Турсун смотрел на нее с отвращением. Она явно вот-вот умрет. И добилась того, что он присутствует при ее кончине… Чтобы пожалеть ее… утешить… Ох, женщины! Женщины!
Айгыз приоткрыла веки и прошептала:
– Останься…
Потом:
– Это пройдет.
Турсун подождал, придерживая рукой заправленную за пояс плетку. Огромный живот опустился, успокоился, горло освободилось от спазм.
– Вот… вот… – прошептала Айгыз.
С большим усилием она приподняла веки. В выцветших глазах дрожали белые старушечьи слезы. Пальцы Турсуна сжимали кожаное плетение нагайки. Теперь Айгыз расплачется, чтобы вызвать в нем жалость. Белесые слезы свисали, не падая, как у слепцов.
– Расскажи мне об Урозе, сыне моем, – попросила старуха.
– А зачем я буду рассказывать? – проворчал Турсун.
Голос его испугал Айгыз. Толстые щеки ее задрожали. Она со стоном сказала:
– Прошу тебя, не сердись, о Турсун. Это твой сын, он только твой сын, я знаю, знаю.
Сперва Турсун не понял. Потом смутно припомнил, как о чем-то почти не имеющем к нему отношения, как он бил молодую красивую женщину за то, что своими поцелуями, песенками, дурацкими сказками и прочим баловством она пыталась размягчить, изнежить маленького мальчика, приходившего домой в царапинах и ушибах, измученного, но гордого своими первыми успехами в верховой езде.
Толстые губы Турсуна передернулись. Совсем сдурела… Она что, думает, что она все еще его жена и может оспаривать право на их ребенка… Уроз теперь принадлежит только своим демонам: гордыне и погоне за славой.
Айгыз смиренно продолжала:
– Я просто надеялась, что ты мне скажешь, может пришли какие новости из Кабула… Кто там победил?
– Ничего не знаю, – ответил Турсун таким тоном, что щеки и грудь испуганной Айгыз опять задрожали.
– Извини, – пробормотала она, – …извини меня. И то правда: бузкаши - не женское дело.
– Замолчи! – крикнул Турсун.
Конечно, задавая такой вопрос, она нарушила обычай: испокон веку женщина не имела права присутствовать на игрищах мужчин-степняков. Но разве в этом было дело!
Вопрос, который так робко задала Айгыз, вот уже неделю был у всех на устах в конюшнях, в чайханах, в садах Осман-бая и с каждым днем он звучал все настойчивее.
Турсуну хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать его. Ведь именно из-за этого он и удалился в свою юрту. Чтобы не выходить оттуда, чтобы не участвовать в лихорадочном ожидании, в отсчете часов, сначала остававшихся до Королевского бузкаши, а потом – бесконечных часов неизвестности, пока имя победителя не доберется от Кабула до Меймене, оттуда до Даулатабада и оттуда, наконец, до дома Осман-бая.
Чтобы отвлечься от всего этого, чтобы забыться, он и прибег к помощи россказней старика и музыки дурачка.
– Ты прощаешь мне? – прошептала Айгыз.
– Что прощать? – спросил Турсун.
Он был рад, что она остановила бег его мыслей. У него теперь было только одно желание: оказаться как можно дальше от этого запаха, от этого тела, от этого лица. Турсун встал со словами:
– Ну, мне пора…
– Есть хочешь? – спросила Айгыз.
– Очень, – сказал Турсун.
Он ответил бы что угодно, лишь бы поскорее выйти из ее лачуги.
Айгыз подняла к нему лицо, и все его складки, мешки под глазами, все ее черты пришли в движение, будто от какого-то внутреннего кипения.
"До сих пор она держалась, – подумал Турсун. – А сейчас разревется".
Он смотрел на нее сверху вниз, готовый уйти при малейшем стоне, при малейшем всхлипе или жалобе. Но как он ни вглядывался в это лицо, ему так и не удалось обнаружить признаков отчаяния или даже просто горя. Можно было подумать, что в глубине этого тела как раз наоборот происходила какая-то загадочная работа, постепенно снимавшая уродство с этого огромного, опухшего лица.
Сначала Турсун просто не поверил тому, что происходило у него на глазах. Чтобы убедиться, он склонился над Айгыз. И вздрогнул, словно присутствовал при каком-то магическом действе. Глаза Айгыз, высвободившиеся из вспухших, гноящихся век, широко раскрылись, полные покоя и нежности. Они все больше раскрывались, становились все более блестящими, но уже не из-за слез. Турсун еще сильнее склонился надо лбом Айгыз. И по мере того, как он наклонялся над умирающей старухой, он обнаруживал, что рот ее, только что выглядевший ужасно, теперь выражал легкими, дрожащими складками, идущими от уголков губ, столько признательности, дружбы, счастья, что Турсун узнал изгиб и форму почти детской улыбки, замеченной им в день свадьбы в зеркале, куда молодоженам разрешили взглянуть, чтобы они впервые увидели друг друга.
