Гологоловый затрясся. В величайшем возбуждении, в нетерпении, наверное, в неверии – обхватил руками нетолстый деревянный столбик, вытаращил выпученные глаза, затряс богатыми мехами:
– Англу!
– Ты погоди, ты не ори, – посоветовал гологоловому Лоскут, из предосторожности не снимая руки с сабельки. – Писаные рожи набегут, выхватят палемки.
Спросил, строжась:
– Имя есть у тебя?
– Англу! Русские! – вопил гологоловый, как настоящий дикующий. Он даже пританцовывал на крылечке. – Аще помилован еси, государь, от небесного царя!.. Англу!
Приседая нелепо, прижался щекой к деревянному столбику.
– Пожалуй нас грешных и призри в конечной сей беде… Да и даст ти господь благая и полезная получати везде…
Потрясенно уставился на Лоскута:
– Ты пришел?
Густо брызгая слюной, путая русские и одульские слова, заговорил:
– Почему не узнаешь? Лисай я. Помяс. Или травник, если по другому. Всех выхаживал травками. Сведущ в разных растениях, только устал один. Сижу один в сендухе, повторяю: скоро умру! Ведь никого вокруг! Эр оран муданин, говорю себе. Ох, умру скоро!
Вытаращился в изумлении на Лоскута:
– Как жив?
Даже отшатнулся, отмахнулся рукой от Гришки, как от ужасного видения:
– Зачем пришел? Тебе лежать надо. Я похоронил тебя!
– С ума соскочил? – оторопел Гришка: – Чего такое несешь, дикующий?
– По-христиански похоронил, – настаивал гологоловый. – Конечно, в суете и в страхе, но по-христиански, по-христиански. Сам видишь, поставил деревянный крест. Это под ним лежишь!
С испугом спросил:
– Как откопался?
Кафтанов заржал:
– Гришка, не соглашайся с гологоловым!
– Молчи!
Лоскут шагнул к крылечку и поймал помяса за богатую грудь. Вывернутые ноздри раздуло гневом.
– Ты, наверно, принял меня за брата? За Пашку? Так его звали? Был брат у меня, ноздри наружу вывернуты. У всех в нашем роду так. Почему похоронил?
– Дикующие зарезали.
Гришка сильно тряхнул помяса.
– Зарезали! – отчаянно прохрипел помяс. – Той всем нам надежа и упование, и промысленник и кормитель… И на все видимыя враги наша непобедимый прогонитель…
Отряхиваясь, брошенный Лоскутом, забегал глазами:
– Фимка где?
– Какой Фимка?
– Ну, как? Фимка! Вож!
– А! Такой? – догадался Кафтанов и рукой сдвинул кожу на лбу, страшно и похоже, совсем как у зарезанного Шохина.
– Он! – обрадовался помяс.
– Ну, и его зарезали.
Кафтанов оттолкнул в сторону помяса:
– Один живешь?
Шагнул в избу.
Внутри темно.
У входа грубый деревянный стол. В бесформенной каменной печи, обмазанной глиной, теплился огонь. Сквозь щели сочился дым. На огне – закопченный медный горшок, от него несло тухлятиной. Вдоль стен – грязные лавки, под матицей – пучки сухих трав.
И везде грязь. Везде сажа, жирная, будто бархат.
Свешников потянул с головы шапку. Понял с истинным облегчением: пришли! Можно обогреться, прежде чем начинать поиск зверя. Даже если поставили избу воры Сеньки Песка, это неважно. Служила изба ворам, теперь послужит государевым людям.
Сильно дивясь, разглядывал помяса. Вон какие богатые меха. И говорит, что ждал какого-то Фимку. Выходит, вожа Христофора Шохина. Выходит, правда, с тайной был человек. Зачем ждал? Подумал без ревности: вот вел людей по снежной пустыне, считал, что придет самым первым в это неизвестное место, а оказывается, и здесь воры побывали.
Кивнул Кафтанову:
– Зови людей.
