Страха перед кем? Страха перед чем? Турсун мотнул головой, и концы развязавшегося тюрбана ударили ему по щекам. Главное, главное – не спрашивать себя… Ни о чем не думать… В Калакчекане ему это удалось. Удалось и тогда, когда он узнал о падении Уроза. В первом случае – благодаря своеобразному отупению. Во втором – с помощью бешеного гнева. А что делать теперь? Он почувствовал, что с каждым мгновением в глубине его сознания остается все меньше места, куда бы он мог спрятаться от мыслей о самом себе. Оставался один выход: бежать, да так, чтобы скорость движения не давала места раздумьям. Жесточайшим ударом нагайки Турсун бросил коня в обратный путь.
И конь постарался сделать все, на что он был способен. Но после бессмысленных попыток взлететь на крышу глубинные силы его иссякли. Это стало видно сразу: что бы ни делал всадник, конь не мог бежать быстрее. Турсун понимал это лучше, чем кто бы то ни было. Понимал, что станет с жеребцом, если пытаться гнать его быстрее. Понимал и страдал от этого.
Турсун вспомнил, как резво они скакали вдвоем, как были счастливы и дружны. Самый мощный инстинкт цельного существования, чувство долга, правила чести – одним словом, самые сильные движения души старого чопендоза подсказывали ему и умоляли его слезть с коня, приласкать его, поблагодарить, обтереть ему бока степными травами, дать отдышаться и медленно отвести на конюшню. И Турсун глаз бы отдал, чтобы сделать это. Если бы не страх. Страх, перешедший из коня, слишком несправедливо наказанного, чтобы продолжать испытывать его, в человека. Турсун нанес жестокий удар плеткой по и без того уже исполосованному боку.
Порыв вконец измученного коня оказался настолько слабым и жалким, что Турсун, опять подняв плетку, почувствовал, что руку его сдерживает стыд. Но он сказал мысленно себе:
"Ну и пусть! Своему собственному сыну я желал еще большего горя".
Хлыст опустился мягко, без размаха, без свиста. Турсун отпустил уздечку. Пытаться бежать было бесполезно. И дело тут было даже не в том плачевном состоянии, в каком оказался конь. Чтобы убежать от признания, вырвавшегося у него в момент презренной радости, испытанной им возле домика в степи, нужен был крылатый конь Пророка.
Лошадь Турсуна робко перешла на рысь, а потом и на шаг. Турсун предоставил ей свободу. Куда теперь спешить и к чему? Теперь, когда он увидел себя со всей ясностью и определенностью, видел себя нагим… "Шагай, бедная лошадка, смелый, благородный мой конь, шагай, как хочешь!" – думал Турсун. Ему нужно было время, чтобы привыкнуть к тому новому своему облику, видеть который он так долго и так ожесточенно отказывался.
Он, наследник славы, освященной победами стольких поколений чопендозов, он, распорядитель знаменитых конюшен Осман-бая, он, воспитатель легендарных скакунов, наконец, он, Турсун, отец Уроза, одновременно предал все, предал то, чем был обязан своим предкам, предал доверие своего господина, предал несколько поколений Джехолов и, что хуже всего, предал кровь своего рода. С тех пор, как разнеслась весть об организации Королевского бузкаши, он жил в страхе, да-да, в страхе, что как бы Уроз не вышел в нем победителем.
О, если бы речь шла об игрищах в пределах трех северных провинций, какими бы славными они ни были и какими бы ценными ни были призы, Турсун охотно уступил бы почести Урозу. На этом уровне он позволил бы ему все – ведь за свою жизнь он выиграл столько призов. Но только не в Кабуле! Только не знамя из рук короля. Нельзя же, чтобы впервые в истории времен по ту сторону Гиндукуша воспевали бы и прославляли не его имя, а имя другого чопендоза! И если уж надо смириться с судьбой – то есть со старостью, – если уж победителем в Кабуле должен стать не Турсун, то пусть им будет кто угодно, но только не этот худощавый, молчаливый мальчишка, так долго бывший в его повиновении, выросший в его тени, а теперь вот вырвавшийся на волю неблагодарным, скрытным и спесивым, с волчьей ухмылкой на губах. Да, раз такова воля Аллаха, мужчина может в конце жизни согласиться с потерей славы. Но чтобы инструментом такого поворота стал собственный сын, чтобы ему была честь от падения отца, чтобы он еще гордился этим, нет, такого Всемогущий и Всеблагостный не позволит, конечно же, не позволит!