– Иди, Турсун, иди, поешь, – прошептала Айгыз. – У тебя что, все такой же хороший, прекрасный аппетит, как и раньше?
И Турсун снова солгал:
– Такой же, – произнес он.
Этот взгляд, эта улыбка, этот голос. Они становились невыносимыми. Но дело теперь уже было не в отвращении. Он подумал: "Она заботится обо мне… Она!.. Обо мне!.."
Сам не понимая почему, он сказал:
– Я никогда потом не ел такого вкусного плова, какой готовила ты.
Затем резко коснулся пальцами волос Айгыз и буркнул:
– Мир тебе!
И вышел, не дожидаясь традиционного ответа.
* * *
Турсун медленно шагал к себе в теплой, легкой ночи. Он ни о чем не думал, прислушиваясь лишь к шуму собственных шагов по каменистой дороге. Когда он увидел очертания своей юрты, освещенной переносным фонарем, Турсун понял, что она уже не может служить для него убежищем.
Нияз исчез. На скамье, обхватив голову руками, сидел перед столом только Гуарди Гуэдж.
– Все, – сказал Турсун, – последний вечер я здесь.
– Я так и думал, – ответил Гуарди Гуэдж. – Вести из Кабула вот-вот придут.
Он говорил, не отрывая от головы тонких и настолько исхудалых пальцев, что свет от фонаря проходил сквозь них, словно сквозь стекло.
– Ты выглядишь сегодня усталым, Пращур, – сказал Турсун.
– Устало не тело, – сказал Гуарди Гуэдж. – Мы уйдем отсюда вместе.
Дехканин с согбенной спиной, прислуживающий Турсуну, принес горячие лепешки, простоквашу, крутые яйца, варенье с бараньим салом и виноград. Налил чаю. Гуарди Гуэдж не дотронулся ни до чего.
Турсун покачал головой и, сев, резко придвинул к себе еду. Все, что он ел, показалось ему безвкусным. Отодвинул одно за другим блюда и сказал:
– Когда она поверила, что у меня хороший аппетит, она тут же переменилась.
– Айгыз? – спросил Гуарди Гуэдж.
– Она, – ответил Турсун.
И рассказал, как на безобразном лице умирающей старухи вдруг на какое-то мгновение появились взгляд и улыбка очень красивой, очень молодой женщины. И Гуарди Гуэдж сказал:
– Вот видишь, не зря сходил.
– Это какое-то колдовство, – воскликнул Турсун. – Но я же не колдун.
Гуарди Гуэдж улегся на скамью, подложив под голову сумку.
"Колдовство? – подумал он. – Может быть. Но исходит оно от человека и существует на земле столько же лет, сколько и он сам".
Гуарди Гуэдж забыл о Турсуне. Он вспоминал древние легенды и прекрасные стихи о любви. Временами произносил вполголоса целые строфы.
И тогда Турсун кивал головой. Он узнавал и не удивлялся этому. От Каспийского моря до Индии веками распевались и декламировались эти знаменитые стихи, будь то под навесами базаров или на собраниях утонченных поэтов, в семейном кругу или у костров в степи. Они становились достоянием и ученого, и бродячего певца, и обездоленного пастуха. Даже женщины в заброшенных горных кишлаках знали наизусть длиннейшие поэмы.
– Фирдоуси, – шептал Турсун.
Или:
– Хайям.
Или:
– Хафиз.
Наконец Гуарди Гуэдж кончил декламировать и открыл глаза. Степное небо переливалось звездами. Лицо Турсуна в свете фонаря походило на деревянную скульптуру.
Гуарди Гуэдж с мягкостью в голосе сказал:
– Это колдовство любви, о чопендоз, существует во всех людях и для всех.
Гуарди Гуэдж оперся на стол, чтобы лучше разглядеть Турсуна.
– Айгыз тебя не ждала и не надеялась увидеть.
Но ты вошел в ее дом. И она поняла, что всегда считала тебя самым давним и самым дорогим другом.
Турсун хотел ответить.
– Нет, послушай, – остановил его Гуарди Гуэдж. – Для тебя она уже давным-давно никто. А для нее ты по-прежнему супруг, прекрасный и единственный, суженый на веки веков.
– Женщины, – проворчал Турсун.
– Женщины, – повторил Гуарди Гуэдж, но с совсем иной интонацией.
И в нем опять запела кафиристанская колыбельная. Он дал ей прозвучать в нем и продолжал.