А Лоскуту приказал:
– Помяса не трожь. Даже близко не подходи к нему. Видишь, боится.
Лоскут угрюмо промолчал. Прошелся по грязной, но теплой избе, толкнул тяжелую дверь, ведущую в казенку, в комнату, в которой обычно держат пойманных аманатов-заложников.
– Милуючи Господь бог посылает на нас таковыя скорби и напасти… Чтобы нам всем злых ради своих дел вконец от него не отпасти… – смятенно бормотал помяс, с испугом косясь на Гришку.
Потом как очнулся:
– Один в сендухе. Совсем один. Нюмума. Думал – отпоют ветры.
Постучал ссохшимся кулаком в грудь:
– Русского лица год не видел. Душой ослаб.
– Нюмума? Это чего? – озлился Лоскут. – Говори по-человечески.
– Вот слаб. Вот убог.
– Гришка, оставь помяса!
Даже оттолкнул Лоскута, упрекнул негромко:
– Я тебе, Гришка, верю, а ты, оказывается, догадывался, куда идем?
– Ну… Догадывался…
– А я к тебе с верой.
Гришка глянул исподлобья:
– Меня не вини. Я сам по себе шел. К сыну боярскому пристал случайно, сам знаешь. А о том, что брат на Большой собачьей реке, тоже узнал случайно – от одного торгового человека. Лежат у него в Якуцке кабалы на моего брата. Иногда мне кажется, что тот торговый человек сам по желанию тайно снарядил воров. А брат увязался с Сенькой Песком по дури. Тот торговый человек ждал, наверное, беззаконной прибыли.
– Почему не сказал?
– Я ж только догадывался.
– Ну, ладно, оставим, – Свешников устало присел на лавку. – Правда поздней не бывает.
Попросил:
– Глянь, что кипит в горшке?
Гришка громыхнул крышкой и ошеломленно отшатнулся от ударившего в нос скверного духа.
– Зелье колдовское? Аптах ты?
– Да нет! Холгут это! – помяс в отчаянии вскочил, сунул в темное кипящее варево длинную деревянную ложку. Попробовал, выпучивая глаза: – По бедности своей ничего не имею, питаюсь скаредной пищей.
Теперь опешил Свешников:
– Как холгут?
– Зверь, зверь такой, – затрясся помяс. – Турхукэнни, корова подземная!
– Нет, ты слышь, Степан? – оскалился Лоскут. – Вот ты вел нас, мы шли, не веря, а холгут был, только его помяс съел.
– Как посмел?
Свешников вскочил.
Будто не было долгих дней лыжного перехода, вскочил, вырвал длинную ложку у вконец растерявшегося помяса. Горшок курился на печи, дрожал в нетерпении, крутились в кипятке бурые куски.
– Где добыл?
– Да рядом. На берегу, – не понимая вспыхнувшего переполоха, суетился помяс. – Большой зверь.
Свешников не верил:
– Правда, холгут? Не ври! Корова подземная?
– Он, он! Холгут! С рукой на носу! – трясся, дергался помяс, языком подпирал небритую щеку от большого усердия угодить.
– Как добыл такого большого? Он идет, земля вздрагивает.
– Да сам разбился. Там на берегу полоска ледяная, песчаная, называется чохочал. Ну, шел зверь, грянулся с обрыва. А высоко, а лед твердый, а зверь тяжелый. Сразу насмерть, весь поломался, застыл на морозе. Теперь питаюсь.
– Небось, и человечину жрал? – остервенился Лоскут.
– Что ты! Что ты!
Глухо.
Вваливаясь в избу, казаки напустили холоду.
Смеясь переругивались, шумно окружили горшок.
С отвращением принюхивались, оторопело качали головами – ну, дивен мир! Только вчера – совсем без края снеговая равнина, в небе отсвет далеких юкагирских костров, а сегодня – русская изба. Только вчера – загадочно и жестоко зарезанный в урасе вож, а сегодня – счастливо обретенный помяс. Только вчера – всеобщая неясность, томление, мгла, а сегодня – мясо старинного зверя.