"Вот почему, – сказал себе Турсун, – в глубине моего сердца, втайне от всех и от меня самого, я вынашивал желание, чтобы Уроз проиграл, чтобы гордыня его была сломлена, а моя слава осталась на высоте". А потом еще сказал себе: "И вот это случилось… Уроз упал…".
Конь в конце концов остановился. Солнце повисло над их головой, и тени их слились. Турсун машинально дернул поводья. Уроз упал не по своей вине. Нет! Такой наездник, такой акробат, как Уроз… Какая-то посторонняя сила выбросила его из седла, сломала ему ногу. Его сглазили. Навели порчу. И кто на свете мог успешнее сделать это, чем отец, лучше всех вооруженный против своего сына, против своей собственной крови?
Не успел Турсун прийти к этой очевидной мысли, как каблуки его вонзились в бока лошади, а нагайка пошла плясать справа налево и слева направо.
Но сейчас это не было бегство. Теперь для Турсуна важно было не убежать от позорных мыслей. Теперь он тревожился только за сына. Лучшая больница… лучшее лечение… никакого беспокойства… так говорите. Неправда. Это было бы слишком просто. Слишком было бы легко. Недобрый глаз отца имеет слишком сильную власть. Урозу грозит что-то ужасное. Ибо этого захотел он, Турсун.
И опять в ушах прозвучал юный голос: "Отец, отец, чем я могу тебе помочь?" И снова заходила ходуном нагайка. Острое лезвие плети рассекло в нескольких местах дымящуюся кожу жеребца. Тот кинулся в галоп.
"Заставить коня бежать в таком состоянии может только ужасная боль", – подумал Турсун.
И с этой минуты рука его не переставала хлестать. От этого галоп был неровным, механическим. Турсун знал, что не дать выдохшемуся коню остановиться при такой скачке можно только, если не позволять ему привыкнуть к одной и той же муке. Страдания должны все время обновляться и усиливаться. И Турсун постоянно разнообразил пытку. На туловище коня, превратившемуся в сплошное месиво из грязи, пота, крови и пены, он отыскивал нетронутые места и посылал удары туда. Или же бил по кровавым ранам. Дыхание жеребца стало таким хриплым и громким, что оно перекрывало топот копыт. Турсун прекрасно понимал, что он убивает стоящего немалые деньги скакуна, скакуна, который ему не принадлежит, за которого он отвечает и который честно отдал ему все свои силы. Но что значило это преступление по сравнению с тем преступлением, которое он совершил по отношению к Урозу?.. Скорей доскакать… скорее узнать – только это сейчас и имело значение. И Турсун коленями, чреслами, всем своим телом поддерживал умирающую лошадь. И он преуспел в своем намерении. Вороной жеребец свалился лишь тогда, когда доскакал до конюшен.
* * *
В первое мгновение саисы от страха разбежались. В этом старике с горящими глазами и остановившимся взглядом, без чалмы, с непокрытой всклокоченной головой, и в этой грязной, изможденной и окровавленной лошади невозможно было узнать тех превосходных, составляющих прекрасную пару всадника и жеребца, которые совсем недавно выехали из загона. Наконец кто-то из них воскликнул:
– Аллах всемогущий! Это же ведь великий Турсун!
Кто-то спросил:
– Неужели в степи объявились волки?
– Или разбойники?
Они приблизились к Турсуну, но тут же отпрянули. Конь тяжелой глыбой свалился с ног. Конюхи кинулись помогать старому чопендозу. Но им не пришлось вытаскивать его из седла, не пришлось поднимать. Турсун давно понял, что именно так окончится его скачка, и был готов к этому. Конюхи смотрели, как он стоит над агонизирующим скакуном.
