Мокки смотрел, не понимая. Его рука, лежавшая на мягкой голове обезьяны, задрожала. Зверушка мягко освободилась от нее и подошла к хозяйке. Мокки воскликнул:
– Матушка! О, матушка! Ну зачем уходить в ночь? Лучше переночуй у дружеского костра.
Старая джат запахнула полы своей пустины, поправила котомку на спине и сказала:
– Люблю идти навстречу утру… Как в песне.
Взяв цепочку идущей к ошейнику обезьяны, она добавила: -Мир вам!
– Мир тебе! – ответили мужчины.
И проводили ее взглядом, пока она шла, выпрямив спину и высоко подняв голову, по освещенной костром поляне. Когда приблизилась вместе со своим спутником-получеловеком к зыбкой черте, за которой начиналась холодная ночная тьма, Уроз подумал: "Смелая, гордая, свободная, как никто в мире… А ведь женщина… Старая женщина…" И, сам того не замечая, прошептал: "Шагай, шагай долго, Радда… Шаги твои земле приятны".
Джат ушла в потемки. Джехол тихо заржал.
– Матушка! О, матушка! – проговорил Мокки.
Джат обернулась… Ее уже не было видно. О том, что она обернулась, можно было догадаться лишь по отблескам костра в ее глазах и на светлой вышивке ее пустины. Мокки крикнул ей вдогонку:
– Матушка, прошу, очень прошу, скажи, что люди твоего племени не крадут лошадей…
Голос медью ответил из темноты:
– Хорошая лошадь, как и красивая женщина, принадлежит по праву тому, кто лучше других умеет ее любить.
Уроз откинулся к скале, к которой привязан был Джехол, потом сполз на землю. Мучительная боль пронзила все его тело. Он спросил очень дружелюбно:
– Ты слышишь, Мокки?
И лег навзничь на спину. Жар наполнил его уши звуками бубенчиков и колокольчиков. Он так и не понял, кто это пел вдали, болезнь или цыганка:
Но только гривой не задень,
Луну-принцессу не задень.
* * *
Мокки подбросил дров в костер и, свернувшись клубком, уснул. Уроз некоторое время терпеливо прислушивался к его глубокому, шумному дыханию. Потом выпрямился, отвязал веревку от выступа камня и стал подтягивать ее к себе… Когда Джехол оказался совсем близко, он взял плетку, хлестнул жеребца по морде и отпустил веревку. Конь вздыбился с гневным ржанием, прыжком отскочил в сторону и исчез в темноте, там, где слышался шум воды.
– Что случилось? – закричал Мокки, вскочив на ноги еще раньше, чем крик Уроза достиг его сознания.
– Конь убежал, – ответил Уроз.
– Куда?
– Вот туда.
– Сейчас приведу… не беспокойся… – заверил его Мокки.
Он уже бежал, когда его остановил пронзительный крик.
– Именем Пророка, вернись немедленно, – кричал Уроз.
Саис вернулся, после чего Уроз продолжил:
– Поклянись на Коране, что не уедешь на Джехоле и не присвоишь его, бросив меня здесь умирать.
Мокки откинулся назад, будто его ударили по лицу. Вместо ответа он жалобно, глухо застонал.
– Клянись, – приказал Уроз… – На Коране.
– Да, да, на Коране, – бормотал Мокки, единственным желанием которого было не слышать больше этот ужасный голос…
Джехол убежал недалеко. По первому же зову Мокки он подошел к нему.
– Наверное, веревка отвязалась, когда он натянул ее, почуяв джат, – объяснил Уроз, пока Мокки вновь завязывал узел вокруг большого камня.
– Да, наверное… конечно, – бормотал Мокки.
Он говорил, не придавая значения словам. И непрестанно думал, со страхом и одновременно с сожалением, о том, с какой нежностью там, в темноте, Джехол прижался к нему своей мордой. А голос джат все звучал, все звучал в его ушах: "Хорошая лошадь принадлежит по праву тому, кто лучше других умеет ее любить… Умеет ее любить… Умеет любить…"
Мокки отошел подальше от Уроза и от костра, в темноте повалился на холодную землю и, приглушив голос, произнес: "Матушка! О, матушка! Ну почему я так одинок?"