Дивен мир.
Дивны дела твои, Господи.
По-другому поглядывали на Свешникова. Выходит, вел не зря. Вдруг почувствовали: запахло большой удачей. Даже Микуня расхрабрился, прикрикнул на трясущегося помяса:
– Часто приходят писаные?
Помяс еще сильнее затрясся, будто чужой голос включал в нем внутреннюю разрушительную силу:
– Присовокупи еси велие милосердие во всем… Всякого приходящего к тебе не оскорбляющи ни в чем… Один сижу, – зашептал, бегая глазами. – Писаные, какие были, все откочевали. В сторону дальних уединенных речек откочевали. Если вернутся, то к лету.
Выпучив выпуклые глаза, уставился на Свешникова:
– Положим же паки надежду на всемиластиваго в щедротах… Он же избавил своего Израиля, бывшаго во многих работах… В сендухе много озер, – шептал, вздрагивая. – На веретьях сухих пески хрущеватые. А по пескам пасутся подземные коровы. Выходят вдали от человеческого глаза прямо из-под земли. Выходят наружу шумно, с громом и с трясением земли, но сами по себе тварь безвредная.
Косился на мрачного Лоскута:
– Сего ради премудрым своим промыслом и правдою все устрояет… И аки коня браздою, тако и нас тацеми бедами от грех возражает…
Пояснил, трясясь:
– Я помяс. Лисай звать. Всякие травки знаю. С таким знанием не оцынжаешь в сендухе.
– Нам дашь травку? – жадно сглотнул слюну Микуня.
Не обращая внимания на вопли и смятение гологолового, отворачиваясь от бьющего в нос пара, Ганька Питухин выбросил недоваренную носоручину собакам. Подмели избу, внесли сумы с припасами, выставили на стол настоящую посуду. Помяс задрожал:
– И сольца есть?
Кафтанов шлепнул помяса по руке:
– Куда лезешь первым? Передовщик, что ль? Ишь, сольцы захотелось! Сам, небось, сольцу брал пуд по пяти копеек, а теперь та сольца сильно вздорожала, Лисай. Теперь за ту сольцу кладут до двадцати копеек. Вот как повернулась жизнь. Да еще пошлина, чуть не полукопейки с фунта.
Поиграл глазами:
– Ты тут дикуешь, а цены на Руси растут.
Перехватив сердитый взгляд Свешникова, кивнул:
– Ладно, бери.
Благостно.
– Аще бы не тако нас возражал, и зверей бы дивиих горше были… И паки бы вконец друг друга и брат брата не любили…
Помяс обильно потел. Завороженно дергался. Тянул кипяток, настоянный на шиповнике.
– Что же нас и так лютее и жестокосердее? Кое естество в безсловесных?… И кто может исчести, колико бывает над нами смертей безвестных?…
Пояснял, трясясь: я – помяс. Пояснял: из рода потомственных помясов. И отец, и дед были потомственными травниками. Посылан в Сибирь строгим государевым наказом, на то есть специальная память. Учился травному делу у деда, у известного помяса Федьки Устинова. А тот дед был такой: слышал явственно рост трав, зарождение всего живого. А он, Лисай, в него пошел. Меня сам князь Шаховской-Хари Семен Иванович, похвастался, воевода енисейский, человек, шествующий путем правды, скромный и простодушный, послал на реку Большую собачью – принести особенно целебные травы, какие нигде больше не растут.
Как бы намекнул: близок к князю.
Князь Шаховской прост, душой добр. В Смутное время ссылался в деревни, правда, потому как по ошибке сражался на стороне тушинского вора. А в одиннадцатом году воевал под Москвой в ополчении. По избрании на царство государя Михаила Федоровича послали князя Шаховского под Смоленск на поляков, там был жестоко ранен. За челобитную, в коей дерзко жаловался, что совсем заволочен со службы на службу, был выслан на Унжу. Здесь отдыхал душой – писал разные летописи, похвальные слова святым, каноны, послания. Одну за другой потерял трех жен, болели сильно. Женился в четвертый раз, но его развели. Тогда он написал умильные послания к патриарху Филарету и к тобольскому архиепископу Киприану с просьбой, чтобы все же позволили жить с четвертой женой. Выставлял как причину – молодость, невозможность жить без живой женщины. Вот, жаловался, я с первой женой прожил всего год – Бог взял. Со второй без малого год – снова Бог взял. И с третьей не больше года. Не успеваю, мол, и пожить с ними.