Они спрашивали дрожащими голосами:
– Что случилось? Что случилось, о Турсун?
Турсун, словно не слыша их, буркнул:
– От Уроза новости есть?
Вопрос этот, судя по всему, испугал саисов больше, чем все, что они только что увидели. Они переглянулись с суеверным ужасом.
– Откуда… как ты узнал?.. – пробормотал старейший из них.
Турсун схватил старика за край его ветхого чапана. Изношенная ткань разорвалась пополам.
– Какие новости? – крикнул Турсун.
– От "малого губернатора" прискакал гонец… – пробормотал саис. – Уроза уже нет в больнице… Он разбил окно и исчез… И с тех пор больше никаких вестей…
Турсун покачнулся… Казалось, сейчас он рухнет рядом с конем. Но он устоял на ногах. Послышался почтительный шепот:
– Как он страдает!
– Как он любит сына…
Турсун смотрел на коня. У того из ноздрей пузырями пошла кровавая пена. Он издыхал.
"Я наказал его вместо себя? – думал Турсун… Или хотел наказать себя таким образом?"
Он подумал о Джехоле… тот не смог помочь Урозу победить, а помог другому… который сломал ногу Урозу… Несравненный конь, лучший во всех трех провинциях… И стал инструментом колдовства… Джехол… Даже Джехола у Турсуна не осталось… Неужели у него действительно теперь ничего не осталось?
Он вдруг резко повернулся и зашагал к своему дому. Там отдыхал Гуарди Гуэдж… Единственный человек на свете, который все понимал, знал все заранее и не осуждал. О, как сейчас Турсуну нужен был Гуарди Гуэдж!
* * *
– Пращур ушел вскоре после тебя, – сказал вполголоса Рахим.
– Куда? – спросил Турсун.
– Он никому не сказал, – ответил Рахим по-прежнему вполголоса. – Только очень просил передать тебе привет и огромную благодарность от него.
Турсун прилег на чарпай, закрыл глаза. И внезапно ощутил такое одиночество, что ему на мгновение показалось, будто и собственное сердце перестало его слушаться… "Уроз! Уроз! Где ты?" – кричала душа Турсуна… И он понял вдруг, что только сын ему и нужен. "Но тогда что же получается, – спрашивал себя Турсун, – значит, я люблю его?" И тут же у него в голове возник новый вопрос:
"А если бы он вернулся победителем?"
Турсун представил себе горделивое, презрительное, торжествующее лицо сына и на мгновение почувствовал к нему ненависть… Но потом увидел в этих глазах, беспощадных к другим, взгляд, обращенный к нему с надеждой, с тайным желанием быть признанным, одобренным. Те же глаза, что тогда, перед домом в степи.
"Уроз… Уроз…" – прошептал Турсун… Он зажал себе рот рукой, чтобы заглушить стон отчаяния и нежности, стон, через который выходила из него его великая гордыня.
Больше Турсун думать не мог. Во всем его теле начались страшные боли. Когда первый приступ прошел, Турсуну вспомнилась сегодняшняя скачка.
"Это я расплачиваюсь за мою молодость сегодняшнего утра, – подумал он. – В моем возрасте такие вещи даром не проходят".
Ему послышался голос Гуарди Гуэджа. "Старей быстрее", – говорил тот.
* * *
– Чем я могу тебе помочь, о Турсун? – спросил Рахим.
Открыв глаза, Турсун увидел шрамы на щеках мальчика. Его первая несправедливость… первая низость… Нагайка… Она лежала рядом, в изголовье… Любимая, священная… Ременная плетка рядом с лицом… Отвратительный запах кожи, крови, пота… Замученный конь…
– Возьми нагайку, – сказал Турсун Рахиму. – Спрячь ее, закопай… Не хочу больше ее видеть… никогда.
Часть третья
ПАРИ
I
ДЖАТ
Плато, на котором находился караван-сарай, было небольшим. Очень скоро Уроз и Мокки добрались до ущелья, прорытого горным потоком. А полуразрушенный караван-сарай исчез за поворотом.