И тут Уроз заснул.
* * *
Рассветало. От костра остались лишь покрытые пеплом угли. Среди золы и дыма светились только три точки, три темно-красных рубина. Путников разбудил резкий, пронизывающий до костей холод… Уроз, однако, продолжал лежать неподвижно. Первым делом Мокки было раздуть огонь и вскипятить чай. Пил он с такой поспешностью, что обжег себе рот. Тепло от чая и от возрожденного костра разлилось по всему его большому телу. После этого он понес пиалу с чаем лежащему, скованному холодом Урозу. Тот не шевелился. Отблески костра играли на его исхудавшем до костей, неподвижном лице, на восковой, обрамленной щетиной коже.
"Умер", – подумал Мокки. И рука его сама потянулась к тому месту, где была спрятана бумага, написанная слепым писарем.
– Слишком торопишься, – сказал Уроз. – Сперва дай чаю.
Чтобы он мог пить, Мокки пришлось приподнять и поддерживать ему голову.
– Еще покрепче и послаще! – приказал Уроз.
После чего сам, без посторонней помощи, подтянулся и прислонился к скале.
– Почему ты не дал мне замерзнуть? – спросил он.
– Как можно оставить умирать правоверного? – ответил Мокки, сжав зубы.
– Понимаю, – кивнул головой Уроз.
Мокки принес ледяной воды в тазике. Уроз опустил в воду руки, смочил лицо. От холода вздрогнул. И тут же проснулась и распространилась по всему телу боль.
– Выпрями мне ногу, – попросил Уроз.
Грубые пальцы саиса с неожиданной ловкостью развязали зловонные, скользкие тряпки, намотанные вокруг раны. Обнажилось место перелома. Рана с окружавшими ее корками засохшей крови, вспухлостями и трещинами напоминала по цвету и общему виду гнилой баклажан. Сквозь изъязвленную кожу торчали осколки сломанной кости. Мокки покачал головой.
– Будет больно, – предупредил он. – И быку не пожелал бы.
– Давай, – буркнул Уроз.
Саис взял одной рукой ногу выше перелома, другой – ниже и почти неуловимым, но быстрым, сильным и точным движением вправил одну часть кости в другую. Щеки Уроза ввалились еще больше, а на скулах выступили красные пятна.
– Не шевелись, – сказал Мокки.
Жесты его были по-прежнему быстры и точны. А были они совершенны потому, что боль Уроза нисколько его не беспокоила. Он разорвал пополам мешочек из-под съеденного ими накануне риса. Одну половинку ткани он наложил на инфицированную рану, а другую разорвал на бинты и туго перевязал ногу.
Вокруг распространилось ужасное зловоние.
– Это от перевязки лопнули пузырьки гноя, – объяснил Мокки.
Затем он наложил две шины из срезанных и обструганных веток; тем временем бинты успели снова пропитаться скользкой, вонючей жидкостью. После этого саис быстро собрал вещи и оседлал Джехола. Когда все было готово, он подошел к Урозу и предложил:
– Могу посадить тебя в седло.
Уроз, по-прежнему сидевший, прижавшись спиной к скале, спросил:
– Ты что, стал таким же нечестивцем, как обезьяна той джат? Смотри!
Мокки повернулся в ту сторону, куда показывал Уроз, и еще раньше, чем смысл собственных действий дошел до его сознания, рухнул на колени. Все костры, сады и цветники утренней зари осветили уже гребни и верхние склоны гор, и над ними всходило солнце, призывая людей совершать первую молитву.
Мокки вспомнил, как прошлым утром в этот же час кто-то внутри него был преисполнен прекрасной молитвы. Сегодня всполохи, крылатые отблески и кружева света были далеки и от его глаз, и от его сердца, так же холодны, как земля, к которой он приник. И непонятны ему были слова молитвы, которые он бормотал все быстрее и быстрее.