Служил в Тобольске. В Енисейске сел воеводой.
Рассказывая, пришептывая, Лисай обильно потел, причмокивал губами. Аптечный приказ в Москве велик, но на всю Москву трав не напасешься, а ведь на Руси всех лечить надо. Все больны, всех лечить надо, подтвердил. Князь Шаховской правильно послал на Собачью реку, тут множество сильных трав.
Ошеломленно отворачивался от Лоскута. Страстно причмокивал сырыми губами: у него, у Лисая, во многих местах сендухи стоят деревянные курульчики, а в них сложены запасы разных трав. Коренья да вершки, да и сам лист. Он, Лисай, тщательно перебирает траву, очищает от пыли, подсушивает у очага, но, конечно, на самом лехком духу, чтоб травка не зарумянилась.
Сопя, обильно потея, похвалялся: у него травка разная. Есть, например, трава пушица. А есть бронец красной. Ну, конечно, изгоны, людены жабные. Он знает, кого от чего лечить.
С опаской оглядывался на Гришку Лоскута.
– А есть совсем особенная трава – колун именем. На ней цвет бел. Сама горькая, растет не при всех водах, нелегко сыскать. И есть особенная трава – елкий. На ней семя коришневое, што мак русский.
– Ты это, – осоловев от тепла и сытости, подсказывал Федька Кафтанов. – Ты, Лисай, от нас ничего не скрывай.
– Да как можно!
– О том и говорю. Нам все покажешь.
– Все покажу! – радовался, трясся помяс. – Всех подниму чуть свет!
– Я тя подниму! – погрозил кулаком Кафтанов, жадно, в который раз оглядывая соболью кукашку.
Лисай, не поняв, бубнил свое: мы, помясы, люди нужные. Нас даже воевода не вправе обижать. Ежели известный помяс работает при каком живом селе, то все жители обязаны чинить тому помясу всякое вспомогательство, вплоть до того, что давать еду и малых ребят в помочь.
– Степан, а как с караулом? – зевнул Кафтанов, мелко крестя грешный рот.
– Вот ты и встанешь первым, – решил Свешников. – Сменит Лоскут. А под утро стоять Михайлову.
Укладывались на полу и на лавках.
Пусть в тесноте, но впервые по-человечески.
– Зане же всего силнее бывает чистая к Богу молитва… И на невидимыя врага, аки некая изощренная бритва… – ошеломленно шептал помяс. – Ей, ей, тако не ложно, без нея быти невозможно… И еще ми много слово недостало рещи о твоем мужестве и храбрстве… И о совершенной твоей добродетели к Богу, и душевном паки богатстве…
– Чего это?
– Вирши, – неопределенно объяснил Свешников.
В голове мутно, ломило суставы, но, кажется, пройден путь. Не все, конечно, случилось, как надо: сын боярский отстал в безлюдье, вожа потеряли совсем, теперь откуда-то объявился гологоловый. Да еще стрела томар, да береста со знаками. Того и гляди войдет в избу человек, назовет литовское имя.
Но пройден, пройден путь.
Вспомнил доброго барина Григория Тимофеича. Теперь он возглавляет аптекарский приказ, значит, помяс теперь на него работает. И вспомнил вирш, приводившийся в книге "Азбука": "Ленивые за праздность биются…" Как дальше, забыл. Но, видать, князь Шаховской-Хари немалый выдумщик.
Укладываясь, строго погрозил пальцем Кафтанову.
Федька, собираясь в караул, хитро одними глазами указывал Косому на богатую соболью кукашку помяса. С каким-то особенным значением поднимал брови.