Уроз повернулся к саису, шедшему позади Джехола, и сказал:
– Недолгим будет переход. Посмотри на небо.
Солнце опускалось меж двух вершин, словно втягиваемое в гигантский колодец. Оттого, что свет его был ограничен двумя стенами, диск солнца казался еще более тяжелым, еще более огненным. И цвет его был странным: темно-пурпурным, чуть ли ни черным. Мокки сказал сиплым голосом:
– На солнце уже ночь.
– Иди впереди коня, – сказал Уроз. – Я буду чувствовать себя спокойнее.
Долговязый саис повиновался. Проходя мимо Уроза, он вопросительно взглянул на него своими покорными, несчастными глазами. "Почему он мне так говорит? – читалось в этих глазах. – Какая опасность тебе грозит, когда я иду позади?"
Мокки обогнал Джехола и пошел вперед, сутулясь больше обычного. "Трусливая, рабская душа, как сырые дрова, гнилые и безжизненные, – подумал Уроз. – Ничего, придет время – я сумею разжечь в тебе огонь".
Они недолго искали место для ночлега. Сумерки еще не окончательно сгустились, когда тропа, по которой они поднимались, неожиданно расширилась, превратившись в овальную площадку, где речка, успокоившись, образовала небольшое озерцо. Вокруг росли жесткие кусты и узловатые деревья. Лучшего места для отдыха не придумаешь.
– Ссади меня с коня! – приказал Уроз.
– Сейчас, сейчас. Минутку, – заторопился Мокки. Обычно такой быстрый и счастливый, когда речь вдет об оказании услуги, тут он подошел к Джехолу нерешительно. Сильные его руки, так хорошо помогающие, на этот раз были глупо неловкими, медлительными. Чтобы приподнять Уроза и опустить на землю, ему потребовалась уйма времени. При этом он чувствовал, как из-за этих неловких движений все тело Уроза, пышущее жаром, судорожно сжимается. Коснувшись ногой земли, Уроз хрипло и пронзительно вскрикнул. То был стон человека, не умеющего, не привыкшего стонать.
– Я тебе сделал так больно? – воскликнул Мокки.
Левая нога Уроза изогнулась под каким-то невероятным углом.
– Нога, нога… – прошептал Мокки.
Он встал на колени, протянул руки к сломанной ноге. Уроз оттолкнул его, схватил обеими руками сломанную кость и вправил ее, не издав ни единого звука. Потом плавно откинулся назад. Лицо его оказалось напротив лица Мокки. То ли от сгустившихся сумерек, то ли от невероятной усталости у его лица был пепельно-мертвенный цвет.
– Это я сделал тебе так больно? – повторил саис.
– Недостаточно, чтобы убить, – ответил Уроз.
Сказал, словно выдохнул из себя жар, смешанный с желчью.
Мокки отшатнулся от него и опустился на колени.
– Уроз… о Уроз… – воскликнул он.
Он качнулся вперед, как при молитве, и тихо повторил:
– Уроз… о… Уроз.
И еще раз совсем тихо, как шепот воды:
– Уроз… о… Уроз.
Но человек, к которому обращались слова, исчез. Мокки казалось, что в потемках, быстро сгустившихся у земли, он еще различает что-то больше похожее на тень или на неровность почвы, чем на человеческое тело. Уроз, поглощенный землей?.. Погребенный…
– Не может быть, – прошептал Мокки.
Ему хотелось дотронуться до неотчетливой материи, лежавшей перед ним, он вспомнил об ужасном подозрении Уроза, сына Турсуна, своего хозяина. Подозрении в его адрес, верного слуги Мокки.
– Не может быть! – повторил он.
У него вдруг заболела голова. Он медленно встал. Огляделся вокруг и не узнал местности. За несколько мгновений наступила ночь, быстрая и неслышная. Мгла охватила склоны ущелья, и лишь наверху видны были гребни гор. Мокки помотал головой, отказываясь верить своим глазам. Он ничего не понимал и не верил ничему из того, что его окружало. Почему и как он здесь оказался? В этом колодце, в этой засаде?