Проговорив последнюю молитву, Мокки взглянул на Уроза и увидел его преображенного. Оторвав спину от скалы, склонившись вперед, тот сидел, сложив руки на груди, на щеках его играл румянец, а глаза искрились светом.
"Он еще молится, – подумал саис. – Да еще как молится!"
И в самом деле, никогда еще Уроз не обращался к Богу с такой самозабвенной силой. Ни перед одним бузкаши. Даже перед королевским. Он молил о такой милости, перед которой бледнели все его прошлые заклинания. День уже восстал полностью, а Уроз все еще общался с Тем, кто знает все и может все.
II
ГОЛОС НОЧИ
Именно в тот день путники познали все коварство диких гор по отношению к чужим для них людям.
Предательские осыпи и камнепады… Тропы и тропинки, где можно пройти только по одному. Подъемы и спуски головокружительной крутизны. Пропасти, внезапно открывающиеся за поворотом ущелья. Ни одной прямой линии, ни одного метра ровной, надежной поверхности. Постоянно что-то, возникающее прямо перед глазами. Или отвесная скала, или темная бездна. Малейшая ошибка – оступилась вдруг нога, дрогнуло колено, закружилась голова, качнулся торс, – и смерть тут как тут ждет тебя, зовет своей зияющей пастью.
Страх вцепился в Мокки с первых же минут и не отпускал весь день. Все лежало на нем. Он должен был распознать, найти, придумать проход в этом хаосе каменных глыб, вершин, коридоров, расщелин, буквально на ощупь проверяя степень крутизны адских подъемов и спусков, упираясь вдруг в завал, возвращаясь, отыскивая другой проход, спотыкаясь и с трудом удерживая равновесие над краем пропасти.
Одновременно с этими движениями и жуткими акробатическими номерами, к которым непривычны были ни мышцы, ни нервы, ни глаза, ни инстинкт степного пастуха, надо было наставить, провести удержать и поддержать коня, тоже привыкшего только к степным краям.
Сначала всякий раз, когда ему казалось, что препятствие непреодолимо, что ловушка захлопнулась, Мокки в поисках помощи, в поисках спасительного совета вглядывался в лицо Уроза. Ни разу не дождался он ответа. Уроз собирал воедино все свои силы, чтобы удержаться в седле, чтобы бороться с усталостью, жаром, болью, толчками от безжалостных подъемов и спусков. Ничего другого для него не существовало. Лицо его было непроницаемо. Взгляд – отсутствующий.
И Мокки перестал обращаться к этой маске. А чувство одиночества в столь опасном месте удвоило его страх. Страх же породил ненависть. Мысленно он говорил Урозу: "Это ты придумал такой безумный поход. А теперь вот сидишь, безразличный к опасностям, которым подверг и меня, и этого великолепного коня. Будь же ты проклят!"
Шли часы. Солнце меняло положение. А вокруг царил все тот же хаос скал, гребней, пиков и извилистых ущелий, подобных огромным уродливым, исковерканным тискам.
И был такой черный, длинный тоннель, где слышался шепот духов, населяющих недра гор.
И встретился им такой крутой подъем, что пришлось снять с Джехола весь груз и оставить на милость гор скарб, одежду, одеяла и пищу.
А карниз, которого они достигли в сумерках и откуда они, наконец, увидели долину, был так узок, что Мокки, спускаясь по горным спиралям, часто вынужден был закрывать глаза, чтобы не поддаться зову пропасти, по зубчатому краю которой он ступал.
* * *
Пока они находились на грани жизни и смерти, ни Уроз, ни Мокки, ни Джехол не испытывали желания пить. Но когда они достигли площадки, жажда буквально овладела ими. Из них троих лошадь была наделена более тонким чутьем, более мощным инстинктом. Уроз и Мокки знали это.