А помяс не видел, бормотал ошеломленно:
– Милуючи господь бог посылает на нас таковыя скорби и напасти… Чтоб нам всем злых ради своих дел, вконец от него не отпасти… Свойственно бо есть християном в сем житии скорби и беды терпети… И к нему, своему Творцу и Богу, неуклонно всегда зрети…
Глава IV. Баба
СТАРИННОЕ ЮКАГИРСКОЕ ПРЕДАНИЕ О ПРИХОДЕ РУССКИХ В СЕНДУХУ
Юкагиры были, с каменными топорами были, с костяными стрелами были, с ножами из реберной кости были. Лето наступало, они с челноками были.
Так жили.
Так когда жили, пришла зима.
Зима кончилась, снег кончился, лето началось, плыть на челноках собрались. Шамана покойного кости имели. Те кости взявши, качали, сало в огне жгли. Качая, сказали:
"Нашего покойного шамана кости, на нас зрите, на челноках плыть хотим. На нас зрите – к худу придем, к добру?"
Покачав, у очага кости положили. Погодя немного начали поднимать, не оторвут от земли.
Старики сказали:
"Это нашего покойного шамана кости, что предвещают – страсть".
В дороге когда плыли, челноки разбило, до берега с трудом добрались. Урасы поставили.
"Нашего покойного шамана кости, они что предвещают?"
Шаман шаманил, шаман сказал:
"Дальше поплывете, новый народ встретите. Против нового народа ничего острого не направляйте. Конца ему не будет, так этого народа много".
"Каким нравом, какой наружности новый народ будет?"
Шаман сказал:
"У рта с волосами будет, в черных одеждах будет".
Один старик с сыном на промысел ушли.
Долго шли, увидели – изба стоит, до самой верхушки из дерева сделана.
К той избе тихо подкрались, близко от нее спрятались. Лежат, смотрят. Один человек, когда смотрели, вышел. Бородатый, у рта с волосами.
Вышед, стоит.
Сын сказал:
"Я выстрелю".
Однако, отец унял.
Упомянутый человек в деревянную избу вернулся, другой вышел.
Вышед, стоит.
Сын сказал:
"Я выстрелю".
Отец унимал, не унял.
Сын выстрелил, стрела в ногу человека попала.
Из избы много людей выбежало. Начали смотреть вместе, хорошо смотрели, стрелу нашли – стоит, в ногу вонзившись.
"Откуда пришедшая стрела?"
Стали везде смотреть, отца с сыном нашли, в избу ввели.
"Какие вы люди есть?"
"Мы юкагире. Мы одулы".
"Много вас?"
"Много".
Стали вином поить, стали табак давать. Один русский сказал:
"Сейчас идите. Завтра приходите сюда все. Никого не обидим. Мы всех встретим ласково".
Пошли отец с сыном, до урас с пением шли.
В урасах товарищи спросили:
"Почему поете?"
"Мои дети, – ответил отец. – Бородатых людей нашли, у рта с волосами нашли. Нас вином поили, нам табаку давали. Завтра все вместе к новым людям пойдем".
Переночевали, пошли.
Русские всех в избу впустили.
Вином поили, табак давали. Всех уронило, повалило вино.
"Наша еда такая вот вкусная, – русские сказали. – Наша вода такая вот веселящая. Вас всех таковой едой кормить будем, вас всех таковой водой поить будем. Нам сдадитесь?"
"Вам сдадимся".
"Нам ясак понесете?"
"Понесем".
Полярная куропатка долбила ночное небо.
В пепельных сумерках дрались в ветвях лиственницы пуночки.
Продрог, обходя избу Ларька Трофимов. Останавливаясь, завистливо прислушивался: вдруг страшно возвышался храп в теплой избе. Ухмылялся, когда кто-то выскакивал на крылечко справить малую нужду. Грелся, прислонясь спиной к боку теплого оленного быка.
Глухо.
Долгий сон изломал тело.
Свешников ворочался, вздыхал в полусне.