– Нет, нет, не может быть, – крикнул он в эту пришедшую с гор ночь.
На его хриплый крик ответило ржание. Джехол… Тот звал его… звал на помощь… Джехол, его друг, его дитя… Мокки показалось, что все вокруг опять стало обретать жизнь, смысл, что на горизонте забрезжила истина. Теперь он снова понимал, что надо делать и в каком порядке. Снять с Джехола мешки и седло. Напоить его и накормить. Зажечь костер… Приготовить пищу. Конь встряхнулся от удовольствия, когда Мокки взял его под уздцы.
– Идем, брат, идем! – шептал саис. Все сделаю, ты будешь, как принц. Идем!
Не успел он ступить и шага, как из темноты послышался резкий приказ:
– Оставь коня на месте. Возле меня, – произнес голос Уроза.
Горло Мокки пересохло. Лишь в силу привычки он сумел спросить:
– А как же напоить его, Уроз? Как напоить?
– Стреножь его прямо здесь и оставь вожжу достаточно длинной, чтобы он мог подойти к воде, – сказал Уроз.
– У тебя сейчас жар. Не будет ли он тебе мешать спать, если останется рядом с тобой? – спросил Мокки.
– Мне будет спаться еще хуже, – ответил Уроз с коротким смешком, – если я оставлю Джехола, а значит и себя, в твоей власти…
Мокки не мог понять, что имел Уроз в виду. Смысл этих слов витал где-то за пределами его понимания. Однако его охватила безысходная тоска и чувство полного одиночества.
– Я сделаю все, как ты хочешь, – пообещал он.
Мокки снял с Джехола поклажу, седло и привязал его длинной веревкой к выступу скалы, к которой прижался спиной Уроз. Вынул из мешков толстые шерстяные одеяла с начесом. И кухонную утварь. И продукты. Из сухих веток соорудил костер. Все это Мокки проделал с обычной обстоятельностью. Только не было сейчас у него радости, не было веселого настроения, которые обычно доставляла ему работа. И даже когда в ночной холодной тиши заплясало пламя костра и запела вода в котелке, не возникло в его душе от них привычного ощущения счастья.
Уроз жадно поедал пищу. Нетерпеливо запускал пальцы в котелок, выхватывал жирные куски баранины, обваливая их в рисе, и без передышки, почти не пережевывая, заглатывал эти комки. При этом он не спускал с Мокки глаз, в которых сверкали красные искры от костра. Из-за этого взгляда саису казалось, что голод хозяина был нездоровым, ненастоящим. "Когда желудок кричит от голода, – думал саис, – глаза у человека смотрят только на пищу. Ест он сейчас плов, а сожрать хочет меня".
Не умея скрывать своих мыслей, он сказал:
– Я никогда не видел, Уроз, чтобы ты так много ел.
– А просто никогда, – отвечал Уроз, – у меня не было такой нужды набраться как можно больше сил.
– Ты прав, ты прав, – воскликнул Мокки, обрадовавшись, что наконец-то получается нормальный разговор. – Тебе надо набраться сил, чтобы бороться против болезни.
– И против той выгоды, которую можно из нее извлечь, – отвечал Уроз.
Он облизал пальцы, выпил одну за другой три пиалы черного чая, несколько раз рыгнул. После этого, согласно обычаю – слуге остатки барской еды – оттолкнул от себя саису котелок, опустошенный более чем наполовину. Мокки доел все до последней росинки. Но ни вкуса, ни радости от этого не почувствовал. Доел лишь потому, что бедняк не имеет права отказываться от того, что посылает ему судьба, тем более – от плова с бараниной.
Веки Уроза были опущены. В отблеске костра щеки выглядели совсем впавшими, а нос – настолько заострившимся, что казалось, будто он вот-вот прорвет тонкую кожу. А когда порыв ветра приходил с его стороны, то он доносил такой сильный запах гниющей плоти, что даже чистейший горный воздух становился неприятным.