Джехол поднял свою длинную голову и медленно-медленно описал ею полукруг. Ноздри и губы его, покрытые сухой желтой корочкой, шевелились, принюхиваясь к легкому вечернему ветерку. Уроз и Мокки смиренно ждали его решения. Наконец, конь тихо заржал, двинулся вперед, ускорил шаг, а потом вообще перешел на рысь. Чтобы поспеть за ним, Мокки пришлось бежать. Каждый толчок болью отдавался в измученном теле Уроза. На каждый шаг горло Мокки, пересохшее настолько, что слюна там уже не выделялась, реагировало хриплым звуком. Ни тот, ни другой этого не замечали. Им казалось, что к шороху ветра в кустах примешивается какой-то другой чудесный звук. Шелестели не только листья и ветки. Шелестела также, скорее даже пела волнующим, ни с чем не сравнимым голосом, текущая вода.
Наконец, эта песня стала прекраснейшим в мире гимном, громом, грохотом. И вот в расщелине скалы показался водопад. Вода падала с большой высоты; отверстие, откуда она выходила, располагалось на полпути между основанием и вершиной скалы. Освещавшие ее лучи заходящего солнца превращали вытекавшие из чрева горы струи в кипящее золото с алым оттенком. Потом светлая волна уходила в тень и разбивалась там о камни, падая в огромный темный водоем, созданный ею на протяжении веков, оттуда перетекала в другую впадину, менее глубокую, затем в третью и так далее, пока поток не выбегал в долину, где тек быстро, но уже спокойно. Последний естественный резервуар находился почти на уровне земли.
Лошадь первой опустила голову, за ней – Мокки, которому ледяная, обжигающая слизистую оболочку вода тут же наполнила рот. Он обо всем забыл и стал счастлив, как растение, изнывающее от бесконечной засухи и вдруг напоенное обильным дождем. И даже удара плетки по шее почти не почувствовал. Второй удар разорвал ему ухо. Мокки выпрямился, все еще не понимая, в чем дело.
Джехол все еще продолжал пить, а над ним на одном стремени стоял Уроз. Стоял и ждал. Его пепельного цвета лицо, провалившиеся, пылающие глаза, бледные запекшиеся губы испугали саиса больше, чем плеть, свистящая над головой. На ощупь, так как глаза ему застилала красная пелена, он отцепил от пояса бурдюк из козлиной шкуры, опустил его в воду и положил, полный сверкающей, льющейся через край влаги, на седло хозяину. Уроз пил очень медленно, чуть ли не по капле. Казалось, он дает таким образом урок Мокки. На самом же деле ему просто было трудно поднять бурдюк и наклонить его ко рту.
В воздухе резко похолодало. Порывы ветра были короткими, но от кустов, травы и воды поднялся печальный, загадочный шум. Шум вечернего ветра, предвещающего холодную ночь. Широко взмахивая крыльями, орлы полетели к вершине горы, склоны которой солнце уже не освещало. Там, где только что была вода, теперь зияла черная дыра. Мокки следил за полетом птиц к гнездам и думал о том, что впереди у него с Урозом долгие-долгие часы, на протяжении которых им предстоит ждать восхода солнца, ждать в этой высокогорной долине, в темноте и холоде, без пищи и одеял. Ведь добро их полетело в пропасть, когда потребовалось облегчить лошадь. Теперь у них не осталось абсолютно ничего, чтобы укрыться от ночного холода.
– Если на этот раз я стану ночью замерзать, что будешь делать? – спросил неожиданно Уроз.
– Ничего, – ответил Мокки.
– Потому что смертельно меня ненавидишь или чтобы заполучить коня?
– И то, и другое, – ответил Мокки.
Несмотря на всю свою усталость, Уроз на какое-то мгновение обрадовался. Он заставил Мокки сказать то, что хотел услышать. И сказал:
– Хорошо. Поехали.
Надо было ехать, потому что боль усилилась. Шины на сломанной ноге давным-давно съехали. Острые края кости разрывали плоть, усиливали жар. От этого источника страданий исходили горячие потоки боли, превращавшиеся в сознании Уроза в ветви с нестерпимо острыми отравленными шипами. Их обжигающий яд проникал во все мышцы, во все внутренности, во все суставы. Щиколотка и коленная чашечка болели так, что невозможно было ими прикоснуться к боку коня. А что такое всадник без коленей? Все дрожало перед глазами, все кружилось в голове: темная масса кустов, уши Джехола, силуэт, в котором он уже не узнавал Мокки, и когда от особенно сильного толчка голова его отбрасывалась назад, небо опрокидывалось, осыпая его своими первыми звездами. Будто огненными камнями. Одновременно обручи лихорадки оглушительно стучали где-то рядом с висками.
