорят иначе.
– Про ламутов не надо. Учи одульским словам.
Боясь Гришку Лоскута, помяс подсаживался еще ближе к Свешникову:
– Каким словам? Какие знать хочешь?
– А самым простым. Таким, чтобы понимать писаных. Чтобы я, и Микуня, и сын попов, и Федька Кафтанов, и Гришка Лоскут, чтобы все могли хоть немного понимать дикующих.
– Зачем?
– А вдруг заломает тебя медведь? – недобро хмыкнул Гришка, остро косясь на помяса. – Или грянешься с крутого обрыва? Или упадешь под чужой стрелой? А? Как нам тогда сообщаться с дикующими?
– Чего ж это я грянусь? Почему с крутого?
– А то! – важно заметил Федька Кафтанов. – Это промысел божий. Тут зароков не может быть. Ты давай вспоминай. У тебя немного времени есть. Не очень много, но все же есть. Вспоминай, пока не сошел снег.
– Да что вспоминать-то?
– Ну, ты знаешь…
Подмигнул:
– Ты давай вспоминай, Лисай, где лежит тот большой ясак, что собран людьми вора Сеньки Песка. Ну, мы понимаем, ты сейчас забыл. Нас увидел и забыл. Но мы ведь не торопим, у тебя немного времени есть, ты вспоминай. И нас не надо бояться. Мы понапрасну не обижаем.
Глава VI. Предательство
СТАРИННОЕ ЮКАГИРСКОЕ ПРЕДАНИЕ О ЧУДЭШАНУБЭ
Юкагир женатый жил, девушку ребенком имел. Имени своего не знала, совсем молодой была. Выросла, всем сказала:
"Чудэшанубэ я. Меня Чудэшанубэ называйте".
Так называли.
Мать говорит:
"Чудэшанубэ, иди дров наруби".
Чудэшанубэ услышит, посидит подумает, потом сама себе скажет:
"Чудэшанубэ, иди дров наруби".
Поднимется, оленьи сапоги возьмет, сама себе скажет:
"Вот Чудэшанубэ сапоги взяла".
Кукашку на плечи наденет, опять скажет:
"Вот Чудэшанубэ кукашку надела".
Сухое дерево топором свалит, скажет:
"Вот Чудэшанубэ дерево свалила".
Что ни сделает, на все так скажет.
Мать рассердится, палкой побьет. Чудэшанубэ сильно удивится:
"Эмэй, палкой меня не бей".
Матери подаст батас, нож большой:
"Эмэй, палкой не бей, лучше сразу батасом бей".