"Турсун беспокоится обо мне, Турсун меня защищает", – подумала Айгыз и почувствовала себя счастливой. А ты, рассказав о своем голоде, сделал еще больше. Ты вернул ее в те годы, когда ее руки работали, чтобы тебя покормить, одеть тебя… Сегодня вечером каждая секунда твоего присутствия была для нее бесценным даром. И все же она отправила тебя ужинать. Она опять о тебе заботилась.
– Женщины, – проворчал Турсун.
– И не только они, – возразил Гуарди Гуэдж.
Он сделал еще несколько глотков чаю и продолжил:
– Верь мне, о чопендоз, чтобы не задохнуться в собственной шкуре, каждый должен чувствовать, что он нужен другим.
– Я ни о ком не забочусь и чувствую себя хорошо, – сказал Турсун.
– В самом деле? – спросил Гуарди Гуэдж. – А что с тобой станет, Главный Конюший, если тебя вдруг освободят от работы с лошадьми? Твое сердце по-прежнему будет таким же горячим и здоровым?
– Тут надо подумать, – сказал Турсун.
Он мысленно увидел перед собой лошадей, ожидавших его в конюшнях Осман-бая, жеребят, плохо стоящих на ногах в первых своих играх, великолепных жеребцов, выращенных для жестоких испытаний… Ту большую кобылицу, глаза которой умоляли: "Вылечи меня", а потом, когда он спас ее, сияли благодарностью.
И ему так захотелось повидать их всех, что он почувствовал, как его старая кровь (еще более старая, чем у Айгыз, невольно подумалось ему) закипела, будто он вдруг помолодел. И говорило в нем не чувство ответственности, не жажда наживы, не страх перед хозяином. В этих гривах, в этом ржании, в этих влажных взглядах он хотел увидеть свои заботы, свой уход, свой успех, и почувствовать свою гордость и свою власть, – все, что составляло его жизнь. Ибо ведь в самом деле стоило ли жить, если бы не эти четвероногие, его подопечные?
– Это всего лишь животные, – подумал вслух Турсун.
– Пожалуйста, утешай себя таким образом, если хочешь, – сказал Гуарди Гуэдж. Я знаю, ты очень сильный человек, о Турсун… Только вот бывают дни, когда и самый сильный, и самый слабый нуждается в помощи и хочет любить эту помощь. Человеку важно быть то покровителем, то находиться под чьим-то покровительством.
Кулак, тяжелый, как обломок скалы, опустился на стол рядом с лампой.
– Только не для меня, – произнес Турсун.
– Ты уверен? – не согласился с ним Гуарди Гуэдж.
Голос его был слаб, как усталое дыхание. Его одежда свисала со всех сторон так, будто в ее складках не было никакого тела. От лица остались лишь кости, да и те хрупкие, как тонкое стекло. Турсун со страхом подумал: "Аллах всемогущий, вот сейчас он и скончается… Аллах всемогущий, я не хочу этого". Он с каким-то суеверным страхом вдруг понял, какую огромную помощь он попросил у Гуарди Гуэджа и получил от него с того вечера, когда они вместе молча любовались сперва закатом солнца, а затем восходом луны и тем, как оба светила застыли на небосклоне, уравновешивая друг друга. И его кулак в свете лампы размяк, превратился в подобие мягкого корневища.
* * *
Они лежали рядом под куполом юрты. Время от времени топчан скрипел.
– Ну, а тебе, Пращур, – спросил вдруг Турсун, – если тебе понадобится помощь, кто тебе окажет ее?
– Домбра, – ответил Гуарди Гуэдж.
Турсун помолчал немного, потом снова спросил:
– Ты, который угадываешь все наперед, скажи, как тебе кажется, Уроз победил в Королевском бузкаши?
И опять Гуарди Гуэдж ответил вопросом на вопрос:
– В этом ли состоит, о Турсун, твое истинное желание?
V
НАГАЙКА
Турсун с Гуарди Гуэджем, сидевшим на крупе лошади у него за спиной, были уже на землях Осман-бая, когда им встретился устремившийся им навстречу всадник. Турсун узнал одного из своих конюхов.
– Мир тебе, Главный Конюший, – сказал он. – Я как раз направлялся к твоей юрте.
Гуарди Гуэдж увидел, как напряглись сразу плечи и спина Турсуна.
– Что, пришли какие-нибудь новости? – спросил он.
Саис, теребя гриву своего коня, быстро произнес:
– Не все.
– Тогда говори, – грубо сказал Турсун. – Что там с Урозом?
– Аллах не был милостив к нему, – промолвил саис, опустив глаза. – Но…
– Молчи, – сказал Турсун. – Где гонец?