Зато с необычайной до этого остротой воспринимал теперь Уроз запахи. Он различал доносимые издалека ароматы трав, древесной коры и даже воды. В ветре с гор он различал даже запах различных камней. Вдруг он поднял голову и стал принюхиваться к темноте. Оттуда навстречу ему потянуло чем-то отличным от запахов растений, речки и камней. Он подумал вслух:
– Откуда этот дым?
Мокки остановил коня. Что?.. Дым… огонь… люди…
– Что ты говоришь? Что ты сказал? – закричал он.
Уроз его не слышал. От резкой остановки он покачнулся.
"Бредит", – подумал Мокки. И пошел дальше. Уроз держался в седле, сам того не замечая. Он потерял сознание. А когда наполовину пришел в себя, запах дыма стал сильнее. Он наполнил все его тело, укрепляя дух. Уроз открыл глаза. Голова больше не кружилась. И боль тоже слегка утихла. Он спросил:
– Где юрта?
– О какой юрте ты говоришь? – спросил Мокки.
– О той, дурак, от которой идет дым, – ответил Уроз.
– Дым… ну, да… дым, – шептал Мокки, – дым от твоих бедных мозгов… дым…
Но тут же перестал шептать, перестал даже размышлять. Теперь и он почувствовал запах, от которого забыл все прочие запахи: воды, камней и деревьев. Это был плотный, почти осязаемый запах дыма, весь пропитанный, будто благовонием, ароматом растопленного бараньего жира. Мокки потянул Джехола и сам почти побежал.
– Скорей, – говорил Уроз. – К юрте, скорей!
От холода, пронизывающего до костей, от одиночества и изнуряющей болезни, запахи очага и кухни, сменяющие друг друга, подгоняющие друг друга, тут же превращались в манящие образы. Жаркий огонь… горячий медный самовар… стены… крыша, уходящая ввысь… ковры, подушки, одеяла ярких цветов, лежащие на земле, на чарпаях… И чапаны, плетки… Родные, дружеские, спокойные лица…
Такой была степная юрта, тяжелая внизу, легкая и заостренная вверху, сделанная из прутьев и войлока, в которой родился и провел свое детство Уроз. И теперь, когда в голове смешались все времена и все места, именно к такой юрте и вели его спирали горячечного воображения. А толчки седла казались качанием колыбели.
– Ну вот, – крикнул Мокки. – Добрались!
Уроз открыл глаза, потом закрыл, снова открыл. Тщетно. Где был тот магический круг? То былое пристанище? Откуда взялся этот бедный, задымленный очаг, где горело чуть-чуть хвороста? Эти криво висящие грязные и дырявые куски коричневой ткани? Эти изнуренные лица? Эти драные одежды?
Длинный, худой мужчина и необъятных размеров женщина вышли и низко поклонились путникам.
– Добро пожаловать к нам, и да приютит вас наша бедная лачуга наилучшим образом, – сказали они одновременно.
Раболепие их поз и даже их голосов было так отвратительно, что к Урозу вернулось чувство реальности. В горных долинах Гиндукуша степные юрты не привились. И попал он, со своей болью и усталостью, не в семью благородных всадников, а к людям еще более презренным, чем джат, – к людям малого кочевого племени, живущим грабежом и попрошайничеством. На сезонные работы их нанимали за смехотворные цены. Причиной всеобщего презрения к ним была вовсе не их бедность. Гордая нищета вызывает скорее уважение. У этих же страх перед бедностью пересилил и честь, и желание соблюдать приличия. Не было такого недостойного поступка, который бы они не согласились совершить за самую что ни на есть малую мзду.
Грузная женщина и мужчина с тоненькими, как у паука, конечностями склонились перед Джехолом. По мере того, как из тени, преодолеваемой светом от костра, отчетливее проступали формы великолепного коня, они опускали головы все ниже, гнули спины все сильнее.