– Спит у нас в конюшне, – ответил саис.
– Иди быстро и разбуди его, – приказал Турсун. – Хочу все услышать только от него.
Всадник исчез за зеленой стеной деревьев, а Турсун выругался. Потом быстро проговорил:
– Позор на свою голову, бездарный сын, базарный чопендоз! Ты проиграл в первом бузкаши в честь короля, хотя ни твой отец, ни отец твоего отца, ни дед твоего отца никогда не терпели поражения на крупных скачках.
Он умолк, почувствовав прикосновение руки Гуарди Гуэджа к своей шее:
– Ты страдаешь, Турсун? – спросил сказочник.
– И буду страдать до самой смерти, поскольку задета честь моего рода, – ответил Турсун.
– А за себя самого тоже страдаешь? – спросил Гуарди Гуэдж.
– После подумаю, – ответил Турсун.
Интонация его голоса была угрожающей. Он резко наклонился вперед, как будто хотел распутать поводья, но на самом деле, чтобы не соприкасаться больше с Гуарди Гуэджем. Эти невесомые руки, этот беззвучный голос вдруг стали ему невыносимы. Вот уже неделю он из-за них казался себе нерешительным, глупым, встревоженным, находящимся не в ладу с самим собой. Но хватит. Он вернулся на свою территорию. К своим корням. Теперь он мог отличить истину от лжи, приличное от недостойного.
Турсун направил коня к своему дому, сказав:
– Я пойду по делам, а ты окажи мне честь и отдохни под моей крышей.
– Спасибо тебе, – поблагодарил Гуарди Гуэдж.
У порога их поджидал Рахим. На правой щеке его был виден длинный, еще не зарубцевавшийся шрам. Турсуну он был ненавистен.
– Помоги моему гостю слезть с коня, – крикнул он мальчику. И заботься о нем лучше, чем даже обо мне.
Гуарди Гуэдж слез с лошади и попрощался с Турсуном:
– Мир тебе, чопендоз.
– И тебе тоже, Пращур, – ответил ему Турсун. – Скоро увидимся.
– Да будет так угодно судьбе! – пробормотал Гуарди Гуэдж.
* * *
Турсун нашел отправленного из Даулатабада гонца в первом же загоне для лошадей. Это был худой тщедушный человечек в потертом чапане. Учитывая важность исполняемой им миссии, он ревниво оберегал тайну, выдавал ее скупо, по крупицам окружавшим его конюхам и батракам. Турсун, однако, все ему испортил. Схватив гонца за рукав, он крутанул беднягу и приказал:
– Докладывать будешь только мне. И живо.
– Я не виноват, – смиренно отвечал гонец, – что так поздно выехал. Телеграмма шла два дня до Меймене и еще один день до Даулатабада.
– Ладно. Что там сказано об Урозе? – спросил Турсун.
– Уроз, сын Турсуна, сломал ногу, – продекламировал гонец выученный наизусть текст. – Сейчас он в безопасности и находится в лучшей больнице страны, в Кабуле.
Послышался шепот соболезнования присутствующих с выражениями надежды на скорое выздоровление. Лицо Турсуна было непроницаемо. Так полагалось. Но про себя он подумал: "Получается, значит, что наши чарпаи и наши лекари уже недостойны моего сына".
Жестом приказав всем молчать, он вновь обратился к посланцу.
– А что тебе известно о коне, на котором скакал Уроз?
Мужичок выпрямился и нараспев сказал:
– Бешеный конь… конь славы. На нем Салех, да продлит Пророк его дни, выиграл Королевский бузкаши.
Послышались крики:
– Слава Салеху! Слава Осман-баю, у которого есть такой чопендоз!
– Слава! – повторил Турсун с высоко поднятой головой и непроницаемым лицом.
От гнева и стыда на шее у него вздулись вены: все свое искусство, все сердце вложил он в самого великолепного во все времена и во всей степи скакуна, и вот результат: победил самый ничтожный из всех чопендозов, служащих под его началом! И через несколько дней он увидит торжество Салеха. Поздравить его приедут, облачившись в парадные одежды, все знатные люди провинции и все вожди племен. И ему, Турсуну, придется произносить в его честь хвалебную речь. А его сын, которому он обязан таким унижением, тем временем будет нежиться в Кабуле на мягком ложе.
Из кармана широких штанов Турсун вынул горсть бумажных денег и швырнул их гонцу:
– Ты хорошо справился с заданием, – сказал он. После чего повернулся к старшему саису.
– Все лошади на месте? И старший саис ответил:
– Как обычно.
И, как обычно, Турсун вошел своим медленным, тяжелым шагом в лабиринт загонов, где от солнца потрескалась земля.